CXXVIII

CXXVIII

Мне необходимо вернуться на шаг назад, потому что в моем капитоло встречается все то, о чем я говорю. Когда я жил эти несколько дней в комнате у кардинала, а затем в потайном саду у папы, то среди прочих моих дорогих друзей меня навестил один казначей, мессер Биндо Альтовити, какового по имени звали Бернардо Галуцци, каковому я доверил стоимость нескольких сот скудо, и этот юноша в потайном саду у папы меня навестил и хотел мне все вернуть, на что я ему сказал, что не сумел бы отдать свое имущество ни более дорогому другу, ни в место, где бы я считал, что оно будет более сохранно; каковой мой друг, казалось, корчился, до того не хотел, и я чуть ли не силой заставил его сохранить. Выйдя в последний раз из замка, я узнал, что этот бедный юноша, этот сказанный Бернардо Галуцци, разорился; так что я лишился своего имущества. И еще, в то время, когда я был в темнице, ужасный сон: мне были изображены, словно как бы пером написаны у меня на лбу, слова величайшей важности; и тот, кто мне их изобразил, повторил мне добрых три раза, чтобы я молчал и не передавал их другим. Когда я проснулся, я почувствовал, что у меня лоб запачкан. Поэтому в моем капитоло о тюрьме встречается множество таких вот вещей. И еще мне было сказано, причем я не знал, что такое я говорю, все то, что потом случилось с синьором Пьер Луиджи,[284] до того ясно и до того точно, что я сам рассудил, что это ангел небесный мне это внушил. И еще я не хочу оставить в стороне одну вещь, величайшую, какая случалась с другими людьми; и это для подтверждения божественности Бога и его тайн, каковой удостоил меня этого удостоиться; что с тех пор, как я это увидел,[285] у меня осталось сияние, удивительное дело, над моей головой, каковое очевидно всякого рода человеку, которому я хотел его показать, каковых было весьма немного. Это видно на моей тени утром при восходе солнца вплоть до двух часов по солнцу, и много лучше видно, когда на травке бывает этакая влажная роса; также видно и вечером при закате солнца. Я это заметил во Франции, в Париже, потому что воздух в тамошних местах настолько более чист от туманов, что там оно виделось выраженным много лучше, нежели в Италии, потому что туманы здесь много более часты; но не бывает, чтобы я во всяком случае его не видел; и я могу показывать его другим, но не так хорошо, как в этих сказанных местах. Я хочу списать свой капитоло, сочиненный в тюрьме и в похвалу сказанной тюрьме; затем продолжу хорошее и худое, случавшееся со мной от времени до времени, а также и то, которое со мной случится в моей жизни.

Это капитоло я пишу для Лука Мартини,[286] обращаясь в нем к нему, как здесь можно слышать.

Кто хочет знать о всемогущем Боге

И можно ли сравниться с ним хоть вмале,

Тот должен, я скажу, побыть в остроге,

Пусть тяготят его семья, печали

И немощи телесного недуга,

Да пусть еще придет из дальней дали.

А чтоб еще славней была заслуга,

Будь взят безвинно; без конца сиденье,

И не иметь ни помощи, ни друга.

Да пусть разграбят все твое именье;

Жизнь под угрозой; подчинен холую,

И никакой надежды на спасенье.

С отчаянья пойти напропалую,

Взломать темницу, спрыгнуть с цитадели,

Чтоб в худшей яме пожалеть былую.

Но слушай, Лука, о главнейшем деле:

Нога в лубках, обманут в том, что свято,

Тюрьма течет, и нет сухой постели.

Забудешь, что и говорил когда-то,

А корм приносит с невеселым словом

Солдат, аптекарь, мужичье из Прато.

Но нет предела в искусе суровом:

Сесть не на что, единственно на судно;

А между тем все думаешь о новом.

Служителю велят неправосудно

Дверь отворять не больше узкой щели,

Тебя не слушать, не помочь, коль трудно.

Вот где рассудку множество веселий:

Быть без чернил, пера, бумаги, света,

А полон лучших дум от колыбели.

Жаль, что так мало сказано про это;

Измысли сам наитягчайший жребий,

Он подойдет для моего предмета.

Но чтобы нашей послужить потребе

И спеть хвалы, которых ждет Темница,

Не хватит всех, кто обитает в небе.

Здесь честные не мучились бы лица,

Когда б не слуги, не дурные власти,

Гнев, зависть, или спор, или блудница.

Чтоб мысль свою поведать без пристрастий:

Здесь познаешь и славишь лик Господень,

Все адские претерпевая страсти.

Иной, по мненью всех, как есть негоден,

А просидев два года без надежды,

Выходит свят, и мудр, и всем угоден.

Здесь утончаются дух, плоть, одежды;

И самый тучный исхудает ликом,

И на престол небес разверсты вежды.

Скажу тебе о чуде превеликом:

Пришла мне как-то мысль писать блажная,

Чего не сыщешь в случае толиком.

Хожу в каморке, голову терзая,

Затем, к тюремной двери ставши боком,

Откусываю щепочку у края;

Я взял кирпич, тут бывший ненароком,

И в порошок растер его, как тесто,

Затем его заквасил мертвым соком.

Пыл вдохновенья с первого присеста

Вошел мне в плоть, ей-ей, по тем дорогам,

Где хлеб выходит; нет другого места.

Вернусь к тому, что я избрал предлогом:

Пусть всякий, кто добро постигнуть хочет,

Постигнет зло, ниспосланное Богом.

Любое из искусств тюрьма упрочит;

Так, если ты захочешь врачеванья,

Она тебе всю кровь из жил источит.

Ты станешь в ней, не приложив старанья,

Речистым, дерзким, смелым без завета,

В добре и зле исполненным познанья.

Блажен, кто долго пролежит без света

Один в тюрьме и вольных дней дождется:

Он и в войне, и в мире муж совета.

Ему любое дело удается,

И он настолько стал богат дарами,

Что мозг его уже не пошатнется.

Ты скажешь мне: «Ты оскудел годами,

А что ты в ней обрел столь нерушимо,

Чтоб грудь и перси наполнялись сами?»

Что до меня, то мной она хвалима;

Но я б хотел, чтоб всем была награда:

Кто заслужил, пусть не проходит мимо.

Пусть всякий, кто блюдет людское стадо,

В темнице умудряется сначала;

Тогда бы он узнал, как править надо.

Себя он вел бы, как и всем пристало,

И никогда не сбился бы с дороги,

И меньше бы смятенья всюду стало.

За те года, что я провел в остроге,

Там были чернецы, попы, солдаты,

И к наихудшим были меньше строги.

Когда б ты знал, как чувства болью сжаты,

Коль на твоих глазах уйдет подобный!

Жалеешь, что рожден на свет проклятый.

Но я молчу: я слиток чистопробный,

Который тратить надо очень редко,

И для работы не вполне удобный.

Еще одна для памяти заметка:

На чем я написал все это, Лука;

На книге нашего с тобою предка.

Вдоль по полям располагалась мука,

Которая все члены мне скрутила,

А жидкость получилась вроде тука.

Чтоб сделать «О», три раза надо было

Макать перо; не мучат так ужасно

Повитых душ средь адского горнила.

Но так как я не первый здесь напрасно,

То я смолчу и возвращусь к неволе,

Где мозг и сердце мучу ежечасно.

Я меж людей хвалю ее всех боле

И не познавшим заявляю круто:

Добру научат только в этой школе.

О, если бы позволили кому-то

Произнести, как я прочел намедни:

«Возьми свой одр и выйди, Бенвенуто!»

Я пел бы «Верую», и «День последний»,

И «Отче наш», лия щедрот потоки

Хромым, слепым и нищим у обедни.

О, сколько раз мои бледнели щеки

От этих лилий, так что сердцу стали

Флоренция и Франция далеки!

И если мне случится быть в шпитале

И там бы благовещенье висело,

Сбегу, как зверь, чтоб очи не видали.

Не из-за той, чье непорочно тело,

Не от ее святых и славных лилий,

Красы небес и дольнего предела;

Но так как нынче все углы покрыли

Те, у которых ствол в крюках ужасных,

Мне станет страшно, это не они ли.

О, сколько есть под их ярмом злосчастных,

Как я, рабов эмблемы беззаконной,

Высоких душ, божественных и ясных!

Я видел, как упал с небес, сраженный,

Тлетворный символ, устрашив народы,

Потом на камне новый свет зажженный;

Как в замке, где я тщетно ждал свободы,

Разбился колокол; предрек мне это

Творящий в небе суд из рода в роды;

И вскоре черный гроб я видел где-то

Меж лилий сломанных; и крест, и горе,

И множество простертых, в скорбь одето.

Я видел ту, с кем души в вечном споре,

Страшащей всех; и был мне голос внятный:

«Тебе вредящих я похищу вскоре».

Петровой тростью вестник благодатный

Мне начертал на лбу святые строки

И дал завет молчанья троекратный.

Того, кто солнца правит бег высокий,

В его лучах я зрел во всей святыне,

Как человек не видит смертноокий.

Пел воробей вверху скалы в пустыне

Пронзительно; и я сказал: «Наверно,

Он к жизни мне поет, а вам к кончине».

И я писал и пел нелицемерно,

Прося у Бога милости, защиты,

Затем, что смерть мой взор гасила мерно.

Волк, лев, медведь и тигр не так сердиты,

У них до свежей крови меньше жажды,

И сами змеи меньше ядовиты:

Такой был лютый капитан однажды,

Вор и злодей, с ним сволочь кой-какая;

Но молвлю тихо, чтоб не слышал каждый.

Ты видел, как валит ярыжья стая

К бедняге забирать и скарб, и платье,

Христа и Деву на землю швыряя?

В день августа они пришли всей братьей

Зарыть меня в еще сквернейшей яме;

Ноябрь, и всех рассеяло проклятье.

Я некоей трубе внимал ушами,

Вещавшей мне, а я вещал им въяве,

Не размышляя, одолен скорбями.

Увидев, что надеяться не вправе,

Они алмаз мне тайно дали в пище

Толченый, чтобы съесть, а не в оправе.

Я стал давать на пробу мужичище,

Мне корм носившему, и впал в тревогу:

«Должно быть, то Дуранте, мой дружище!»

Но мысли я сперва доверил Богу,

Прося его простить мне прегрешенья,

И «Miserere» повторял помногу.

Когда затихли тяжкие мученья

И дух вступал в предел иной державы,

Готовый взнесться в лучшие селенья,

Ко мне с небес, несущий пальму славы,

Пресветлый ангел снизошел Господень

И обещал мне долгий век и здравый,

Так говоря: «Тот Богу не угоден,

Кто враг тебе, и будет в битве сгублен,

Чтоб стал ты счастлив, весел и свободен,

Отцом небесным и земным излюблен».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.