О Вере Инбер

О Вере Инбер

Они жили, эти люди. Многие из них прошли

и скрылись, как будто их ноги никогда

не топтали травы у дороги…

Вера Инбер. Место под солнцем

1

Как давно это было! Полутемный клуб в подвале нашего домоуправления, освещенный тусклой единственной лампочкой, первомайский утренник. Мне шесть лет, я стою на табуретке в белой матроске с большим голубым бантом на голове, от волнения у меня дрожат коленки, и срывающимся тоненьким голосом читаю:

У сороконожки народились крошки,

Что за восхищенье, радость без конца!

Дети эти прямо вылитая мама,

То же выраженье милого лица…

А когда прочитаны последние строчки:

Слишком много ножек у сороконожек,

Ноги – это гадость, если много ног! —

мне дружно аплодируют окрестные ребятишки, а бабушка снимает меня с табуретки и вручает конфету «Мишка косолапый» – первый публичный успех, первый гонорар за выступление…

А дома я без конца листаю и без того залистанную книжку и повторяю и повторяю строки:

Собачье сердце устроено так:

Полюбило – значит навек.

Был славный малый и не дурак

Ирландский сеттер Джек.

И каждый раз, когда стихотворение дочитано до конца, и Джек не оставляет в беде своего хозяина-авиатора и погибает вместе ним, я заливаюсь слезами:

На земле уже полумертвый нос

Положил на труп Джек.

И люди сказали: был пес,

А умер, как человек.

А как было не сочувствовать бедному Бобу, у которого —

Ресницы и брови краснее моркови,

Глаза, как желток, а лицо —

Сплошная веснушка, как будто кукушка

Большое снесла яйцо…

Ведь сколько пришлось Бобу перенести унижений, не только от людей, но даже и от лошади, пока наконец волшебная мазь «Дринкоутер и Грей» не избавила его от веснушек. И как не порадоваться за Боба, узнав в конце стихотворения, что:

С этого часа

Он староста класса,

Он ставит спектакли зимой,

И девочку Дороти,

Лучшую в городе,

Всегда провожает домой.

Да и к чему замалчивать, в каждую годовщину смерти Ленина (а день этот был выходным) мы на пионерских сборах обязательно читали стихи:

И пять ночей в Москве не спали,

Лишь потому, что он уснул…

И был торжественно-печален

Луны почетный караул.

Могла ли я тогда, ребенок, подросток, представить себе, что пройдет двадцать с лишним лет, и я не только познакомлюсь с автором всех этих (и многих других!) так любимых нашим поколением стихов, но стану бывать в ее доме, вместе путешествовать по стране, удостоюсь ее дружбы и доверия.

Вера Инбер. Сейчас это имя почти забыто и мало что кому говорит. Увы, мне приходилось в этом убеждаться на встречах с читателями, да и на вечер, посвященный столетию со дня ее рождения, который проводили в Малом зале ЦДЛ, пришло от силы человек двадцать пять – тридцать…

Впрочем, в литературной среде при упоминании имени Веры Инбер писатели старшего поколения сразу же вспоминают, что она голосовала за исключение Бориса Пастернака из Союза писателей. Я, к счастью, не была на этом собрании, но не могу усомниться в справедливости подобных свидетельств. Поступок, прямо скажем, не из благородных, и я не собираюсь его оправдывать. Но и судить не берусь, ибо всегда помню мудрые слова Анны Ахматовой: «Кто не жил в эпоху террора, тот никогда этого не поймет». Мне просто хочется напомнить о некоторых обстоятельствах жизни Веры Инбер.

Была она близкой родственницей Льва Давыдовича Троцкого – он приходился двоюродным братом ее матери. Когда отец Троцкого (тогда еще Льва Бронштейна) проклял сына за революционную деятельность и, отлучив его от еврейства, изгнал из дома, он подолгу жил в доме своей старшей кузины, то есть в доме матери Веры Михайловны, а была ее мать начальницей частной одесской гимназии, преподавала русскую словесность. Троцкий относился к ней с большим уважением и любовью, считал себя ей во многом обязанным, и в частности, великолепным знанием русской литературы.

Вера Инбер не раз рассказывала о том, как в конце двадцатых годов – незадолго до высылки Троцкого за пределы Советского Союза – в Москве скончалась ее мать. В те годы гроб с телом покойника везли на лошадях, и похоронная процессия медленно двигалась пешком через весь город до кладбища.

Лев Троцкий шел с непокрытой головой всю дорогу за похоронными дрогами по Тверской, по Моховой до самого Донского кладбища. Прохожие, конечно же, узнавали его, ведь тогда еще совсем недавно его портреты висели рядом с портретами Ленина и других вождей, люди подолгу смотрели ему вслед и с любопытством спрашивали друг друга:

– Кого хоронят?..

Конечно же, об этом было доложено куда следует…

В начале двадцатых годов, когда Троцкий был еще у власти, Вера Инбер посвятила ему стихи, где были и такие строчки:

В исходе трудового дня

В своем просторном кабинете

Вы принимаете меня…

Такое не забывалось Сталиным и его окружением, следившим за каждым шагом Троцкого и его приверженцев, и, думаю, всем понятно, чем это грозило автору этих строк. Однако каким-то чудом всё обошлось, но не сомневаюсь, что страх перед своим будущим не покидал Веру Инбер до конца ее жизни. К тому же ее первый муж, еще в дореволюционные годы известный критик, чью фамилию и носила Вера Михайловна, в начале двадцатых годов эмигрировал во Францию. Родственница Троцкого, жена эмигранта… А она писала тогда такие стихи:

Уж своею Францию не зову в тоске,

Выхожу на станцию в ситцевом платке…

Сгиньте, планы дерзкие, на закате дня,

Поезда курьерские, вы не для меня!

Или такие:

…Путь мой не бесплоден,

Цель найду опять,

Только трудно Родину,

Потеряв, сыскать.

Но клеймо жены эмигранта лежало на ней.

Личная жизнь Веры Михайловны долго не задавалась, всякое было. Но вот в предвоенные годы она встретила Илью Давыдовича Страшуна, академика, профессора медицины, сподвижника Семашко, и вышла за него замуж. Он жил тогда в Ленинграде, был директором Первого медицинского института. Видно, что-то зная, а может, предчувствуя, он не раз говорил ей: «Верочка, если начнется война, мы должны быть вместе!» И когда война началась, Вера Михайловна в первые же дни уехала к нему. Вот и оказались они вместе, чтобы пережить все тяготы блокадного Ленинграда. Институт был превращен в госпиталь…

Здесь госпиталь. Больница. Лазарет.

Здесь красный крест и белые халаты,

Здесь воздух состраданием согрет,

Здесь бранный меч на гипсовые латы,

Укрывшие простреленную грудь,

Не смеет, не дерзает посягнуть.

Вера Михайловна выезжала с писательскими бригадами на передовую, выступала по радио, ухаживала за ранеными, а ночью, окоченевшая от холода при свете коптилки в нетопленой комнате, писала дневник. Каждый день писала. Впоследствии он выйдет из печати под названием «Почти три года». И одновременно рождалась большая поэма «Пулковский меридиан». А с Большой земли приходили горькие вести: в Чистополе в эвакуации умер ее единственный маленький внук, дочь Жанна после его смерти тяжело заболела…

Весной 1943 года Вера Михайловна на несколько дней приехала в Москву, чтобы повидаться с дочерью и прочитать на вечере в Союзе писателей свою новую поэму. Помню ее, исхудавшую, бледную, но, как всегда, опрятную и подтянутую, ее негромкий голос и трагические строфы поэмы.

Кончилась война, и все ждали, что начнется новая жизнь, что уйдут в прошлое кошмары тридцатых годов с их «черными воронами», ночными ожиданиями ареста. Но грянуло сначала ждановско-сталинское постановление об Ахматовой и Зощенко, и стало ясно, что свободы в искусстве не видать. А потом подоспел и 1949-й – объявлена борьба с космополитизмом, началось дело «врачей-отравителей».

Объявлен был «безродным космополитом» и Илья Давыдович Страшун. Его не арестовали, но всё происходящее так потрясло его, что он заболел нервным расстройством и был отправлен в психиатрическую лечебницу.

– Горько было видеть, – рассказывала мне позже Вера Михайловна, – как этот человек, еще недавно такой деятельный, спасавший раненых и умирающих от истощения блокадников, не знающий ни сна, ни отдыха, автор многих научных трудов, сидит, склонившись над пяльцами, и крестиком по канве что-то тщательно вышивает, не реагируя на окружающее, не произнося ни слова.

А в досье Веры Инбер появился еще один обвинительный пункт: «жена безродного космополита».

Илью Давыдовича подлечили, он прожил еще много лет. Все, кто знал его, любили его за удивительную деликатность и воспитанность, и, не побоюсь этого слова, рыцарственность. Даже рабочие в Переделкине говорили: «Сам Вер Инбер – мировой мужик, а вот жену его не проведешь, всё сечет!»

А я никогда не забуду, как однажды в Малеевке, где находился Дом творчества писателей, поехали мы купаться на Москву-реку и какой-то подвыпивший нахал стал приставать ко мне. Илья Давыдович, которому было тогда уже за семьдесят, размахнулся и ударил его по лицу, но, не удержав равновесия, сам упал. Как я тогда испугалась за него!

Наши дачи в Переделкине были рядом, и когда наши дети заболевали и не могли посещать занятий в школе из-за легкой простуды и требовалась медицинская справка, подтверждавшая их недомогание, кто-нибудь из членов семьи отправлялся с просьбой дать такую справку к Илье Давыдовичу, и он немедленно доставал из ящика бланк: «И.Д. Страшун, действительный член академии медицинских наук» – и, приговаривая, что свежий воздух лучше всякого лекарства, писал нужную справку. А в школе потом с уважением говорили: «Вот Либединские ничего для детей не жалеют, когда насморк, академика приглашают…»

Мне сейчас легко обо всем вспоминать, а каково было Вере Михайловне, маленькой хрупкой женщине, переживать всё это на протяжении всей жизни! Как было не сломаться? И конечно же, что-то ломалось и в душе, и в сознании, но при любых обстоятельствах она продолжала писать, наверное, не всегда то и так, как это было бы при других обстоятельствах. Это была борьба за «место под солнцем», неслучайно так называется одна из ее ранних автобиографических повестей. И конечно же, самая тяжкая борьба шла с самой собой:

Длится ночь. Почему-то приходят на ум

Все ошибки, печали.

Настоящий клубок. Натворила делов.

Не распутаешь, тут не до шуток.

«Не судите, да не судимы будете!» – великая заповедь.

Но несмотря на все невзгоды, Вера Михайловна сохранила удивительную способность радоваться жизни во всех ее проявлениях: удачному рабочему дню, веселой шутке, яркому осеннему дню, цветам, детям, животным, друзьям.

С раннего утра из окна ее маленького дачного кабинета, расположенного на втором этаже, доносился стрекот пишущей машинки, а Илья Давыдович уже бродил по саду, летом поливая цветы и подстригая кусты, зимой разметая снег на дорожках. К дню рождения Веры Михайловны – 10 июля – Илья Давыдович обязательно готовил какой-нибудь сюрприз для нее и гостей: на участке строился маленький мост через канавку, выгнутый, с перильцами, совсем как настоящий большой мост, и Вера Михайловна в присутствии множества гостей перерезала ленточку, и все чинно, гуськом шествовали через мостик. А то вдруг в саду появлялся сколоченный из досок и выкрашенный зеленой краской стол, а вокруг него скамейки, на столе тарелки с клубникой первого урожая, собранной здесь же, в саду. И каждый гость должен был отведать сочные, отлакированные солнцем ягоды. Всё это было весело, непринужденно, и, конечно же, присутствовал во всех подобных церемониях элемент игры…

В доме у «Инберов» – так называли их дачу в Переделкине – всегда идеальная чистота и образцовый порядок, никакой роскоши, всё просто, уютно: ситцевые занавески на окнах, легкая плетеная мебель, стоившая в те годы очень дешево, на столе камчатая скатерть, над столом большой желтый бумажный абажур, по стенам полки с книгами, и везде много цветов, летом в вазах полевые ромашки, колокольчики, васильки, зимой – вечнозеленые растения в ящиках и горшках – предмет особых забот Ильи Давыдовича.

Сама Вера Михайловна всегда тщательно причесана, в опрятном домашнем платье. А ведь ко всему она много-много лет была тяжело больна: после войны у нее обнаружили рак кожи, и каждый год до конца жизни она ложилась в больницу, где ей удаляли очередной пораженный участок. Но когда и где это происходило, никто не знал – в доме о болезнях не говорили. Я узнала об этом уже после смерти Веры Михайловны.

В 1962 году на Веру Михайловну обрушилась новая беда: смертельно заболела ее дочь Жанна Гаузнер, талантливый литератор, – цирроз печени. Жанна жила в Ленинграде, и Вера Михайловна немедленно едет к ней. Вот что она пишет мне в Коктебель, где я тогда отдыхала:

«25 июля 1962 года. Ленинград.

Лидия Борисовна, душенька Вы моя!

Надеюсь, что Вы еще в Коктебеле и что мое послание застанет Вас там.

Ваше письмо очень обрадовало меня. Так и пахнуло на меня морским простором, солнцем, душевной тишиной. Мне даже захотелось лизнуть страничку, чтобы ощутить вкус моря.

Я веду тут довольно трудную жизнь. Но приношу пользу, это как-то поддерживает меня. Кроме того – Жанна как будто пошла на поправку. Ее даже обещают выписать на этой неделе. Боюсь поверить. Она, бедняжка, очень измучилась в больнице. Ведь (шутка сказать!) три месяца без нескольких дней.

Мы уже гуляем с Жанной в больничном саду (я езжу в больницу ежедневно, как на службу). Жанна еще не полностью избавилась от желтизны лица. Белки глаз кремового цвета. Но говорят – это проходит очень медленно…»

К несчастью, «это» не прошло, и Жанна вскоре скончалась в день своего пятидесятилетия…

Суждено Вере Инбер было похоронить и Илью Давыдовича. Ухаживая за ним, Вера Михайловна надорвалась, и у нее случился инсульт.

Она осталась совершенно одна, родственников у нее не было. Теперь все небольшие сбережения и гонорары, которые она получала за переиздания, тратились на то, чтобы в доме сохранялся порядок. И за собой Вера Михайловна продолжала неукоснительно следить: маникюр, педикюр, прическа – всё соблюдалось. «Главное теперь, – говорила она, – не вызывать в людях отвращения».

Увы, женщина, которая ее обслуживала, пользуясь беспомощностью Веры Михайловны и тем, что она практически не покидала своей комнаты, так обобрала ее, что, когда Вера Михайловна скончалась, ее платяной шкаф оказался пуст, и пришлось ехать домой к ее «компаньонке», чтобы привезти приличный костюм и обрядить покойную в последний путь…

Но мне не хочется заканчивать свои воспоминания о Вере Михайловне на столь трагической ноте. Ведь она так любила жизнь!

Когда мы близко познакомились с ней, ей было уже за шестьдесят, но я бы очень удивилась, если бы мне сказали, что она уже старуха. Столько энергии, живого интереса ко всему, что происходило в мире, в литературной жизни, такие горячие размышления о судьбах поэзии, что, право же, этому можно было позавидовать, этому нужно было учиться.

Мне вспоминается зимний вечер пятидесятых годов. За окнами метет снег, летит ветер, даже в теплой переделкинской комнате ощущаешь мороз и неуют улицы. Стук в дверь. Открываю и вижу Веру Михайловну, покрасневшую от холода, засыпанную снегом, в ладной меховой шубке. Она явно взволнованна.

– Только что прочитала новую поэму Ярослава Смелякова «Строгая любовь», которую он привез из лагеря, – протягивая мне номер журнала «Молодая гвардия», проговорила она. – Так хорошо, так талантливо, что решила: должна сама ее прочитать вам сейчас же, не откладывая.

Мы садимся к столу, и Вера Михайловна читает вслух стихи Смелякова. Порой прерывает чтение, восторгаясь той или иной строчкой, строфой, эпитетом, рифмой. Какая радость, какая молодая гордость за младшего товарища, за поэта, так много перестрадавшего, слышится в ее голосе!

И так всегда. Писатель дарит ей свою книгу, она обязательно прочитает внимательно, с карандашом. Потом встретится или напишет письмо. Если понравится – похвалит, если нет – пощады не жди! Ни одного письма, ни одной просьбы без ответа.

А путешествия? Я вспоминаю одно из них на автомобиле в Ялту. Жарко, пыльно. По дороге осматриваем Мелихово, Ясную Поляну, Спасское-Лутовиново. К вечеру, утомленные тряской, жарой, впечатлениями, добираемся до плохонькой дорожной гостиницы, мечтая об одном – скорее бы в постель! Но это мы… А Вера Михайловна достает из чемодана блокнот и при свете тусклой лампы под потолком упрямо пишет, и, пока все впечатления дня не улягутся на бумагу, она даже думать не хочет об отдыхе.

Вот такой я и запомнила ее – неутомимой, мужественной, талантливой…

О творчестве Веры Инбер в свое время было написано немало статей и критических исследований. Это неслучайно – ведь сделано ею много: стихи и поэмы, повести и рассказы, очерки и воспоминания, литературные портреты и дневники. И переводы – с французского, итальянского, румынского, болгарского, чешского, сербского, венгерского, с языков народов бывшего Советского Союза. Если собрать всё, написанное Верой Инбер, получится не один том. И я верю, когда-нибудь они будут изданы. И будет написана достойная ее монография.

Мне же хотелось на этих страницах напомнить тем, кто любит нашу литературу, еще об одной нелегкой писательской судьбе…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.