ПОЛЕТ ЛЕБЕДЯ

ПОЛЕТ ЛЕБЕДЯ

Посвящается дяде Робу

Моя жизнь — прекрасная сказка, полная счастливых случайностей. Как будто, когда я был ребенком и вышел в бедный и недружелюбный мир, я встретил доброго волшебника, который сказал мне: «Выбери теперь свою собственную дорогу в жизни и цель, к которой ты будешь стремиться, и тогда, по мере твоего становления и необходимости, я буду направлять и защищать тебя на пути к ней». Моя судьба не могла быть направлена более правильно, более рассудительно. Эта история расскажет миру то, что я знаю сам: есть любящий Бог, который управляет всеми вещами и направляет нас к подлинным ценностям.

Андерсен, «История моей жизни»

I

— А этот, какой безобразный! — воскликнула одна утка. — Его уж мы не потерпим! — Она сейчас же подскочила и клюнула его в шею.

— Оставь его, — сказала утка-мать, — он ведь вам ничего не сделал.

— Это верно, но он такой большой и странный, — отвечала забияка. — Ему надо задать хорошую трепку.

«Гадкий утенок»

— Он рожден для великого, — мягко говорила бабушка. — Не для славы, которая приходит ко многим людям, но для величия, которое вознесет его над всеми. Если бы он был здесь, я бы этого не сказала. Мальчик слишком много думает о вершине и очень мало о дороге к ней. Но он достигнет ее однажды, и те, кто сейчас насмехается над ним, оглянутся назад со стыдом и попытаются убедить себя, что их злые слова были направлены на его же благо. Я ясно вижу это…

Ее бархатный голос дрожал. Со скамьи у окна раздавались звуки ударов молотка башмачника в ритм ее словам, как будто пытаясь выбить пророчество на том месте, где мог бы его увидеть каждый. Но у Йоргенсена не было подобных намерений. Его веселые глаза сверкали, и он склонился над башмаком, чтобы скрыть свой смех, но все-таки не удержался и сказал:

— Сын уличного сапожника озарит мир своим гением! Как великодушна рука судьбы!

Бабушка перевела на него свой мягкий взгляд:

— Кто мы такие, чтобы обсуждать планы Творца? У тебя бедный дом, но не такой бедный, как конюшня. Твой пасынок удостоился лучшего рождения, чем Сын плотника[1] Йоргенсен резко отвернулся. Доверься старцу в поисках ответа! Бабушка часто пребывала в подобном расположении духа. Конечно, для ее мечтаний не было никаких оснований. На них, возможно, повлияли ее отношения с больными из психиатрической лечебницы, в которой доживал свой век ее старик и где она ухаживала за садом, что давало ей возможность не умереть с голода.

Анна-Мария, мать мальчика, который однажды взойдет на вершину, медленно отложила в сторону тонкий белый платок, что она зашивала. Ее вялый умственный процесс не мог ровно течь одновременно в двух направлениях. Платок, порванный у самой кромки, дала ей мадам Гульдберг, для которой Анна-Мария стирала белье. Так как он служил занавеской для кровати мальчика, его следовало заштопывать тонкими стежками. Теперь ее внимание было направлено не на платок, а на спину Йоргенсена.

Анна-Мария, грузная увядающая женщина, с грубыми, мужиковатыми чертами лица, словно вырубленными плохим плотником, медленно встала. В ее характере быстрая возбудимость на удивление спокойно уживалась с какой-то флегматичностью. Когда добрая натура Анны-Марии с радостным криком вырывалась наружу, соседи, слушая, улыбались. Но и гнев ее подчас оказывался также силен. Однако в любом состоянии она была весьма непривлекательной женщиной. Мышиного цвета волосы выбивались из толстого пучка и падали на шею, несколько лет назад исчезнувшую под толстыми складками жира. Ее бесформенное ситцевое платье, потерявшее цвет от многочисленных стирок, и толстые шерстяные чулки выглядели совсем некрасиво. Впрочем, как и сама Анна-Мария.

Анна-Мария нахмурилась, и сразу же глазки превратились в маленькие щелочки, а рот с вялыми флегматичными губами растянулся в узкую линию. Она тяжело протопала через маленькую комнату, заставив зазвенеть тарелки в буфете, и схватила мужа за волосы. Затем с видом неожиданной для нее нежности отклонила голову.

— И что заставило меня выйти за тебя замуж? — хрипло произнесла она.

— Тебе, должно быть, хотелось каждый день смотреть на что-нибудь более приятное. Чего не скажешь о твоем отпрыске, — ответил он с иронической улыбкой.

Наблюдавшая за происходящим процессом бабушка была грустна. Йоргенсен оказался плохой парой для Анны-Марии. Он унаследовал верстак покойного Андерсена, но очень не хотел мириться с той частью наследства, которое представлял собой Ханс Кристиан. Еще до свадьбы Йоргенсен заявил, что мальчик уже достаточно взрослый, чтобы прокормить себя самому. Дети намного младше его уже были подмастерьями плотника или гончара и зарабатывали себе на жизнь. Пусть он отложит своих кукол и займется тем же. Дав этот совет, Йоргенсен продолжал игнорировать мальчика.

Женщина заворчала и оттолкнула его от себя, намереваясь ударить.

Йоргенсен оскалил зубы в злобной усмешке и ловко увернулся от предназначавшейся ему оплеухи.

В это время мельник в начале дороги открыл запруду» и река, вновь прорвавшись, с грохотом понеслась мимо маленького садика. Шум ее сталкивающихся потоков и разлетающихся в разные стороны брызг заполнил комнату. Бабушка была рада, что шум делал разговор невозможным. Ей нечего было сказать Анне-Марии.

Бабушка представляла собой материнскую линию семейства. Когда-то она была благородной дамой, которая сбежала с актером ради того, чтобы умереть в бедности, не передав детям ничего, кроме своего высокородного темперамента. Подарок не пошел на пользу. Андерсен, башмачник, провел всю свою короткую жизнь, пытаясь заработать на образование, в котором было отказано всем, кроме богачей. Смерть положила желанный конец тем узам, которые связывали его с крестьянкой. Его сыну, Хансу Кристиану, предстояло то же самое. Он всегда будет хотеть того, чего не сможет получить. Нет, не исполнения мимолетного желания в угоду своим амбициям, а удовлетворения бесконечной жажды сердца. Бабушка знала это, но помочь ничем не могла. Денег у нее не было. Если бы не больничный сад, за которым она ухаживала, то она давно умерла бы с голода.

Сегодня ее старческая, в прожилках вен рука поглаживала маленький букет из розовых, голубых и белых с зелеными оттенками цветов. За рекой садилось солнце, и лучи уходящего света струились через открытую дверь, отражаясь на лице старухи, словно отблески из другого мира чистых и новых вещей. Нет, она не улыбалась. Она еще не была довольна. Прошлой зимой Снежная королева[2] подала ей знак, что ее время придет, когда земля вновь станет белой. — Я не могу уйти к ней, пока мой мальчик не устроен, — пробормотала она вслух.

Йоргенсен поднял голову, но шум реки заглушил слова старухи. Анна-Мария что-то ворчала себе под нос, вернувшись к штопке. Ее лицо все еще хранило отпечаток дурного настроения.

Бабушка сидела молча, перебирая цветы. Ну, что здесь еще скажешь? Ни Йоргенсену, ни Анне-Марии не было никакого дела до будущего Ханса Кристиана. Заботы о хлебе насущном и доме занимали у них все время.

Этот дом был лучшим, чем какой-либо другой, в котором бабушке приходилось жить. Он был немного больше, чем тот старый, в котором родился Ханс Кристиан. Здесь стояла та же деревянная кровать, которую Андерсен сделал из каркаса, когда-то послужившего подставкой для гроба графа Трампе в соборе Святого Кнуда. Несколько ленточек черной материи напоминали о том печальном событии. Именно в этой кровати появился на свет Ханс Кристиан, и теперь, когда мальчик укладывался в нее, перед сном старая бабушка рассказывала ему столь много страшных сказок, что он стал бояться полной темноты. Рядом с кроватью стоял буфет, в котором блестели тарелки, содрогавшиеся при каждом землетрясению подобном шаге Анны-Марии. Над большим камином стояли отполированные чашки и кастрюли, отражающие друг в друге искривленные образы. На стенах висели картины, которые повсюду собирал Ханс Кристиан. В шкафу находилось несколько книг. В свободном единственном углу стоял его кукольный театр, заваленный атласными лоскутками, разбросанными в беспорядке.

Старуха про себя отметила, что это был достаточно хороший дом. И любящая простота Анны-Марии к своему сыну наполняла его теплом, подобно льющемуся через дверь солнечному свету: если бы она еще подумала о его будущем.

Наступало спокойное время вечерних часов, когда даже обитатели психиатрической лечебницы ложатся на свои постели из соломы, наблюдая за постепенно угасающими на стене полосками солнечных лучей. Высоко на крыше аисты, стоя на одной ноге, рассказывают бесконечные истории своим малышам, а хозяева этих крыш с гордостью слушают. Какое прекрасное и завидное для соседей зрелище! Всем известно, что вместе с аистами из дома улетает счастье и что они гнездятся только на тех крышах, под которыми царит спокойствие. На крыше Йоргенсена жил целый выводок. Сквозь рев реки можно было уловить царапанье их маленьких коготков.

Анна-Мария тоже услышала этот звук и взглянула на бабушку. Конечно, теперь было ясно, что этот дом отмечен знаком мира и покоя. Женщина расслабилась, ее глаза расширились, а дряблый рот смягчился в улыбке. Уже пора было Хансу Кристиану вернуться домой. Ему, конечно, понравятся цветы. Она видела, как он с кувшином в руках бежал к реке за водой. И новый платок станет неожиданным сюрпризом. Какое прекрасное время ожидает ее мальчика!

Внезапно Анна-Мария отложила свое шитье. С дальнего конца улицы раздались рев и крики. Ее лицо побелело. Мать и бабушка вскочили на ноги и с испугом глядели друг на друга через стол, не в состоянии ни двинуться, ни произнести ни слова.

Первым заговорил Йоргенсен:

— Ну вот, наш поэт возвращается домой. — И он на всякий случай пригнулся, чтобы избежать неожиданного удара.

Удара не последовало. Анна-Мария не слышала его слов. Для нее и бабушки единственным звуком оставался грубый крик мальчишек, дерущихся на улице. Один раз раздался треск, который издает сломанная деревянная болванка.

Только когда Ханс появился в дверях, они осознали, что он вырвался из толпы детей, которые теперь мутузили друг друга почем зря. Покрытый кровью и грязью, в разорванной рубахе и без деревянных башмаков, он представлял собой печальное зрелище.

Для других мальчишек Ханс всегда оставался пугалом. Он был слишком высок для своих четырнадцати лет, а его большие плоские ступни и костлявые кисти казались еще более невероятными из-за чрезвычайной худобы его рук и ног. Огромный нос на худощавом лице, из которого сейчас сочилась кровь, смотрелся столь массивно, что в первую очередь привлекал внимание незнакомцев, отодвигая на задний план ясный свет в прекрасных умных глазах. Когда мальчик улыбался, лицо преображалось, и тогда все удивлялись тому, что когда-то могли его считать безобразным.

Но в данный момент ему было не до улыбок.

— Ханс Кристиан, сын мой! Ты ранен! Тебя убили! — воскликнула Анна-Мария. Эмоции захлестнули мать, она обрушилась на стул и, закрыв лицо фартуком, начала рыдать. Губы мальчика задрожали, рот искривился. При виде слез матери он заплакал сам. Их стоны слились в унисон. Красногрудые в вечернем свете аисты перестали клекотать и вспорхнули в небо, унося с собой мир и покой.

Йоргенсен отложил сапог и бросил на пол свой молоток.

— Вы двое, заткнитесь! — рявкнул он и, оттолкнув Ханса, захлопнул дверь.

Анна-Мария посмотрела на него и твердо произнесла:

— Оставь моего сына, мерзавец! Как ты можешь оскорблять его, когда он ранен, убит!

Йоргенсен нагнулся и подобрал молоток.

— Нам самим хватает шума. Незачем давать соседям повод для новых пересудов.

Вмешалась бабушка:

— Дочь, принеси холодной воды и тряпку. У него всего лишь разбит нос. Не плачь, мальчик. Тихо.

Анна-Мария подчинилась, подавив в себе последние стоны. Бабушка гладила соломенные волосы Ханса, словно он был младенцем. Ей не нужно было рассказывать, что произошло. Она уже один раз видела, как ее старика на улице закидывали камнями. Для многих селян его внук был таким же сумасшедшим. Если бы только Ханс мог понять, что ничего хорошего не выйдет из того, что он всем рассказывал сказки о том, что он сын китайского императора и индийской принцессы! Бабушка помогла ему раздеться и уложила в постель.

— Бабушка, я должен ехать в Копенгаген, — неожиданно спокойно произнес мальчик. — Ты ведь знаешь это, не так ли? Если я останусь здесь, они убьют меня. А они не должны этого сделать, если мне суждено стать великим человеком.

— Тихо, тихо, — прошептала бабушка, с опаской поглядывая на Анну-Марию, которая повернулась к ним спиной. Она не могла выносить вида крови своего сына.

— Не говори ничего, Ханс Кристиан.

Рука бабушки зависла в воздухе. Глаза мальчика были широко раскрыты, и он добродушно улыбался.

— Ах, какой прекрасный, какой прекрасный, — пробормотала старуха.

— Правда? — произнес он в ответ, думая, что бабушка одобряет его план. — Если я действительно стану великим к двадцати годам, в чем я почти уверен, значит, у меня осталось очень мало времени. Величие не приходит за одну ночь. Ты же знаешь.

Он поймал ее руку и сжал так крепко, что холодная вода с тряпки начала капать на его худую грудь. Занавески сомкнулись, отгораживая их от остальной части комнаты.

— В Оденсе обо мне особого мнения. В родной деревне меня слишком хорошо знают. Так было со многими знаменитыми людьми. Поэтому мы должны покинуть гнездо подобно аистам в поисках Страны обетованной. Для меня эта страна — Копенгаген.

Голубые глаза бабушки наполнились состраданием. Был ли Копенгаген решением проблемы? Должен ли ее мальчик отправляться туда один и без гроша в кармане? Ханс смотрел на нее, ожидая ответа. Как может она сказать нет, если Снежная королева ждет?

— Мы потом поговорим об этом, Ханс Кристиан, — произнесла она, пытаясь встать и уйти. Но он поймал ее за руку.

— Нет, бабушка. Я должен ехать завтра! Я больше не могу оставаться здесь. Ты же знаешь это. И старый Клаус обещал оставить для меня местечко в дилижансе.

Сердце старухи замерло в груди. Завтра! Так скоро!

— Посмотрим, — было единственным, что она смогла вымолвить.

— Ты придешь завтра перед тем, как мать пойдет стирать, и поможешь мне поговорить с ней?

— Приду, сынок. Теперь спи. Тебе нужно подготовиться к завтрашнему дню.

Мальчик обхватил руками ее шею и нежно поцеловал. Затем она ушла.

Ханс Кристиан засыпал в кровати, в которой когда-то родился. В его снах не было крови и драк. Он стоял на подмостках Королевского театра в Копенгагене, и король кивал ему, а королева бросала к его ногам красные розы. Все зрители стоя аплодировали Хансу Кристиану Андерсену — величайшему актеру в мире!

Бабушка вернулась в свою убогую лачугу.

Через какое-то время Йоргенсен улегся рядом с Хансом Кристианом и захрапел, а Анна-Мария всю ночь просидела у стола. Несмотря на весь шум, аисты еще могли вернуться назад и мирно уснуть на их крыше. Но ведь они могли найти другой дом, в котором живут глухие старик со старухой, никогда не ссорящиеся по этой причине и мечтающие об аистах на крыше за трубой как о пределе возможного удовольствия.

II

Вдруг ему страшно захотелось поплавать. Он не выдержал и сказал об этом курице.

— Да что с тобой? спросила она. — Бездельничаешь, вот тебе блажь в голову и лезет! Неси-ка яйца или мурлычь, дурь-то и пройдет.

«Гадкий утенок»

Завтра пришло в Оденсе в своей традиционной манере. Высокая темная башня собора Святого Кнуда внезапно порозовела с восточной стороны под лучами восходящего солнца. Внизу в нефе солнечный свет упал на саван мученика, который оставался таким же безупречным, как в тот день, когда жена, омыв его слезами, положила туда. Свет также коснулся колонны Изабель, которая однажды затанцевала до смерти двенадцать мужчин за одну ночь, а затем поблек среди теней. Солнце вставало, и все призраки древнего места уходили в небытие.

Аистиные семьи вытянули шеи и с поджатыми под себя ногами полетели на реку завтракать лягушками. К тому времени день уже наступил. Солнечный свет согрел своим теплом весь городок, не считая бездонную пасть колокола и жалкие кельи психиатрической лечебницы, в которой не было окон. Вставшие пораньше жители уже подходили к окнам, открывали ставни и, прислушиваясь какое-то время, удовлетворенные возвращались назад к завтраку. Внизу за рекой царила тишина, церковный колокол молчал. Как гласила легенда, когда-то давно, когда Копенгаген был всего лишь рыбацкой деревней, а Оденсе городом, река сорвала колокол с церковной башни и затянула его в глубокую нору. С тех пор он звонил каждый раз только тогда, когда было суждено умереть какому-то выдающемуся человеку. Те, кто слышал его голос однажды, уже никогда не могли его забыть. Они каждое утро прислушивались, пытаясь уловить этот звон, что для них стало таким же обычным делом, как подъем и еда.

Сегодня было тем завтрашним днем, которого так ждал Ханс Кристиан Андерсен. Он открыл свои глаза вместе с аистами и какое-то время лежал, глядя на них. Почему прошлой ночью он уснул в большой кровати? Мальчик повернул голову в сторону храпящего Йоргенсена. Огненная боль пронзила его спину и плечи. Стон стал его приветствием наступающего дня.

— Где у тебя болит, сынок? — прошептала мать.

Ханс осторожно покрутил головой на подушке.

— Я не знаю. Везде.

— Лежи спокойно, я принесу тебе кофе.

Мальчик закрыл глаза, и боль постепенно начала отпускать. В его голове стала проявляться интересная мысль. Была ли эта новая идея для его кукольного театра или песня для мадам Гульдберг? Он не мог этого понять. Ну и пусть. Все это должно быть завтра, потому что сейчас у него болит голова. Завтра, все завтра.

— Мама! — крикнул он, внезапно спрыгивая с кровати.

От этого крика Йоргенсен, еще не успевший до конца проснуться, отскочил на середину комнаты. Анна-Мария, возившаяся у камина, резко дернулась, пролив кофе на руку. Она даже не заметила ожога, не почувствовала боли и, рванувшись к кровати, обняла сына.

— Это лихорадка! Лихорадка убила твоего бедного отца, а теперь она пришла за тобой! О, мой мальчик, не умирай, не оставляй меня!

Ханс Кристиан высвободился из ее объятий и попытался подняться на ноги. В тот момент он был похож на гнома-переростка с нечесаными соломенными волосами и выпирающими на голой спине лопатками.

— Мама, пожалуйста, послушай! Я не собираюсь умирать! Наоборот, я хочу спасти себя от смерти в моей родной деревне. Я стану великим!

Йоргенсен с отвращением хмыкнул и, взяв полотенце, направился к реке. Но Анна-Мария сидела с открытым ртом, застывшим на полпути от крика к улыбке.

— Мама, сегодня я отправляюсь в Копенгаген! — кричал мальчик, борясь с приступами боли, блуждающими по позвоночнику— Прошлой ночью я все обговорил со старым Клаусом, и он пообещал оставить мне местечко в дилижансе.

— Но Копенгаген! Это же так далеко! Может быть, ты лучше отправишься в какое-нибудь другое место, поближе?

— Нет, мама. Все знаменитые люди живут в Копенгагене! Я вернусь, ты же знаешь, как только стану великим. Я много молился и уверен, что Бог хочет, чтобы я отправился в Копенгаген. Он послал Иосифа и Марию в Египет, спасая их. Мне тоже нужно убежище.

Дряблые губы Анны-Марии задрожали. Как ужасно слышать, что ее сын говорит об убежище, словно загнанный зверь! Она беспомощно смотрела, как он рылся в шкафу в поисках свежей рубашки. Нет, она должна что-то придумать, чтобы отговорить его от этой затеи. Но ее мозг был таким же вялым, как и враз ослабевшие руки. Временами Ханс проявлял удивительное упорство и силу воли, и ничего не могло поколебать его. Например, он твердо отказался вернуться в начальную школу после того, как учительница дала ему оплеуху. Он отверг карьеру ткача после неприятного столкновения с грубыми мужланами в магазине, хотя до этого матери пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить его стать подмастерьем. И он всегда настаивал твердо и непоколебимо, что должен стать актером.

— Но… — сказала Анна-Мария, — но… — она не могла больше выдавить из себя ни одной членораздельной фразы.

— Говорю тебе, мама! Однажды ты будешь гордиться мной!

Ханс Кристиан продекламировал:

— Мое имя будет на устах у каждого в Дании. И тогда ты сможешь сказать: «Человек, которого они приветствуют, мой сын!» Как тогда ты будешь горда, мама! К тому времени ты каждый день будешь носить зеленое шелковое платье.

Анна-Мария неуверенно кивнула.

— Да, но…

— Позволю себе заметить, что даже великие люди должны время от времени заполнять желудки, как и все остальные, — произнес Йоргенсен, появляясь в дверях. — Ты дашь нам завтрак, жена, или будешь сидеть и бормотать: «Да, но…»

— Ты — не верующий! — воскликнула женщина, но все же поднялась, обмотала фартук вокруг обожженной руки, сняла чайник с камина и разлила черную вязкую жидкость по кружкам. Затем из буфета она достала хлеб и разломила его на две части. Завтрак был готов.

Йоргенсен уселся и начал есть, издавая громкие чавкающие звуки. Он мочил большие кусочки хлеба в кофе и отправлял их в рот. Анна-Мария сидела на стуле, подперев рукой подбородок.

— В Копенгагене живет король, — мечтательно произнес Ханс. — Когда каждый вечер я буду выступать на сцене Королевского театра, он будет приходить, садиться в свою ложу, кивать мне и бросать к моим ногам розы.

— Более вероятно, что тебя закидают тухлыми помидорами, — пробормотал с набитым ртом Йоргенсен.

Ханс повернулся к матери с болью в глазах, надеясь, что она успокоит его. Но ее взгляд остался прикован к своей чашке с кофе.

— Я ничего не знаю об актерах, Ханс Кристиан. Я думаю, что актерская жизнь плохая. Они будут пороть тебя и морить голодом, чтобы сделать гибким, они заставят тебя есть масло, чтобы сделать твои конечности мягкими.

— Нет, мама, я не собираюсь становиться канатоходцем. И я достаточно гибок для актера. Я смогу танцевать как эльф, если только кто-то научит меня этому.

Он бросил хлеб на стол и начал скакать по комнате, от чего посуда в буфете пришла в движение. Анна-Мария поймала его за руку, заставив остановиться.

— Я знаю, что хорошо для тебя, Ханс Кристиан! Ты должен стать портным! Ты шьешь одежку для своих кукол такими аккуратными стежками. Этим ремеслом можно хорошо заработать. Посмотри, как идут дела у герра Дикманна. Он живет на Кросс-стрит, и у него самое большое окно в городе. Если бы только ты смог стать таким!

— Нет! Я уже говорил тебе, я не буду портным! — кричал мальчик, подобно капризному ребенку, в приступе ярости.

— Ты пытаешься заставить меня ходить в школу, чтобы учиться тому, чему мне не надо учиться! Ты говоришь мне, что я должен стать портным, когда я поэт! Я сказал, что буду актером! Актером!

Он сел обратно за стол, уронил голову на руки и отчаянно зарыдал.

Пекарь-сосед, открывая дверь своего магазина, посмотрел в направлении дома Йоргенсена и передернул плечами. Затем он глубоко вдохнул свежего утреннего воздуха и направился назад замешивать тесто для хлеба. Старая бабушка ускорила свой шаг. Она не забыла своего обещания прийти сегодня пораньше, несмотря на то, что в больничном саду ее ждала работа. Дела Ханса были неважными. Судя по звукам, доносившимся из маленького домика Андерсенов, кризис уже разразился.

Ее глазам предстала знакомая картина. Йоргенсен уже покончил со своим завтраком и сидел у верстака, что-то насвистывая себе под нос. Единственное, что его интересовало в жизни, — набитый живот. Анна-Мария убирала со стола, а мальчик продолжал рыдать.

Бабушка положила руку ему на плечо, и он, подчинившись этому нежному прикосновению, послушно открыл глаза. Она отвела его к кровати и усадила. Затем старушка привела Анну-Марию и посадила ее рядом с Хансом. Сама же устроилась между ними, взяв руку каждого из них, и ласково произнесла:

— Теперь расскажи мне, Ханс Кристиан, что произошло? — спросила она, как только смолкли последние рыдания.

— Бабушка, она не разрешает мне ехать в Копенгаген! А ты знаешь, что я должен, если мне суждено стать великим человеком!

— Да, ты должен ехать, — едва слышно прошептала бабушка.

Анна-Мария с удивлением посмотрела на нее.

— Ты так говоришь, как будто это знала всегда!

Даже молоток Йоргенсена завис в воздухе. Он тоже прислушивался к разговору. Он уважал мнение старых людей. Но в данном случае мастер стал бы еще сильнее уважать бабушку, если бы она помогла избавить этот дом от его дурного пасынка.

— Я знаю об этом уже несколько недель, — ответила она, гладя внешнюю сторону руки Ханса. — Наш мальчик не такой, как все остальные. Ему был дан знак, который посылается немногим. Мы должны позволить ему исполнить свое предназначение и отпустить. Пусть его получит мир.

Молоток Йоргенсена обрушился с невероятной силой. Таким образом он попытался придать больший вес тому, что собирался сказать.

— Хорошо, что мир его полюбит. А то Оденсе о нем другого мнения.

Его слова прозвучали словно удар ножа. Глаза бабушки наполнились слезами, когда обиженный мальчик прильнул к ней. Анна-Мария осушила свою чашку и запустила ее в направлении сапожника. Бабушка вздохнула.

— В некотором смысле он прав, дочка. Наш мальчик никогда не найдет счастья здесь. Вы сделали для него все, что могли. У него было счастливое детство. Но теперь…

Она окинула маленькую комнату взглядом, словно пытаясь измерить ее в дюймах.

— Теперь ему здесь слишком мало места. Возможно, в Копенгагене он найдет то, чего мы не смогли ему дать.

Безобразно-прекрасное лицо мальчика засияло.

— Я найду славу! А когда я буду знаменит, я стану счастливым!

— Да, но ты так легкораним. — С этими словами Анна-Мария хлопнула по столу.

— И ведь ты знаешь, мама, как легко обидеть нашего мальчика, и все равно говоришь, что нужно отослать его далеко-далеко, где он будет голодным, холодным и одиноким. У меня нет денег даже, чтобы дать ему в дорогу.

— Тебе не нужно давать мне денег! У меня больше чем достаточно в моей свинье-копилке, — крикнул Ханс и бросился к шкафу, в котором стояла маленькая глиняная хрюшка, набитая монетками. — Тринадцать риксдаллеров, я знаю, я считал, когда клал.

— Тебе не хватит этого и на неделю.

— Но очень скоро я начну получать сто риксдаллеров в месяц и часть отсылать вам.

— Сто риксдаллеров, Ханс Кристиан? Это так много!

— Я уверен! Ты же знаешь, что я друг принца. Если у меня будут какие-то неприятности, то я пойду к нему за помощью.

Одно плечо Йоргенсена поднялось в саркастическом жесте. Это задело мальчика. Не то чтобы мнение отчима сильно волновало его. Но он любил, чтобы все с ним соглашались.

— Я пожимал руку принцу, когда он был здесь. Полковник Гульдберг подвел меня прямо к нему. Когда он спросил меня, что мне нравится, я ответил, что хочу пойти учиться в гимназию, потому что не люблю бедную школу. — Ханс сделал паузу. — Я знаю, он сказал, что я должен ходить в бедную школу, потому что обучение везде одинаково и каждый должен знать свое место. — Затем его глаза вспыхнули. — Он сказал так, потому что не понял меня! Меня нельзя сравнивать с другими мальчишками! Я не могу учиться ремеслу! Я должен стать актером!

Теперь он обращался к бабушке.

— Ты знаешь, я не хочу взлететь выше, чем мне положено. Я всего лишь хочу занять свое место в жизни. Я хочу общаться с мальчиками из богатых семей, потому что я один из них. Они относятся ко мне намного лучше. Они не пинают меня на улице. Ты ведь знаешь это, бабушка!

Ханс вздрогнул и ближе прижался к старой женщине. Они предпочитали в своих долгих беседах не касаться неприятных, страшных тем. Но сейчас испуганные глаза внука выдали его мысли. «Почему люди находят удовольствие в насилии и грубости? — думал он. — Моя сестра вынуждена скрываться, потому что она незаконнорожденная. Но она же тоже Божья дочь, и ей была дана жизнь, как и мне, Божьему сыну. Почему у меня должен быть дом и тепло, а у нее — нет? Почему я должен жить среди грубых и злых людей, чьим единственным желанием является обидеть того, кто слабее».

— Ты понимаешь, бабушка, я вижу, ты понимаешь.

Ее пальцы мягко прошлись по его щеке.

— Да, сынок. Поэтому я знаю, что ты не должен оставаться здесь. Ты — ребенок. Ты всегда будешь ребенком.

Мальчик улыбнулся. Казалось, что его улыбка была сделана из тонких облаков.

Старушка знала его инстинктивное отвращение ко всему омерзительному. Она знала, что его моральный облик будет идеальным, основанным на внутренней ненависти ко всему безобразному и великой любви и вере в добро и Божью справедливость. Позднее эти качества назовут чрезмерной сентиментальностью, а его детское сердце будет почти разбито. Но Снежная королева проследит за тем, чтобы старая бабушка ничего не узнала об этом.

— Я знаю, как там в Копенгагене, — просвистел Йоргенсен, зажавший во рту сапожный гвоздь. Сейчас он говорил как уверенный в себе человек. Однажды с грехом пополам он научился читать и много лет об этом не вспоминал. Йоргенсен обладал способностью мгновенно подхватывать различного рода информацию, которую никогда не забывал, и его память была похожа на новогоднюю елку, увешанную разноцветными шарами. Умное использование этих шариков украшало его речь, и, таким образом, создавалось впечатление, что сапожник был хорошо информированным человеком.

Выбирая теперь из огромного ассортимента фактов, оброненных одним из его наиболее образованных собеседников, кучером дилижанса, он продолжил с умным видом:

— Никакой другой город не сравнится со столицей Дании. Там сидит король и говорит своим многочисленным лакеям: «Делайте это!» — и они делают. «Оставьте меня», — и они убегают со всех ног. У нас нет войн, нет политических конфликтов, наша страна такая мирная, что Копенгаген умер бы от скуки, если бы не сплетни и слухи по поводу деяний знаменитостей в Королевском театре!

Он стал считать по пальцам:

— Хейберг, Мольбек, Торвальдсен, Сибони — писатели, критики, скульпторы, музыканты — звезды и их приближенные, цепляющиеся за края их пиджаков, все бегут в Копенгаген, иначе их никто не признает.

Убрав изо рта гвоздь, который несколько раз чуть не проткнул ему язык, он приложил его к подошве и нанес хороший удар своим молотком.

— Да, это как пирог с сахарной начинкой. Король сидит на вершине, под ним круг артистов, которые без сомнения могли бы стать прекрасными кожевниками и лавочниками, если бы их не поддерживали щедрые королевские пенсии, когда они видят, что от них ничего уже не осталось. Но они не испорчены удовольствиями, по крайней мере, не те из них, кто называет себя критиками. Для критиков нет пенсий, поэтому они отыгрываются как могут на тех, за счет кого зарабатывают свой хлеб. Ты все еще хочешь ехать в Копенгаген, сынок? Что же, когда они разорвут тебя на куски, ты всегда сможешь прибежать домой к своей мамочке. Да!

Йоргенсен поймал взгляд бабушки, и на секунду им показалось, что они поняли друг друга. Его насмешливые слова имели скрытый смысл. Возможно, он лучше старухи понимал, что может означать неудача для мальчика, потому что больше других слышал о магическом мире, связанном древними традициями и королевской милостью. И он видел, как Ханса Кристиана гнали по улицам Оденсе забияки мальчишки.

Бабушка была в замешательстве. Она и подумать не могла о том, что этот неверующий понял то, чего не могла понять мать мальчика! Она повернулась к Анне-Марии.

— Ты отпустишь его?

Женщина посмотрела на трещину в столешнице, заполненную крошками, давно превратившимися в пасту, и начала выковыривать эту массу ногтем большого пальца.

— Нет, — сказала она, — нет.

Ханс Кристиан находился в таком отчаянии, что даже не мог плакать. Отказ матери едва ли пробил холод, окруживший его.

— Ты не права, Анна-Мария, — услышал он слова бабушки. — Аистиха на крыше никогда не командует своими птенцами, не говорит им: «Сидите тихо в гнездах, мои малыши, я боюсь разрешить вам взлететь выше трубы!»

Йоргенсен, довольно долго молчавший, не выдержал:

— Нет, она встанет на одну ногу и скажет: «Быстрее учитесь летать, мои сыновья. Я устала добывать для вас лягушек!»

Мать яростно вскрикнула:

— Какое ты имеешь право говорить! Я своими собственными руками зарабатывала на пропитание сына! Целый день я стирала в реке всего лишь за несколько монет, чтобы купить ему хлеба! Он не стоил тебе ни одного скиллинга!

— Да, но зато я имел возможность наслаждаться его обществом. Я купался в лучах его гениальности, — любезно произнес муж, выбирая новый гвоздь. — Очень жаль, что ты прячешь свою дочь в деревне, когда мы могли бы наслаждаться и ее обществом.

Ханс Кристиан глубоко вздохнул. Это была запретная тема — дочь без отца, от которой в памяти существовало только имя — Карен. Она принадлежала к главе, которая была закрыта и запечатана, когда Анна-Мария, тридцати семи лет, вышла замуж за двадцатидвухлетнего сапожника. На следующий год родился мальчик, и для недолгой памяти матери Карен умерла. Она направилась к верстаку, намереваясь ударить обидчика, но напоминание о дочери причинило ей боль, и с горьким стоном Анна-Мария бросилась к мужу в объятия, уронив голову на его плечо. Йоргенсен сделал комичный жест примирения. Он любил свою жену, потому что она содержала его в чистоте и неплохо кормила. Он погладил ее по голове и ограничился лишь одним насмешливым взглядом, брошенным на Ханса.

— Мой аистенок еще не покинет гнезда, — всхлипывала она, прижимаясь к груди Йоргенсена. — Я слишком люблю его, для того чтобы отдать на растерзание миру.

— Аистиха делает свое гнездо из самых бедных веток, — сказала бабушка, сжимая руку Ханса, чтобы он успокоился. — Она радуется, когда ее дети могут покинуть его в поисках чего-то лучшего.

— Ты говоришь загадками, как в шекспировских пьесах. Молодняк улетает и вьет свои гнезда из таких же веток.

— Да, но в полете они видят прекрасный мир, а люди поднимают головы и говорят: «Какие они белые на фоне синего неба! Здесь на земле нет такой белизны!»

Анна-Мария не ответила. Объятия Йоргенсена были успокаивающими, а его щека прижалась к ее макушке. На нее не так часто находили приливы нежности для того, чтобы она могла себе позволить не воспользоваться ими в полной мере.

Ханс Кристиан поднял кружку с давно остывшим кофе, сделал несколько глотков, затем, словно обжегшись, бросил ее на пол.

— Мама! — закричал он, подпрыгивая на стуле, который упал и покатился. От неожиданности Ан-на-Мария так резко вскинула голову, что Йоргенсен получил удар в подбородок.

— Мама, ты помнишь ту мудрую женщину в богадельне, ту, которая предсказывает судьбу? Разреши мне привести ее сюда. Пусть она погадает на кофейной гуще. Если она увидит меня на сцене, ты отпустишь меня в Копенгаген?

Анна-Мария потирала челюсть мужа грубой рукой. Ее жизнь, как и жизнь большинства крестьянок, в значительной мере зависела от пророчеств гадалок. Но ее последний опыт не был счастливым.

— Мудрая женщина в деревне нагадала неправильно, когда умер твой отец. Она сказала, что он поправится.

— Но в этот раз все будет по-другому, мама! Та только измерила мою руку шерстяной ниткой и положила зеленую ветку мне на грудь. А мудрая женщина в богадельне читает по кофейной гуще. Она ясно увидит будущее, я в этом уверен.

— Да, кофейная гуща надежнее. Но ты должен пообещать, Ханс Кристиан, что, если она тебя увидит режущим и шьющим, ты останешься дома и станешь портным.

Лицо мальчика нахмурилось, но Йоргенсен заметил:

— Не бойся, мой мальчик. Вряд ли ты будешь делать что-нибудь путное в ее видениях.

Анна-Мария рассмеялась и играючи шлепнула мужа. Затем поднялась и отправилась заправлять постель.

Ханс Кристиан вышел под мягкое сентябрьское солнце. Бабушка наблюдала за ним до тех пор, пока его худая фигура не скрылась за утлом кузницы. Затем она раздула огонь, чтобы подогреть кофе. Ее глаза остались взволнованными и печальными одновременно. В отличие от Анны-Марии, она не верила гадалкам. Но зато она точно знала, что Господь использует магические инструменты для выполнения своих планов. Возможно, одним из таких инструментов станет старая прорицательница. А в это время довольная Анна-Мария что-то напевала, собирая белье для стирки.

III

— Какой он красивый ребенок, — сказала жена. — Из него получится такой же прекрасный мастер перчаток, как и ты. Посмотри, какие у него тонкие и гибкие пальцы! Мадонна предназначила ему стать мастером перчаток!

«Бронзовый вепрь»

«Великий, великий, великий», — скрипел песок под ногами, когда Ханс бежал по улице. «Копенгаген, Копенгаген», — клекотали аисты, вмиг забыв свой «египетский говор».

— Да, вы правы, — кричал им в ответ мальчик, задыхаясь на бегу. — Сегодня я начну свой полет в прекрасный мир. Пожелайте мне счастливого пути!

Тяжелые деревянные башмаки стучали о булыжники, а маленькие камушки разлетались в разные стороны. На дороге появился крестьянин, рано везущий свою телегу на рынок. Но Ханс не видел его. Он бежал по улице не оборачиваясь. Если бы только Господь сделал этот последний день в Оденсе приятным, он бы унес с собой прекрасные воспоминания о нем. Ханс остановился лишь тогда, когда завернул за угол магазина печатных изданий старого Иверсена.

Внезапно ему в голову пришла неожиданная идея. Он подошел к одному из маленьких окон и прижался к нему лицом. Еще было очень рано и магазин не работал, но старый печатник уже вернулся с реки и готовился к открытию.

— Герр Иверсен! — крикнул Ханс, сопровождая свои слова стуком по стеклу.

Глаза старика вылезли на лоб от удивления. Кем мог быть этот странный утренний посетитель, чье прижатое к стеклу лицо напоминало карикатуру? Он натянул покрепче шапочку на макушку, спустил со лба очки и пригляделся. Конечно, юный Андерсен! Начиная с прошлого лета, когда в город приезжали артисты, мальчик часто заходил сюда. Он мог часами просиживать на высоком стуле, наблюдая, как из-под пресса появляются афиши.

— Герр Иверсен, откройте дверь, дайте мне войти! — кричал он, размахивая руками, словно ветряная мельница крыльями. — Я должен обсудить с вами кое-что очень важное.

Старик кивнул и направился в угол, чтобы поставить свою метлу. Он не торопился открывать. Первые несколько раз, когда юный Андерсен делал подобные заявления, они еще вызывали у него интерес. Но предмет огромной важности всегда был одним и тем же — его карьера актера с вариациями на тему, какую роль он будет играть в свой дебют и что скажет король после спектакля. Печатник начал производить неспешные манипуляции со щеколдой. Как только дверь открылась, Ханс ворвался в комнату.

— Герр Иверсен, вы должны написать для меня письмо! Эта мысль мне только что пришла в голову.

С этими словами он подтолкнул старика к столу, за которым тот обычно работал.

— Возьмите ваше перо, я мокну его в чернила. Теперь напишите ей, что вы мой очень хороший Друг…

Иверсен мягко положил руку на плечо Ханса Кристиана.

— Послушай, сынок. Кому я должен написать и зачем?

— О! Разве я не сказал вам! Все очень просто. Не знаю, почему я не подумал об этом раньше! — Он сделал паузу, чтобы перевести дыхание, а затем придвинул свой стул ближе к печатнику Усевшись на нем, как курица на насесте, обхватив костлявыми руками тощие ноги, он продолжил, весь сияя:

— Вы должны написать письмо, в котором представляете меня мадам Шелл. Сегодня вечером я отправляюсь в Копенгаген, а послезавтра уже смогу передать ей его. Тогда она немедленно найдет для меня место в балетной труппе театра, и я вступлю на дорогу славы!

Под стеклами очков глаза старика заморгали.

— Но, Ханс Кристиан, я не знаю этой дамы.

— О-о! — На секунду сияние погасло, но лишь на секунду. — Это ничего не значит. Прошлым летом вы печатали афиши для театральной труппы и все актеры говорили, что несколько раз видели мадам Шелл в театре, а некоторые из них даже говорили с ней! Я уверен, что это достаточная причина для письма.

— Ты мне нравишься, сынок, — произнес Иверсен, опуская перо в чернильницу. — Я бы с радостью тебе помог, если бы знал как. Актерское искусство — тяжелая профессия. Тебе она не понравится, я это знаю.

Он подвинулся и взял мальчика за его тонкую руку.

— Почему ты не хочешь остаться здесь и научиться какому-нибудь ремеслу? Я мог бы взять тебя к себе в магазин. Ты вскоре стал бы хорошим печатником и мог бы читать все мои книги. Тогда тебе не пришлось бы покидать твою мать и бабушку. Лучше останься, не надо отправляться так далеко.

Слезы мальчика начали капать в чернильницу. С трудом он произнес:

— Я знаю, это будет нелегко. Все, что чего-то стоит, не дается просто так. Стать знаменитым труднее всего. Сначала придется страдать и преодолевать много препятствий, только после этого приходит слава. Я знаю, я готов к трудностям.

Иверсен отпустил руку Ханса Кристиана и начал потирать подбородок медленными монотонными движениями. Это незатейливое действие помогало ему думать. На этот раз все было намного сложнее. Если бы дело касалось только чернил или шрифта…

— Я не могу оставаться в Оденсе, — говорил Ханс. По его щекам продолжали стекать слезы, которые падали на стол огромными каплями. — Здесь ко мне все относятся жестоко. Вряд ли в Копенгагене будет хуже. А что касается обучению ремеслу, это станет для меня ужасным грехом. Многие люди могут быть ремесленниками, но только не я.

Иверсен, глядящий на него с сожалением, уже был готов согласиться. Через еще одну минуту по-тирания подбородка он вздохнул и взял перо.

— Возможно, я поступаю неправильно, Ханс Кристиан, но я напишу для тебя письмо, хоть я и не имел удовольствия знать мадам Шелл.

Он не смог договорить. Ханс соскочил со стула, подбежал к старику и так крепко обнял его, что у того перехватило дыхание и с головы слетела шапочка.

— Я знал, что вы поможете мне, — радостно закричал он, на секунду разомкнув свои объятия и готовясь сомкнуть их во второй раз.

— Пожалей меня, — взмолился Иверсен, потирая ребра, — если ты сломаешь мне кости, я не смогу написать письмо.

Ханс с радостным криком поднял шапочку и водрузил ее на голову печатника.

— Я обещаю вам, герр Иверсен, вы никогда об этом не пожалеете! А когда я вернусь в Оденсе уже великим человеком, вы сможете сказать: «Это я помог ему ступить на дорогу успеха». Подумайте, как тогда вы будете гордиться!

— А если ты вернешься домой побитый, голодный и без гроша в кармане, что мне говорить тогда?

— Мы даже не будем рассматривать такую вероятность. Макайте ваше перо, герр Иверсен, и пишите: «Дорогая мадам Шелл!» Как великолепно это выглядит на бумаге!

Наконец после многочисленных исправлений и добавлений письмо было перенесено на бумагу. Для них обоих это был самый красивый из когда-либо написанных документов. Бумага была мягкой и белой, и ни единое пятно не портило ее совершенства. Осторожно они свернули письмо и обернули другим листом бумаги для того, чтобы оно не засалилось в кармане Ханса.

— Герр Иверсен, я никогда не смогу отблагодарить вас за то, что вы для меня сделали! — торжественно провозгласил мальчик уже у двери. Солнечный свет, яркий, словно ангельский, играл в его золотых волосах, и в эту минуту Иверсен испытал чувство, близкое к трепету. Возможно ли, только возможно, что мечты этого мальчика не плод больного воображения?

Подойдя к двери, старик увидел, как тоненькая фигурка удаляется в направлении богадельни. Когда Ханс возвращался, он все так и стоял в дверях, забыв про давно остывший кофе, который давала ему каждый день жена на завтрак. В этот раз за мальчиком плелась старая женщина, которой он увлеченно что-то объяснял. Иверсен узнал ее. Это была мадам Текла из богадельни, хорошо известная в городке своими гаданиями. Она внимательно слушала мальчика. Старый Иверсен улыбнулся. Не надо быть пророком, чтобы предугадать, какое будущее она прочтет на дне кофейной чашки.

Как только Анна-Мария увидела эту пару, приближающуюся по улице Монастырской мельницы, она рванулась к кофейнику.

— Правильно, остуди его, — одобрил ее жест Йоргенсен. — Если он будет слишком горячий, наш актер может обжечься и потеряет способность говорить золотым языком.

— Замолчи, ты что, не боишься судьбы?

Ироническая улыбка коснулась уголков красивого рта Йоргенсена. Но жена не успела пресечь его крамолу. На крыльце уже стояла дама Текла рядом с Хансом.

— Заходите и добро пожаловать, — воскликнула Анна-Мария, в то время как бабушка уважительно кивнула. Провидица, несмотря на то что нищета довела ее до богадельни, пользовалась в городке определенным почетом.

— Мама, она сказала, что умеет читать по звездам и они рассказали ей удивительные вещи обо мне! Прошлой ночью, правильно, Текла? Они говорили, когда мерцали.

Дама подняла на Ханса свои почти не видящие глаза.

— Странно, что ты не можешь читать их, ты, кто так много видит Божественного.

Никто не понял ее слов. Возможно, кофейная гуща расскажет что-то более определенное.

— Садитесь сюда, мадам Текла, — предложила Анна-Мария, указывая в сторону стола, вокруг которого она поставила стулья для всех присутствующих. Дымящаяся чашка кофе ожидала Ханса с его стороны рядом с дамой.

— Выпей, сынок, — сказала она, принюхиваясь к запаху кофе. — Выпей его до дна.

Ханс схватил кружку и осушил ее с такой скоростью, что закашлялся, и бабушка была вынуждена хлопать его по спине.

— Теперь читайте, — сказала Анна-Мария, отдавая чашку в трясущиеся руки гадалки.

Долгое время царила тишина, нарушаемая лишь скрежетом шила, которым Йоргенсен проделывал дырки в подошве башмака. Солнечный свет, проникая сквозь окно, образовывал квадрат на полу. Аист на крыше вновь начал клекотать, но теперь вместо слова «Копенгаген» он, казалось, повторял: «Будь портным! Будь портным!» Ханс был готов сойти с ума, прислушиваясь к этим звукам.

Наконец-то старуха оторвала свои глаза от кружки. Даже шило Йоргенсена замерло.

— Однажды, когда мальчик станет мужчиной, он будет очень великим, даже больше, чем он того заслуживает. У него будут крылья, не такие, как у утят, что купаются в пруду, а как у лебедей, летающих под облаками, где ни один человек не может достать их.

Голос оборвался, и Йоргенсен, стыдясь за подслушивание, заметил:

— Ты неправильно читаешь. Он же аист. Посмотри на его ноги!

Никто ему не ответил, так как никто не слушал его. Три пары ушей вслушивались в старческий дребезжащий голос мадам Теклы. А гадалка продолжала: