Глава шестая. Вера – надежда. Любовь

Глава шестая. Вера – надежда. Любовь

Страшен бог без морали.

Кант

Поздней весной 1789 года начинающий русский литератор Николай Михайлович Карамзин отправился в многомесячное путешествие. Во Франции уже разгорался очаг будущего революционного пожара, но на окраинах Европы было спокойно; молодой человек не спеша, с долгими остановками продвигался в западном направлении. Он вел дневник, записывая по свежим следам дорожные впечатления. Кенигсберг поразил приезжего своими размерами («в окружности около пятнадцати верст»). Дело было перед ярмаркой, и улицы города заполняла шумная праздничная толпа. Повсюду бросались в глаза яркие мундиры военных – синие, голубые, зеленые с красными, белыми и оранжевыми отворотами. Обедать Карамзину пришлось в обществе офицеров; разговор шел о прошедшем смотре, сыпались плоские шутки, раздавался громкий смех. Писателю все это было не по душе: к военному ремеслу он не питал пиетета и приехал сюда не для знакомства с прусской армией.

Окончив трапезу, Карамзин отправился искать Принцессинштрассе. Еще перед отъездом из Москвы от немецкого поэта Ленца, бывшего «штюрмера», ныне обосновавшегося в России, он получил совет навестить Канта. Не без трепета душевного входил молодой человек в дом знаменитого философа.

«Я не имел к нему писем, но смелость города берет, – и мне отворились двери в кабинет его. Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: „Я – русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить мое почтение Канту“. Он тотчас попросил меня сесть, говоря: „Я писал такое, что не может нравиться всем: не многие любят метафизические тонкости“.

Вначале беседа шла о «разных вещах», и философ блистал познаниями в области географии и истории, но затем гость решительно перевел разговор на философскую почву. Он был знаком с «Критикой чистого разума», но не читал этических работ Канта, его обуревали нравственно-религиозные сомнения, которыми он поспешил поделиться с хозяином. Кант ответил изложением своих взглядов, он говорил быстро, негромко и невнятно; русский весь превратился во внимание. Разговор продолжался около трех часов.

«Действительность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас в пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим. Дай человеку все, чего желает, но он в ту же минуту почувствует, что это всене есть все.Не видя цели или конца стремления нашего к здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться. Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придет конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственности,начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовем его совестью, чувством добра и зла – но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно. Вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни; но, сообразив все, рассудок велит нам верить ей. Да и что бы с нами было, когда бы мы, так сказать, глазами увидели ее? Если бы она нам очень полюбилась, мы бы не могли уже заниматься нынешней жизнью и были бы в беспрестанном томлении; а в противном случае не имели бы утешения сказать себе в горестях здешней жизни: авось там будет лучше! Но, говоря о нашем определении, о жизни будущей и проч., предполагаем уже бытие Всевечного Творческого разума, все для чего-нибудь и все благо творящего. Что? Как?.. Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве. Здесь разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несобытное».

Вернувшись в гостиницу, Карамзин поспешил занести на бумагу содержание разговора. «Почтенный муж! – обращался он мысленно к философу. – Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои!» Русского путешественника поразила в Канте не только глубина умозрения, но еще одна удивительная душевная черта – терпимость, уважение к чужой точке зрения. «Тот есть для меня истинный философ, кто со всеми может ужиться в мире; кто любит и несогласных с его образом мыслей. Должно показывать заблуждения разума человеческого с благородным жаром, но без злобы. Скажи человеку, что он ошибается и почему, но не поноси сердца его и не называй безумцем. Люди, люди! Под каким предлогом вы себя ни мучите!»

Так резюмировал Карамзин разговор с Кантом о религии.

Философия религии Канта непосредственно примыкает к его этике. Мы помним тезис: мораль не возникает из божественных установлений. Но знаем и антитезис: мораль неизбежно ведет к религии. Человеческих способностей недостаточно для того, чтобы привести в соответствие право людей на счастье с их обязанностями, необходимо признать всемогущее моральное существо как владыку мира. (Признать? Атеист Фейербах сказал бы – измыслить. Кант – верующий и выражается куда осторожнее: «Звучит что-то, хотя и сомнительное, но отнюдь не предосудительное, когда говорят, что каждый человек делает сам себе бога».) Обоснованию антитезиса посвящен трактат «Религия в пределах только разума».

Кант начинает с размышлений о нравственной природе человека. Одни мудрецы убеждены, что человек безнадежно погряз во зле. Иные видят его по природе добрым, а злым лишь под влиянием обстоятельств. И те и другие – ригористы, категоричные в своих суждениях. Им противостоят индифферентисты, которые полагают, что человек по природе своей нейтрален – ни добр, ни зол, – и синкретисты, считающие его одновременно и добрым и злым. Кант в делах морали ригорист, но одновременно он… диалектик. Он и здесь пытается совместить, более того – столкнуть противоположности.

Человек, утверждает Кант, по природе зол. В нем заключена неизбывная склонность творить зло, которая выглядит как приобретенная, будучи, однако, изначально ему присущей. Вместе с тем человек обладает первоначальными задатками добра. Моральное воспитание в том и состоит, чтобы восстановить в правах добрые задатки, чтобы они одержали победу в борьбе с человеческой склонностью к злому.

Такая победа возможна только как революция в образе мыслей и чувств. Кант в свое время сам пережил ее и считал, что коренное нравственное обновление, своего рода второе рождение является непременным условием формирования характера – человека и человечества.

И еще одно важное условие победы добра. «Высшее нравственное благо не может быть осуществлено исключительно через стремление отдельного человека к его собственному моральному совершенству, а требует для этой цели соединения в одно целое, в систему благомыслящих людей, в которой и только благодаря единству которой оно может осуществиться». Благо (добро) – общественная потребность и порождение общества. В учении о религии абстрактная этика Канта обретает социальные черты.

Кант вводит понятие «этической общины». Без нее невозможно преодолеть в плане нравственности «естественное состояние», где, согласно Гоббсу, идет война всех против всех, где нет не только законов, но и моральных заповедей. Этическая община – это церковь. Определенный тип религии на определенном этапе духовной истории человечества оказывается необходимым инструментом, цементирующим ц совершенствующим людское сообщество.

Еще в древности появилась просветительская концепция религии – «страх породил богов». На исходе средневековья эта концепция была уточнена: страх подготовил почву, а бессовестные обманщики навязали темному народу представления о тех или иных богах. «Бросьте взгляд на большинство пародов и эпох, исследуйте те религиозные принципы, которые фактически господствовали в мире, – вряд ли вас можно будет убедить в том, что они суть нечто большее, чем бред больных людей». Таков вывод, к которому приходил почитаемый Кантом Юм. Но почему «обман», почему «бред» получил столь широкое и прочное распространение? Как возникла идея страдающего бога? По мнению Юма, религия – это необъяснимая загадка; единственный результат ее изучения – сомнение и отказ от каких-либо оценок.

Немецкое Просвещение, выросшее на почве протестантизма и пиетизма, всегда смотрело на религию сквозь исторические очки. Лессинг в «Воспитании человеческого рода» набросал схему развития религиозных верований как нравственного совершенствования людей и, заглядывая в будущее, предсказал наступление безрелигиозного времени, когда мораль сможет обходиться без веры в высшее существо.

Кант присматривается к прошлому, ищет социально-психологические корни веры в бога и видит в человеке (человечестве) борьбу двух начал – добра и зла. Зло изначально преобладает, но задатки добра дают о себе знать в виде чувства вины, которое вдруг овладевает людьми.

Переживание вины (своей собственной или чужой, которой ты лишь сопричастен) – основа морали. Спокойная совесть – изобретение дьявола, скажет впоследствии Альберт Швейцер (защитивший диссертацию по религиозной философии Канта). Человек, который «всегда прав», погиб для морали. Нравственное обновление возможно только как борьба с самим собой. Отыскивая корни религии, Кант вдруг набрел на первоистоки нравственности. Обнаружил ее фундамент. И встретил знакомого нам «конструктора» – воображение. Присмотримся к тому, как оно работает в данной области.

Страх породил богов, рассуждает Кант, а боги установили запреты. Боязнь нарушить табу, страх перед тем, что это уже совершилось, рождает идею искупительной жертвы. Когда жертвоприношение превращается в самопожертвование, происходит нравственно-религиозная революция. Человек, решившийся на самопожертвование, уподобляет себя богу. Так возникает образ страдающего «сына божьего», вестника, который одновременно и бог и человек.

Учитель Евангелия провозгласил себя посланником неба, объявил старую, рабскую веру в формулы и обряды как нечто само по себе ничтожное, а моральную веру как единственно душеспасительную. Своей жизнью и своей смертью, полной величия, он дал пример подлинно богоугодной человечности. «Этой смертью, – добавляет Кант, – его публичная история и кончается. Приложенная к ней как дополнение более таинственная и совершившаяся только перед глазами близких ему лиц история воскресения и вознесения на небо… не может без ущерба для ее исторического достоинства быть использована для религии в пределах только разума».

…Пройдет несколько лет, и молодой, еще никому не известный магистр богословия Вильгельм Гегель под впечатлением Канта напишет «Жизнь Иисуса» как биографию великого моралиста, без каких-либо сверхъестественных чудес. Учение Иисуса Гегель противопоставит учению Моисея как живое слово мертвой догме, Новый завет – Ветхому, и здесь он тоже повторит Канта…

Сопоставлению христианства с Ветхим заветом Кант придает принципиальное значение. Десять библейских заповедей изложены как «принудительные законы», они устремлены на внешнюю сторону дела, в них нет требования морального образа мыслей, что является главным для христианства. Это во-первых.

Моисей хотел основать только политическую, а не этическую общину. «Иудейская вера по своему первоначальному устройству представляет собой только совокупность статуарных законов, на которых основывается государственный образ правления, ибо если какие-либо моральные добавления – с самого ли начала или впоследствии – к ней и прицепились, то они, безусловно, относятся не к иудейству как таковому. Последнее, собственно, не есть религия, но только соединение толпы людей, которая, – так как вся она составляет одно особое племя, – сформировалась в один общий строй под политическими лишь законами и, значит, не сложилась в церковь». Это во-вторых.

И в-третьих. Иудейство «исключало весь человеческий род из своего общения, считая себя особым народом, народом-избранником Иеговы, который ненавидел все другие народы и был поэтому ненавидим каждым из них. И при этом вера в свое исключительное избрание доходила до того, что этот народ только себя одного делал всеобщим миродержцем».

Возникновение христианства означало полное отрицание ветхозаветной веры. Это была революция в религии. Только с христианства Кант начинает «всеобщую церковную историю».

В учении о религии четко проявился историзм кантовского мышления. Кант видит изначальное, по сути дела, безрелигиозное состояние людей, затем первый еще несовершенный тип религии, который называет «богослужебным». Третий этап – вера разума. Богослужебная религия (наиболее распространенный тип веры) рассчитана на снискание благосклонности верховного существа, которое можно умилостивить путем почитания, сакральными жертвами, соблюдением предписаний и обрядов. Человек льстит себя мыслью, что бог может сделать его счастливым без того, чтобы самому стать лучше; нужно только соответствующим образом бога попросить и предпринять кое-какие внешние действия. По сути дела, речь идет о сделке по принципу «я тебе, а ты мне». Священник выступает в роли посредника; в богослужебной религии он жрец, носитель ритуала, церковь здесь храм, где ритуал свершается.

Религия разума – это чистая вера в добро, в собственные моральные потенции без примеси какого бы то пи было расчета, без перекладывания ответственности на высшие силы. Ото религия доброго образа жизни, которая обязывает к внутреннему совершенствованию. Священник в ней просто наставник, а церковь – место собраний для поучений.

Страх породил богов (а боги установили запреты), но потом, говорит Кант, в дело включилась совесть. Именно она является главным регулятором развития религиозных дел. Совесть – значит совместное ведание, знание; образ другого знающего, от которого нельзя спрятаться, вплетается в мое самосознание. Я совершил проступок, никто не может уличить меня в содеянном, и все же я чувствую, что есть свидетель и обвинитель. Совесть – это страх, ушедший внутрь, направленный на самого себя. Самый страшный вид страха. В церковной вере он объективизирован в виде бога, который устанавливает заповеди и карает за их нарушение, но прощение и милость которого можно снискать. В чистой религии разума сделка с богом (то есть сделка с совестью) невозможна. Остается только не нарушать запреты, следовать категорическому императиву. «Все, что, кроме доброго образа жизни, человек предполагает делать, чтобы быть угодным богу, есть только религиозная иллюзия и лжеслужение богу» – таков символ веры Кенигсбергского реформатора (современники сравнивали Канта с Лютером, он, правда, не создал новой церкви, но нашел многих последователей). Между тунгусским шаманом и европейским прелатом, но сути дела, нет разницы. И тот и другой полны одного стремления – направить к своей выгоде невидимую силу, которая повелевает судьбами людей. Только о том, как к этому приступить, они думают различно.

В одном из заключительных разделов «Критики чистого разума» Кант сформулировал три знаменитых вопроса, исчерпывающих, по его мнению, все духовные интересы человека. Что я могу знать? Что я должен делать? На что могу надеяться? На первый вопрос, полагал он, дает ответ его теоретическая философия, на второй – практическая. С третьим, который «есть вопрос одновременно практический и теоретический», дело обстояло сложнее. «Критика способности суждения» с ее выходом в проблемы культуры указывала «дорогу надежды», по которой следует идти индивиду. Культура – «последняя цель природы», человек призван создать ее. Можно ли при этом рассчитывать на какие-либо внешние силы, кроме собственных потенций? Какого рода надежду оставляет вера во всемогущее существо?

На помощь сверхъестественных сил надеяться непозволительно. Нет ни чудес, выходящих за пределы объективных законов опыта, нет божественной тайны, превышающей возможности нашего духа, нет благодати, силой божественного авторитета просветляющей нашу нравственность. Поэтому Кант отвергает молитву как средство общения с богом («когда встречают человека, который громко говорит сам с собой, это может вызвать подозрение, что у него легкий припадок умопомешательства»), хождение в церковь, носящее характер идолослужения, и другие ритуальные обряды. По своему содержанию «религия ничем не отличается от морали», существуют различные виды веры, но религия едина, как едина мораль. Вера в бога – это прежде всего надежда на собственную нравственную силу. Второй и третий вопрос слились воедино.

При том, что Кант не отнимает надежды и на посмертное воздаяние. Поступай так, как если бы в потустороннем мире тебя ждала награда. Так может и не быть, все равно – веди себя нравственно! «Разумно вести себя таким образом, как будто нас безусловно ожидает иная жизнь, и при вступлении в нее будет учтено моральное состояние, в каком мы закончили нынешнюю». Без веры в будущую жизнь немыслима никакая религия.

Бог – это моральный закон, как бы существующий объективно. Впрочем, не только. Кант не стоик. Для стоика высшее благо аскетизм и даже добровольный уход из жизни. Самоубийство, по Канту, – нарушение долга. Надежду он возлагает не только на ригористическое служение долгу. (Как думают многие знатоки Канта.)

Бог – это любовь. С годами Кант внял критическим голосам, обвинявшим его в черствости, а может быть, и сам понял силу аффекта, влекущего одного человека к другому, объединяющего людей узами более прочными, чем страх и обязанность. Так или иначе, но чем старше становился Кант, тем охотнее он рассуждал о любви.

Любовь и долг – вещи разные. Таков первоначальный тезис. Долг любить – бессмыслица. Когда говорят: «полюби ближнего своего, как самого себя», то это не значит, что ты сначала должен полюбить человека и посредством этой любви потом делать ему добро. Наоборот, делай своим ближним добро, и это пробудит в тебе человеколюбие. Делать добро другим людям по мере нашей возможности есть долг, независимо от того, любим ли мы их или нет, и этот долг остается в силе, даже если бы мы были вынуждены сделать печальное открытие, что человеческий род недостоин любви.

Так говорится на страницах «Метафизики нравов», наиболее поздней этической работы Канта, Антитезис неизбежен, он появляется на последующих страницах той же работы, один из разделов которой называется «О долге любви к другим людям». Читатель в недоумении. Спасает опять оговорка: во втором случае под любовью подразумевается не чувство, а некий общий принцип.

Теперь остается обнаружить синтез, который бы снимал остроту крайних формулировок. Мы находим его в статье «Конец всего сущего», в рассуждениях о том, как любовь помогает выполнению долга: «То, что человек не любит, он делает настолько убого, подчас так уклоняясь с помощью софистических уловок от велений долга, что вряд ли можно представить себе последние в качестве мотива действия без одновременного вмешательства первых.

Если с целью улучшения христианства к нему присоединяют еще некий авторитет (пусть даже божественный), то каким бы благим ни было намерение, какой благородной ни была цель, присущая ему любовь все же исчезает, ибо никому нельзя предписать не просто поступать определенным образом, но делать это с охотой.

Цель христианства – споспешествовать любви к осознанию своего долга, и ему удается это, так как его основатель говорит не в качестве командира, требующего подчинения своей воле, а в качестве друга людей, который закладывает в сердца себе подобных их собственную, правильно понятую волю действовать так, как если бы они сами себя подвергли надлежащему испытанию.

Свободный способ мышления – равнодалекий как от раболепия, так и от распущенности – вот благодаря чему христианство завоевывает сердца людей, рассудок которых уже просветлен представлением о законе их долга. Чувство свободы в выборе конечной цели внушает им любовь к моральному закону». В трактате о религии те же мысли: «Высшая, для человека никогда не достижимая вполне цель морального совершенства конечных творений есть любовь к закону. Соответственно этой идее в каждой религии принцип веры должен был бы быть таким: „Бог есть любовь“.

Бог есть любовь. Кто только не повторял эту евангельскую истину, кто только не мудрствовал над ней лукаво. Бог есть любовь, скажет Гегель, и увидит здесь логико-диалектическую проблему: любовь – это тождество противоположностей, высшая ее форма – «любовь общины», опосредованная «обесценением всякой особенности». Любовь есть сам бог, отзовется Фейербах, но слово «бог» прозвучит для него лишь как метафора, христианство он отвергнет решительным образом. Для Канта христианство – высший этап нравственно-религиозного развития человечества. Все остальное – шаг назад.

А откуда взялась любовь? Кант и здесь старается мыслить исторически. Любовь – дар не небес, а земли, метаморфоза полового инстинкта. Стиснутое рамками запрета не удовлетворенное до конца низменное животное вожделение трансформируется в высший элемент культуры. Кант рассуждает о социогенезе. «Человек вскоре замечает, что половое возбуждение, покоящееся у животных на преходящем, большей частью периодическом влечении, способно у него принять характер длительный и более интенсивный благодаря воображению, которое поддерживает эту эмоцию, умеряя ее, но делая в то же время тем продолжительнее и единообразнее, чем больше предмет удален от чувства, в результате чего избегается пресыщение как необходимое следствие полного удовлетворения животной потребности… Отказбыл волшебным средством, превратившим чисто чувственное влечение в идеальное, животную потребность в любовь, просто приятное ощущение в переживание красоты сначала в человеке, а затем и по отношению к природе». Кант говорит, что это «маленькое начало» оказалось важнее всех последующих достижений культуры.

У преемников Канта не раз возникал спор по поводу бессознательных влечений человека. Что первично – страх или запрет? По Канту, первично воображение, нагоняющее страх и парализующее действие. Усиливающее и очищающее страсть. Может быть, ограничения, которые вынужден был накладывать на себя философ, помогли прийти к этому выводу.

Интерпретируя Библию, помимо инстинкта питания и любви, Кант называет еще два мощных культуроформирующих стимула. Ожидание грядущего, мысль жить для потомства, надежда на лучшую будущую жизнь (но уже не для себя, а для своих детей). И наконец, желанье самому быть целью (а не средством для других).

Итак, Кант предстал в еще одной необычной ипостаси. Ранее мы разглядели в нем ироника, теперь перед нами апологет любви и ее аналитик. Христианство он приемлет как нравственный принцип, как программу человеколюбия. Совершенствуя эту программу, он пытается обосновать ее теоретически. От церковной догматики он далек. Догмы Кант превращает в гипотезы. «Бог как гипотеза» – это фраза из кантовских черновиков. Там же можно прочитать: «Бог – не существо вне меня, а лишь моя мысль». Сомнения не покидали Канта. Но богоборцем он не был.

В середине 70-х годов Кант (об этом свидетельствуют его письма к Лафатеру) пришел к моральному истолкованию религии. «Вместе с Иовом» он считает теперь «преступлением льстить богу». Склонять колени или падать ниц с целью показать свое благоговение перед небесными силами противно человеческому достоинству, равно как и обращение к их изображениям. В этом случае «вы поклоняетесь не идеалу,который представляет вам ваш собственный разум, а идолу,сотворенному вами самими». Кант перестал ходить в церковь. Его учение противоречило официальной догме. Столкновение с властями стало неизбежным.

* * *

К этому времени на прусском престоле уже не было Фридриха II. Трон унаследовал его племянник Фридрих-Вильгельм II. В отличие от своего дяди, деспота-вольнодумца, решительного администратора, полководца и покровителя наук, нынешний король был человеком безвольным, тупым, склонным к мистике. Он увлекался магией и состоял в тайном ордене «розенкрейцеров». Деспотизма в Пруссии не убавилось, а просвещения стало меньше. Фридриховский девиз «Рассуждайте, но повинуйтесь!» уступил место более привычному «Повинуйтесь не рассуждая!».

Первоначально отношения Канта с новым королем складывались благоприятно для философа. Это было время его первого ректорства, когда Фридрих-Вильгельм II прибыл в Кенигсберг для принятия присяги. Главу университета пригласили в королевский замок, от имени профессоров и студентов он приветствовал монарха и был им обласкан. (От участия в торжественном богослужении Кант отказался, сославшись на болезнь.)

В год своего второго ректорства (1788) Кант открывал праздничное заседание по поводу королевского юбилея следующими словами: «День, давший миру нашего дражайшего короля, – воистину торжественное событие для университета, для любого сословия подданных, для всей Европы, если она желает жить в мире, основанном на справедливости и человечности, покоящемся на мощи. Наш университет устами оратора выскажет сегодня свое благоговение и благодарность всемилостивейшему монарху. Ваши превосходительства соизволят присоединиться к нашим поздравлениям и украсить своим присутствием этот торжественный акт». Последние слова относились к представителям местной администрации. Сохранился листок с текстом приведенных трех фраз, испещренный поправками: слова зачеркнуты, восстановлены, заменены другими. Нелегко давались Канту льстивые формулы! Но положение обязывало, и единственное, что он мог себе позволить, – быть предельно кратким.

Он мог себе позволить и быть двусмысленным. В 1787 году вышло второе издание «Критики чистого разума». Мы помним, что философ добавил специальный раздел против теоретических попыток обосновать бессмертие души. Но это в конце книги, а в начале? Здесь появилось новое предисловие, доказывавшее, что критическая философия споспешествует религии. «Мне пришлось устранить знание, чтобы освободить место вере», – читал мракобес и радовался. «Мне пришлось арестовать знание…» – так звучала эта фраза для полицейского уха. А внимательный глаз, прочитавший «Критику» до конца, видел совсем другое: философ должен был «поднять знание», чтобы найти место для веры. Об иронической двусмысленности употребленного глагола мы говорили выше.

Король санкционировал принятие Канта в Академию наук. Без какого-либо представления из Кёнигсберга Берлин значительно повысил его оклад, составлявший теперь 720 талеров. Осенью 1788 года из Берлина за государственный счет командировали в Кенигсберг способного молодого человека Иоганна Готфрида Кизеветтера, чтобы он по первоисточнику изучил критицизм, а затем преподавал его при дворе. Кизеветтер пробыл в «Альбертине» год. Вернувшись в столицу, он начал читать курс критической философии. И вдруг заметил, что времена переменились.

Во Франции полыхала революция. Первые известия о ней вызвали в Германии всеобщий энтузиазм. Дело заключалось не только в демократических настроениях. Бурбоны считались врагами немецкой нации, поэтому их падение приветствовали и в хижинах и во дворцах. Гвардейский оркестр в Потсдаме разучил марш санкюлотов, берлинские модницы носили трехцветные ленты, герцогиня Готская украсила свой салон бюстами парижских революционеров.

Затем наступило отрезвление. Возникли опасения, что революционный пожар перекинется на прусские земли. В Берлине постепенно начали принимать охранительные меры. Кантианца Цедлица на министерском посту сменил Вёльнер, «лживый, пронырливый поп, и ничего больше», как его однажды охарактеризовал покойный Фридрих. Вышел новый религиозный эдикт, в котором хотя и провозглашалась свобода совести, но подданным предлагалось «свое особое мнение держать при себе и остерегаться распространять таковое». Затем последовал новый закон о цензуре, направленный на то, чтобы пресечь «разнузданность так называемых просветителей» и «свободу печати, превратившуюся в наглость печати».

Кизеветтера предупредили, чтобы он на лекциях не высказывался против религии и не забывал напоминать, что философия Канта не противоречит христианству. Начиная разбор «Критики практического разума», он только об этом и толковал. (И не напрасно: среди слушателей обратил на себя внимание суетливый молодой человек, стремившийся записать каждое слово лектора, на следующем занятии его уже не было.) Печатно Кизеветтер утверждал то же самое. А Канта он уверял: «Если бы Христос мог вас услышать и понять, он сказал бы: да, именно это я хотел выразить». Были, однако, и другие мнения, Канта называли смутьяном, скептиком, сеятелем сомнения. Ходили слухи, что Канту запретят выступать в печати. Говорили, что кто-то уже просил короля об этом. Но пока что Кизеветтер учил кантианству придворных дам, ему же доверили воспитание наследника. Ситуация оставалась неясной.

По религиозному эдикту привлекли к суду «простоволосого» проповедника Иоганна Шульца, книгу которого о морали в свое время рецензировал Кант, а от преследований спасало покровительство Фридриха II. Блестящий оратор, Шульц убедил своих судей, что его проповеди, хотя и отрицают божественную троицу, не противоречат учению Христа. Суд признал Шульца не лютеранским, но все же христианским проповедником и оправдал его. Король приказал заменить оправдательный приговор обвинительным и наложил на судей значительный штраф. Шульца отстранили от должности.

Король был игрушкой в руках ловких царедворцев. Они пользовались для своих интриг его слабостями (альковными и визионерскими). Королю приглянулась графиня Денхоф, его тайно развели с королевой и обвенчали с графиней. И все это не в ущерб другой графине – Лихтенау, что числилась главной придворной метрессой.

Королеву объявили душевнобольной. «Она пляшет на столе и видит призраки», – сообщал Кизеветтер Канту. Впрочем, о ее бывшем супруге он отзывался не лучше: «Королю уже несколько раз были видения… Слаб он душой и телом, сидит часами и плачет».

Следующая удивительная история, предельно неправдоподобная, ярко передает мнение современников о Фридрихе-Вильгельме II. Незадолго до битвы под Вальми прусские войска заняли Верден. В честь успеха и предстоящего полного разгрома санкюлотов король дал бал. В разгар праздничной суеты к Фридриху-Вильгельму подошел неизвестный, шепнул на ухо пароль «розенкрейцеров» и предложил следовать за ним. Послушный статуту ордена, его величество повиновался. Его провели в темную комнату, где не было свечей, и только догоравший камин бросал зловещие отблески на сумеречные стены. Незнакомец исчез, король хотел было вернуться к гостям, как его остановил знакомый голос. (Он знал этот голос, он не мог ошибиться, он слышал его тысячи раз – в покоях Сан-Суси, в походах и на плац-парадах.) Во тьме он увидел знакомую сутулую фигуру – острый профиль, резкие движения, знакомый сюртук, знакомая трость. Призрак покойного дяди говорил королю об измене, Пруссию вовлекли в опасную авантюру, ни шагу далее, вернись к своим границам…

То, что произошло в последующие дни, не укладывалось в понятие о наступлении. Прусские войска топтались на месте, а после Вальми, где не было предпринято решительных атак, начался общий отход. Современники и историки терялись в догадках, и даже Бонапарт не находил объяснения поведению пруссаков.

История с призраком старого Фрица стала известна со слов Бомарше. У драматурга был друг – актер Флери, известный блестящим исполнением роли Фридриха II; он полностью копировал его голос и манеру держаться, он приобрел каким-то образом сюртук и шляпу прусского короля. В тревожные сентябрьские дни 1792 года, когда началось вторжение, Флери срочно выехал из Парижа в Верден. Нас во всей этой истории интересует только одно: о причудах Фридриха-Вильгельма II говорила вся Европа.

Кант о них узнавал из писем Кизеветтера. Он знал также и то, что это болезнь времени. Кант сравнивал «все возрастающую склонность к экзальтации» с эпидемией инфлюэнцы. Век Просвещения не просвещенный век. Беда в полуобразованности. Читают много, а знают и понимают мало. И с легкостью необычайной судят обо всем на свете. Визионер требует указать причину «животного магнетизма»[11], ученый, естественно, воздерживается от ответа, и тут начинается игра фантазии. «Против такого безобразия есть только одно средство: надо намагнитить самого магнитезера и держать его в таком расслабленном состоянии столько, сколько ему и другим легковерным понравится, а полиции следует, дабы не было ущерба нравственности, идти единственно возможным путем науки, проверяя показания чувств о внешнем объекте при помощи эксперимента и наблюдения. Какие-либо специальные опровержения здесь противоречат достоинству разума и излишни, против таких бредней более действенным средством служит презрительное молчание, ибо подобные происшествия в мире морали живут недолго, уступая место новым глупостям».

Четверть века назад Кант высмеял духовидца Сведенборга, теперь речь шла о графе Калиостро. Итальянский авантюрист Иосиф Бальзамо, присвоивший титул графа и имя Калиостро, исколесил почти всю Европу, дурача великосветских простаков, выдавая себя за алхимика, мага, ясновидца и всюду вымогая деньги. В 80-х годах он появился в Митаве, проследовал в Петербург, а затем в Варшаву. Екатерина II самолично сочинила о нем две комедии. В немецкой прессе появились разоблачения. Ученик Канта Боровский написал против Калиостро книгу. Он обратился к учителю с просьбой высказать свое мнение о визионерстве и экзальтации. Кант ответил письмом, предназначенным для печати. Боровский опубликовал его в качестве приложения к своей работе.

Но от Канта давно уже ждали другого – собственной книги, посвященной религии. Святоши упрекали его в неверии, ученики доказывали ортодоксальность критической философии. Кант понимал, что рано или поздно ему придется высказаться. Прежде чем он закончил свой трактат, ему пришлось прочитать произведение, которое вышло из-под чужого пера, пытавшегося, правда, воспроизводить его мысли. Произведение называлось «Опыт критики любого откровения». Его автором был Фихте.

О зачинателе немецкого классического идеализма надо сказать особо. Иоганн Готлиб Фихте родился в 1762 году (как и Кант, в семье ремесленника). Мальчик обладал феноменальной памятью, и в девять лет он мог повторить слово в слово услышанную в церкви проповедь. И еще одна черта характера проявилась уже в ранние годы – бескомпромиссная одержимость, вера в свое призвание. Впоследствии он скажет о себе: «Я – жрец истины, я поступил к ней на службу, я обязался сделать для нее все – дерзать и страдать».

Юность прошла в материальных лишениях. После университета Фихте скитался по частным домам, обучая детей состоятельных родителей. Он уже достиг 28 лет, когда один студент обратился к нему с просьбой помочь в изучении Канта. О последнем у Фихте было смутное представление. Он знал лишь, что никто не может его понять. Фихте засел за «Критики» и вдруг узрел в них истину. Теперь он горел одним желанием: скорей познакомиться с Кантом и под его руководством завершить свое образование.

В Кенигсберг Фихте попал летом 1791 года. Как только позволили обстоятельства, направился к философу. Ожидания были слишком велики, чтобы оправдаться. Фихте встретил усталый старик, погруженный в свои мысли, равнодушный к гостю, не замечавший его энтузиазма. Лекциями Канта Фихте также остался недоволен, близости с учителем не возникало. Тогда молодой человек предпринял решительный шаг. Он более месяца не ходил на занятия, лихорадочно работал, затем обратился к Канту с письмом: «Я приехал в Кенигсберг, чтобы ближе познакомиться с человеком, которого чтит вся Европа, но которого во всей Европе лишь немногие любят так, как я. Я уже представился Вам. Потом я понял, что это была дерзость – претендовать на знакомство с таким человеком, не предъявив никаких полномочий. Я должен был иметь рекомендательные письма. Но я признаю лишь те, что пишу себе сам. Таковое и прилагаю». К письму Фихте приложил объемистый трактат, написанный за тридцать пять дней напряженной работы и только что им законченный, – «Опыт критики любого откровения».

Восторженными письмами Канта удивить было нельзя. Незадолго до этого он получил куда более экстравагантное: «Великий Кант, к тебе взываю я как верующий к богу: спаси, утешь иль возвести кончину». Писала из Австрии некая Мария фон Херберт, пережившая несчастную любовь и державшаяся за жизнь только чтением этических произведений Канта; философ передал письмо для ответа пастору Боровскому. (Потом, правда, написал и сам – обстоятельное, ободряющее письмо.)

Но рукопись Фихте привлекла его внимание. Тем более что речь шла о предмете, над которым он сам работал. Перелистав несколько страниц, Кант понял, что имеет дело с незаурядным человеком. Фихте был приглашен, снова появился на Принцессинштрассе и снова ушел разочарованным. Хотя его приняли с душевной теплотой, разговор не получился. Фихте засыпал хозяина вопросами, но тот отослал его к «Критике чистого разума» и… придворному проповеднику Шульцу. Третий визит к учителю удовлетворил наконец ученика. «Только теперь, – записал он в дневнике, – я познал в нем черты, достойные того великого духа, которым полны его произведения». На этот раз Фихте был зван к обеду. А за трапезой, как мы знаем, Кант раскрывался полностью, блистал умом и остроумием.

Тем временем прозелит попал в затруднительное материальное положение. Деньги кончались, а надежд на заработок в Кенигсберге не было. Фихте предпринял новый решительный шаг. Он опять написал Канту письмо – с просьбой о помощи. «У меня осталось только 2 дуката, да и они не принадлежат мне, так как я должен оплатить квартиру и т. д. Я не знаю других средств к спасению, если не найдется кто-нибудь, кто бы мне, незнакомцу, не ссудил денег на обратную дорогу до того времени, когда я смогу их вернуть, т. е. до пасхи будущего года под залог моей чести. Я не знаю никого, кроме Вас, добродетельный муж, кому бы я мог предложить этот залог без опасения быть поднятым на смех». Далее на нескольких страницах Фихте повествовал о своих переживаниях, связанных с неприятной для него просьбой. В заключение он писал: «Скорее по своему темпераменту и в силу приобретенного опыта, а отнюдь не из принципа я безразличен к тому, что не находится в моей власти. Не в первый раз попадаю я в положение, из которого не вижу выхода, но это было бы впервые, если бы я его не нашел. Любопытство к тому, что же будет дальше, – вот, главным образом, что я чувствую в таких случаях. Я просто использую те средства, которые мне представляются лучшими, и спокойно жду результата. В данном случае дело обстоит для меня проще, так как я отдаю его в руки доброго и мудрого человека. Но в одном отношении я отсылаю это письмо с небывалым дотоле трепетом в сердце. Ваше решение может быть каким угодно – все равно я лишаюсь чего-то в том радостном чувстве, которое питаю к Вам. Если оно будет положительным, то я смогу, конечно, восстановить утерянное, если же оно будет отрицательным, то, как мне кажется, – никогда».

Решение Канта было диалектическим – ни положительным, ни отрицательным. Кант никогда не подавал милостыню на улице, но охотно передавал своему пастору значительные суммы на помощь бедным. Когда в безденежье оказался его ученик Плессинг (вынужденный спешно покинуть Кенигсберг из опасения предстать перед судом по поводу уплаты алиментов), Кант, не раздумывая, выложил за него 30 талеров. (Плессинг вернул ему их через девять лет, прибавив, как тогда полагалось, пять процентов за каждый год.) Фихте не получил от Канта ни гроша, но получил нечто большее – учительское место в богатой семье и, главное, «путевку в жизнь» большой философии. Кант предложил издать «Опыт критики любого откровения», нашел издателя и добился немедленной выплаты гонорара.

Книга привлекла внимание. Она вышла анонимно, и хотя при вдумчивом чтении можно было обнаружить и смысловое и стилистическое отличие ее от кантовских работ, молва приписала авторство Кенигсбергскому философу: от него давно ждали трактата но философии религии. Возможно, что издатель выпустил книгу (вопреки желанию Фихте) без указания автора, рассчитывая именно на то, что ее припишут Канту. Маленькая хитрость принесла большой барыш. Канту пришлось выступить в печати с заявлением и назвать новое литературное имя. Фихте стал известен.

При печатании «Опыта критики любого откровения» возникли цензурные трудности, новые времена давали о себе знать. Фихте, однако, повезло: цензор сменился, и книга увидела свет. Кант же при публикации своего труда о религии столкнулся с более серьезными препятствиями. Первая часть трактата под названием «Об изначально злом в человеческой природе» получила цензорское разрешение в самом начале 1792 года и была напечатана в «Берлинском ежемесячнике» Бистера. Но затем последовал новый королевский указ об усилении контроля за прессой. У всех на глазах, говорилось в указе, печальный пример великой страны, где чрезмерное свободомыслие привело к крушению государственных устоев.

Речь шла о Франции, переживавшей великую революцию. Французский король был пленником народа и ждал суда. Влияние духовенства падало, дехристианизаторы закрывали приходы и громили церкви. Страхи прусского короля и его приспешников, опасавшихся любой крамолы в собственной стране, можно было понять.

Бистер, получив из Кенигсберга вторую статью Канта – «О борьбе доброго принципа со злым за господство над человеком», предлагал действовать в обход прусской цензуры (такая возможность была). Но Кант не хотел скандала по мелкому поводу и поэтому настаивал на соблюдении буквы закона. Статья не прошла. Тот же цензор, что пропустил первую статью, задержал вторую. Апелляция к королю не увенчалась успехом.

У Канта уже был готов весь трактат, все его четыре части. Теперь игра стоила свеч, философ мог пойти на риск скандала. Обмануть бдительность цензуры не составляло труда. Дело в том, что за университетами оставалось право выдавать разрешения на публикацию научной литературы. Кант представил рукопись богословскому факультету «Альбертины» и получил ответ, что поскольку его трактат носит философский характер, то рассмотрению подлежит на соответствующем факультете. Тогда он отправил «Религию в пределах только разума» в либеральную Иену, где декан философского факультета без колебаний поставил визу. Весной 1793 года книга была напечатана, не вызвав никакого переполоха.

Взамен непошедшей статьи Кант послал в «Берлинский ежемесячник» другую – «О поговорке „Может быть, это и верно в теории, но не годится для практики“. Речь шла о морали и праве. Последнее все более привлекало внимание Канта, именно здесь он искал теперь ответ на вопрос о том, на что же все-таки следует надеяться человеку. Прусские правовые порядки не внушали оптимизма, но Кант рассуждал в общей форме. Он осуждал деспотизм. Нельзя принудить меня быть счастливым так, как того хочет другой. Каждый вправе искать своего счастья на том пути, который ему самому представляется хорошим (если только он этим не нанесет ущерба свободе других стремиться к подобной цели). Правление отеческое, при котором подданные, как несовершеннолетние, не в состоянии различить, что для них полезно, а что вредно (за них это решает глава государства), – такое правление есть величайший деспотизм. Правление должно быть не отеческим, а отечественным, объединяющим правоспособных граждан.

Затем последовала статья «Нечто о влиянии Луны на погоду». И здесь содержалась ироническая шпилька власть предержащим. С наукой, говорил Кант, дело обстоит как с катехизисом. Чем старше мы становимся, тем меньше мы в нем понимаем, нас следовало бы снова послать в школу, если бы только нашелся человек, о котором мы могли бы подумать, что он понимает что-либо лучше нас самих.

Статья была написана в апреле 1794 года, накануне семидесятилетия. Юбилейных торжеств не было – Кант радовался уже тому, что о нем не вспоминают. Со дня на день он ждал какой-нибудь крутой меры правительства. «Жизнь коротка, особенно то, что остается после прожитых 70 лет, но я надеюсь: найдется на Земле уголок, где можно будет беззаботно закончить свои дни. Если Вы сообщите мне что-нибудь, что не является тайной, но в наши места может прийти не сразу и в искаженном виде, буду рад». Просьба обращена к Бистеру, издателю «Берлинскою ежемесячника». Посылая ему новую статью «Конец всего сущего», Кант просит опубликовать ее, «прежде чем наступит конец Вашей и моей писательской деятельности». Оба уже давно находятся под угрозой. И тем не менее один пишет, а другой печатает статью, которая представляет собой шедевр философской иронии. И это была последняя капля, переполнившая чашу терпения властей.

Что могло вызвать высочайшее неудовольствие в статье «Конец всего сущего»? Кант непочтительно обходился с Библией. Он иронизировал над идеей Страшного суда и другими догматами воры. «Если конец сущегопредставить себе как конец света в той форме, как он существует ныне, а именно, что звезды упадут с неба, рухнет небосвод (или рассыплется, как листы книги), и всё сгорит, и будет создано новое небо и новая земля как обитель блаженных и ад для грешников, то такой судный день, конечно, не может стать последним, ибо за ним последуют другие дни. Сама идея конца всего сущего ведет свое происхождение от размышлений не о физической, а о моральной стороне дела». Речь, следовательно, может идти о конечной цели человеческого бытия. Если последняя оказывается недостижимой, то в глазах обывателя «сотворенное бытие теряет смысл, как спектакль без развязки и замысла».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.