Три письма а.а. суркову[25]
Три письма а.а. суркову[25]
1
31.8.1955 г.
Уважаемый Алексей Александрович!
Передаю Вам стихи, как мы сговорились. Не хватает, может, десятка потерянных стихотворений. Заявление о реабилитации подала. Я должна была сообщить Вам, кому я его передам. Но техника такая — первое заявление опускается в ящик, и для всех справок служит дата его передачи (24 августа — для всех справок). Заявление могут отсеять при первом отборе (еще до прокуроров). (Нет обязательных данных — года и места рождения, и места последней службы. Слово «поэт» обычно вызывает вопрос: «а где же он служил?»).
Теперь о себе. Нынче, 31 августа, мне сообщили, что меня отправляют на работу в Чебоксары. Я просила в министерстве, чтобы меня отправили куда угодно (в пределах Европейской части Союза), кроме Чебоксар, куда меня пригласили, а потом заявили, что не хотят. Не сомневаюсь, что там будет очень тяжело — мне покажут, как лезть туда, куда не просят. Тем более, что я приезжаю без литературной работы (перевода), которого я не получила и не получу. (Перевод — это явный признак, что со мной как-то считаются). Например, мне не дадут комнаты и тому подобное. (Я эти годы жила в студенческих общежитиях — и этой незавидной доли у меня не будет).
Вы помните, что Вы говорили с Котовым о переводах. Он встретил меня хорошо, но заболел. А редактор отдела переводов встретил меня очень враждебно.
Известно, что переводы дают большие заработки и переводчики умеют не допустить к котлу или затравить людей, которые пытаются урвать у них кусок. Явной иллюстрацией была моя встреча с зав. отдела переводов. Он был лаконичен, враждебен, на меня не смотрел, работы не дал и заявил, что вообще не даст. Думаю, что он с удовольствием повернул бы время вспять и расправился бы со мной по старым правилам. Он, очевидно, знал, что и при жизни и после смерти носителю этого имени ничего, кроме беды и ужаса, не причитается. У меня после этой встречи такое омерзение, что я почти забыла о радости встречи с Вами.
Я обещала Вам не быть ноющей и рвущей себе кусок вдовой, но из этого ничего не выйдет. Предел моим силам настал уже давно; я живу за и вне их предела. Всюду в мире сапожники спрашивают друг друга о том, есть ли кров и хлеб у вдовы покойного сапожника. Писатели этим не занимаются. И я не была бы той загнанной клячей, что сейчас. Я много раз думала, что лучше конец, чем вся та канитель, которую я тянула. Я была на свободе — это верно, я даже работала — это верно. Но я была той, кого разрешено (и даже полагается) бить, гнать и т. п. При каждом удобном ветре это и делали.
Если я вдова человека, действительно что-то сделавшего в литературе (независимо от того, печатается он сейчас или нет). — мне что-то причитается. Нормально мне причитается пенсия, квартира и работа.
Для меня это кандидатское звание, переводная работа и жизнь в каком-нибудь городе возле Москвы (где живут последние близкие мне люди) с работой в институте. Не в Москве, а именно под Москвой, чтобы не торчать на глазах, когда носишь это имя со всем двусмысленным шумом вокруг него.
О кандидатском звании. Мне не дали защитить диссертацию в 1953 году. (Диссертация: исследование древне-германских языков — т. е. действительно настоящее языкознание). Все авторитетные люди в моей области (акад. Шишмарев, Жирмунский, Ярцева, Стеблин-Каменский, Аракин и др.) подтвердят это. Но у меня уже нет сил на защиту (сердце). (Боролись с диссертацией две специалистки по травлям — канд. Ахманова и Левковская).
Имею ли я право на эту форму пенсии и заботы со стороны тех, кто помнит о моем муже? Что мне для этого делать?
Мой адрес, вероятно: Чебоксары, Пединститут. Вероятно, в сентябре (если студенты уедут в колхозы) или зимой мне разрешат поехать в Москву. А может, не разрешат.
Надежда Мандельштам
2
15.11.1958 г.
Уважаемый Алексей Александрович!
Я не уверена, что бумага и особенно машинопись выдержат мой рассказ. В нем нет гладких форм, укладывающихся в инструкцию и милых сердцу юристов, администраторов и законников. Меня никто не ссылал, у меня нет «дела». Со мной все было иначе.
Случилось это после ареста Мандельштама в самом начале 1938 года. Я металась между Ленинградом, где умирала от рака моя сестра (с ней была только Анна Андреевна), и окошечком, куда я передавала передачи. Однажды меня вызвали в отделение ГПУ при милиции и сказали, что я ничем с Москвой не связана, что домоуправление меня уже выписало, что «наши агенты» за мной следят и что я должна немедленно выехать по крайней мере на 105 километров от Москвы. Я пробовала возражать, но у меня спросили, знаю ли я, что такое 58-ая статья, по которой привлекается мой муж. До сих пор я не знаю, было ли это индивидуальным разрешением моей судьбы или шантажом в пользу человека (некто Костырев), который именовал себя писателем и был вселен в мою квартиру (с моего согласия) Ставским. Связь этого человека с органами совершенно несомненна, так как милиция знала о каждом моем шаге и была осведомлена о каждом лице, осмелившемся посетить меня в те дни.
Из центральной милиции, куда я побежала, позвонили в районную и подтвердили распоряжение. Ставский меня не принял. Может быть, мне следовало сидеть на месте и ждать, пока ко мне применят более крутые меры, — тогда мое дело получило бы более «классические» формы. Но я в одни сутки (мне был дан такой срок) выехала на эту самую стопятую версту. С этого начались мои скитания, которые продолжаются до сих пор.
Прибавлю, что в течение 21 года у меня ни разу не было своей «площади» и мне нигде не давали обосноваться: в каждом вузе, где я работала после войны, находился человек, знавший мое имя и начинавший кампанию по моему искоренению. Так меня выжили в 1953 году из Ульяновска, где я жила в сравнительно хороших условиях в студенческом общежитии, а затем из Читы. Так промоталась, нигде не закрепившись, по всей стране.
Сейчас мне 60 лет. Кажется, я больна и, может быть, серьезно. Если у меня не хватает юридических прав, потому что история моя не укладывается в стандартные рамки, то моральное право закончить жизнь в том городе, где я жила с погибшим мужем, неоспоримо. Только здесь у меня есть близкие. Здесь работает комиссия по наследству Мандельштама, которое — как на это ни закрывай глаза — будет когда-нибудь опубликовано.
Надежда Мандельштам
3
7.2.1959 г.
Дорогой Алексей Александрович!
Это письмо абсолютно частное. Во-первых, я хочу Вам напомнить, что после съезда Вы хотели с кем-то обо мне поговорить. Для этого Союз просил о продлении мне прописки. «В виде исключения» мне продлили до 25 февраля. Милиция, видимо, больше отсрочек не даст. Во-вторых — и это главное — пусть между нами не останется ничего недосказанного.
Прежде всего о моих юридических правах на Москву и на жилье. Из меня сделали новый вариант гоголевской унтер-офицерской вдовы, которая в 1938 году добровольно бросила московскую квартиру и пошла бездомничать по всему Советскому Союзу. Тот же трюк эта вдова собирается повторить и в 1959 году. Кто этому поверит?
Несколько слов о себе. У меня нет определенного места жительства, нет площади, нет постоянной прописки, нет работы и нет пенсии, так как получение назначенной мне пенсии связано с постоянной пропиской. А кто меня пропишет? В каком городе? На чьей площади? Кроме Москвы у меня нигде никого нет. (В последнем городе, где я прожила три года (Чебоксары), площади у меня не было, факультет, на котором я работала, закрылся). Я, кажется, свое уже отстранствовала…
Я хочу Вам напомнить, что речь идет не об одной бездомной старухе и даже не о вдове реабилитированного, а о литературе. Я вдова и наследница Мандельштама — вот откуда мое неустройство и бесправие. Физическое уничтожение Мандельштама завершилось в 1938 году. Недавно — через 20 лет после смерти — литература снова декларировала, что О. М. не существует (Коваленков, выпады Литгазеты против оценки О. М. в каких-то польских изданиях и т. п.). Вот почему Ваша попытка устроить мне пристойное «доживание» встретилась с таким сопротивлением. Кое-что до меня дошло: «… Он не был даже членом Союза… Реабилитирован ли?.. Она уехала добровольно…» И я это знала заранее. Вспомните, что, когда Вы впервые подняли вопрос о моем устройстве, я прямо Вас спросила, удобно ли Вам за меня вступаться. Других вдов устраивать было проще… А чтобы снять препятствия к моему устройству (не сомневаюсь, что как поэт Вы этого хотите), Вам бы вероятно пришлось полемизировать с некоторыми литературными оценками — и для Вас, как руководящего работника ССП, это не просто. (Время у Вас бы нашлось и в простую небрежность я не верю).
А теперь скажите, кому нужно, чтобы трагическая судьба поэта, за которую несет ответственность другой исторический этап, имела довеском нелепое и злобное преследование его вдовы? Если есть риск, что Мандельштам останется в литературе, то и этого не забудут. Когда-то несчастный Авербах мне клялся, что все, что он обругает или уничтожит, так и останется навеки обруганным и уничтоженным. Так ли это?
Литература вот уже полсотни лет уничтожает О.М… А вдруг из этого ничего не выйдет?.. Что тогда?
Какой же вывод из моего письма? Попытка вернуть себе хотя бы частично свои права была для меня как бы пробным камнем. Но я не рвусь ни к самосожжению, ни к новой «добровольной» ссылке — стара я для этого. Хорошо, если мое дело еще можно уладить или найти какое-нибудь компромиссное решение… (Для второго нам нужно было бы встретиться). Но если нельзя, я не буду стоять в очередях в писательских приемных и просить на свое вдовство. Я приму разрыв той хрупкой связи, которая у меня намечалась через Вас (и только через Вас) с писательскими организациями. Логически я завершу то, что мне предлагается. Я прошу об одном — сообщите мне как можно скорее о своем решении, чтобы я могла использовать оставшиеся дни и решить, что делать. Мой телефон — В1-91-85. Во всяком случае в конце месяца я справлюсь у Зинаиды Капитоновны…
Дополнительная иллюстрация моего бесправия: «Библиотека поэта», заключая договор с редактором на запланированный том О. Мандельштама, меня об этом даже не известила: какая там вдова в таком деле!
Надежда Мандельштам
Данный текст является ознакомительным фрагментом.