Часть первая

Часть первая

Любимая, я утомлен и, по-видимому, немного болен.

Сейчас я оформил дела и пытаюсь, благодаря тому что пишу к Тебе в бюро, это бюро по-дружески успокоить. И все, что вокруг меня, находится в Твоем ведении. Стол прижался чуть ли не любовно к бумаге, перо улеглось в ложбинку между большим и указательным пальцами, как покладистое дитя, и часы тикают, словно птица.

Но я думаю, что пишу Тебе с театра военных действий или еще с места каких-нибудь событий, которые невозможно ясно представить, так как композиция их слишком непривычна, а тем самым и крайне неопределенна. Так я переношу сложности в самой мучительной работе -

Вечер 11 часов

сейчас долгий день проходит, и он, несмотря на то, что этого не достоин, имеет свое начало и свой конец. А в основном, с тех пор как меня прервали, ничего не изменилось, и несмотря на то, что слева от меня звезды из открытого окна, дается возможность закончить намеченное предложение.

… так непоколебимым рассеянием я приношу другим свои головные боли, столь же твердые, сколь и противоречивые. И все эти решение оживляются, обзаводятся крушениями надежд и удовлетворении жизни, эта путаница следствий еще яростнее, чем сплетение решений. Как ружейная пуля лечу я от одного к другому, и перенятое волнение, которое в моей борьбе распределяют между собой солдаты, ружейные пули и генералы, одного меня приводят в дрожь.

Но Ты пожелала: коли я хочу вовсе Тебя не лишиться, я должен утихомиривать и приводить в удовлетворительное состояние свои чувства с помощью долгих прогулок, пока Ты себя беспрестанно пугаешь и летом одеваешь себя в меха только потому, что зимой возможны холода

Впрочем, у меня нет ни общений, ни развлечений, все вечера подряд я — на маленьком балконе над рекой, я совсем не читаю пролетарской газеты и человек я нехороший. Однажды год назад я написал это стихотворение. В вечернем солнце,

Спины склонив, мы сидим В зелени, на скамье.

Наши руки свисают,

Наши глаза мерцают и жмурятся.

И люди идут в костюмах,

Покачиваясь, по гравию,

Гуляют под этим великим небом,

Которое протягивается от пригорка В даль, к горам отдаленным.

Так что у меня никогда не было такого интереса к людям, какого Ты пожелала.

Как видишь, человек я забавный; если Ты меня немного любишь, то из сострадания, моя участь — страх. Как мало встреча нуждается в письме, это словно плеск у берегов пары, разобщенной озером. По многочисленным откосам всех букв скользит перо и дело идет к концу, холодно и мне пора в мою пустую постель.

Твой Франц

Прага, нач. сент. 1907

* * *

Несмотря ни на что, любимая, это письмо получено с опозданием, Ты основательно обсудила то, что ты писала. Я никоим образом не мог его одолеть раньше, ни вследствие того, что я ночь провел, выпрямившись, на кровати, ни вследствие того, что, одевшись, сидел на канапе и в течение дня несколько раз заходил домой, если был повод. Вплоть до сегодняшнего вечера я изнемогал от этого и собирался написать Тебе, но перед тем перебрал некоторые бумаги в открытом ящике и обнаружил в нем Твое письмо. Пришло оно уже давно, но принесли его, когда убирали, из осторожности сунув его в ящик.

Я подразумевал, что написанное письмо — словно плеск воды у берега, но не считал, что плеск услышан.

И, сидя подле Тебя, и успокоившись, читаю, и позволяю себе вместо своих буковок вглядываться в Твои глаза.

Представь себе, что А получает от Х письмо за письмом, и в каждом Х старается опровергнуть существование А. Он продолжает свои доказательства со значимым нарастанием, с трудом понимаемые доказательства, с весьма туманными оттенками, вплоть до предельных, так что А чувствует себя чуть ли не замурованным, и даже совершенно особенным образом пробелы в доказательствах доводят его до плача. Все намерения Х сначала замаскированы, он только говорит, что полагает, будто А очень несчастен, у него такое впечатление, в подробностях ему ничего не известно, впрочем, А он утешает. Конечно, если бы так было, то удивляться не следовало бы, потому что будь А довольным собой человеком, об этом знали бы также У и Z. Ведь, способный уступать до конца, он имеет основания для недовольства; рассматривающие его воспринимают и его отношение и не возражают. Но если они наблюдают непредвзято, они даже обязаны сказать, что А не слишком доволен, потому что если бы он столь же основательно исследовал свое положение, как это сделал Х, он не смог бы жить далее. Теперь Х его уже не утешает. И А видит, видит непредвзято, что Х — самый лучший человек, и он пишет такие письма, что он — Бога ради — не способен захотеть ничего другого, как убить себя. В последний момент он еще настолько порядочен, что, избавляя меня от боли, он хочет не предать себя, а забыть, что однажды зажженный свет освещает все без разбора.

Вот что тогда означает пассаж из Нильса Лина и песок без счастливого замка. Конечно, предположение верно, но прав ля говорящий об осыпающемся песке. Но мы видим песок, а не замок; и — куда песок осыпался.

На что я теперь способен? Как я удержусь? Я опять в Трише, хожу с Тобой по окрестностям, кое-кто в меня влюбился, я еще получаю это письмо, читаю его, едва понимаю, сейчас мне нужно прощаться, держа Твою руку, убежать и скрыться за мостом. О, прошу, этого довольно.

Я потому ничего не купил для Тебя в Праге, что к 1 октября, по-видимому, буду в Вене. Извини меня.

Твой Франц К.

Прага, начало сентября 1907

Моя милая девочка, опять поздний вечер, прежде чем я собрался написать, и холодно, все-таки у нас осень, но я весьма согрет Твоим добрым письмом. Да, белое платье и сочувствие Тебе к лицу самым замечательным образом, любые меха могут совсем замаскировать нерешительную девушку и жаждут восхищения собою и вызывают сожаление. А я хочу только Тебя, и сами Твои письма — лишь украшающее драпри, светлое и милое, сидеть где-нибудь позади Тебя в траве или идти на прогулку и нужно лишь прорваться, чтобы нащупать Тебя и удержать.

Но именно теперь, когда все должно улучшиться, и поцелуй, который я сохраняю на губах, является просто-напросто замечательным предвестником всех будущих благ, Ты приезжаешь в Прагу, именно тут я мог бы навещать Тебя и с Тобой оставаться, Ты говоришь неприветливо «адье» и уходишь прочь. Тем не менее я бы уж оставил здесь моих родителей, немногих друзей и прочих, коих придется лишиться, теперь Ты увязаешь в этом обреченном городе, и кажется мне, что невозможно для меня через множество улочек проскользнуть к вокзалу. И все-таки Вена для меня гораздо необходимее, чем для Тебя — Прага. Я проучусь год в экспортной академии, я даже горло передавлю себе непривычной мучительной работой, но и этим останусь очень доволен. На этом месте Ты должна еще перенести мое чтение газеты, так как мне еще придется пойти прогуляться, и потом уж писать Тебе письмо, иначе я не посмею позволить себе этой радости.

Лишь к касающемуся Тебя я буду всегда охотно участлив, только Ты должна представить мне еще больше поводов, нежели чем — последняя вечеринка. Потому что там происходили еще очень важные для меня вещи, о которых Ты совсем ничего не написала. В какое время Ты пришла, как ушла, как Ты была одета, у какой стены сидела, много ли смеялась и танцевала, кому Ты четверть минуты пристально смотрела в глаза, устала ли под конец и хорошо ли спала? И как могла Ты писать и утешать — это самое досадное — письмом, которое меня укололо. Так что же угнетало Тебя в ту прекрасную новогоднюю погоду, когда Ты с матушкой и бабушкой шла в храм по мостовой, двум ступеням и каменным плитам. Причем Ты не подумала, что для отрицания надежды потребуется больше усилий, чем для самой надежды, и что если такое усилие возможно, и что, если уж темперамента достаточно для таких усилий, даже изменившийся ветер удерживает усилия в благоприятном направлении. Я пишу Тебе, руководясь всем благом, которое в себе обнаруживаю.

Твой Франц

Прага, начало сентября 1907 года

Самая любимая,

они у меня забрали чернила и уже спят. Позволь карандашу, чтобы он Тебе писал, чтобы все, что у меня есть, таким образом стало твоей частью. Будь Ты здесь, в этой пустой комнате, где только две мухи сильно шумят под потолком и одна чуть-чуть у окна, я мог бы стать Тебе совсем близок, и моя голова лежала бы рядом с Твоей.

Но это невозможно вплоть до душевного смятения. Некоторое недомогание, немного жара, некоторая расстроенность из-за ожидания за два дня уложили меня в постель, где я пишу Тебе коротенькое лихорадочное письмо, которое, правда, в это прекрасное воскресенье разорвал на подоконнике, так как у Тебя, бедная, любимая, волнений предостаточно. Не правда ли, Ты проплакала много часов этой ночью, пока я при свете звезд бегал по улицам, чтобы все для Тебя подготовить (днем мне приходится учиться), так что в конце концов безразлично, далеко ли живет-поживает одна улица от другой или — та же провинция. Как много всего вокруг нас. Так как в четверг утром я, разумеется, находился на вокзале, потом в четверг после обеда (поезд приходит не в половине третьего, а только в три и еще опоздал на четверть часа), а Ты дрожала в Трише и потом писала то письмо, которое я получил в пятницу, после чего мне не осталось ничего лучшего, как улечься в постель. Это неплохо, так как я, даже не приподнявшись, вижу с постели бельведер, зеленые склоны.

Теперь, в конце концов, не произошло ничего другого, кроме того, что мы спокойно вытанцовываем кадриль между Прагой и Веной, при которой напыщенные поклоны не слишком подходят друг другу, даже если это так желательно. А напоследок следует еще водить хороводы.

Мне совсем плохо. Я не знаю, что случится. Теперь если встаешь утром и видишь прекрасный день, тогда еще переносимо, но позднее -

Я закрываю глаза и целую Тебя.

Твой Франц

* * *

Прага, 15 сентября 1907