1

1

На Западе в 1940–1950–е годы время от времени появлялись отдельные публикации и републикации стихов Мандельштама, а также воспоминания о нем. СССР хранил ледяное молчание вплоть до 1957 года, когда малотиражная специализированная газета «Московский литератор» в номере от 16 июня напечатала крохотную заметку без подписи о создании 28 февраля 1957 года комиссии по литературному наследию поэта.

Еще четыре года спустя, в первом номере «Нового мира» за 1961 год, активный член этой комиссии, Илья Григорьевич Эренбург, поместил очередные главы своих мемуаров «Люди, годы, жизнь». О Мандельштаме здесь говорилось подробно и восторженно и даже полностью приводилось его «крамольное» четверостишие 1935 года:

Пусти меня, отдай меня, Воронеж:

Уронишь ты меня иль проворонишь,

Ты выронишь меня или вернешь,

Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…

Потом последовали скупые публикации поздних стихов Мандельштама в московском альманахе «День поэзии» (1962) и в восьмом номере журнала «Москва» за 1964 год. В 1967 году в издательстве «Искусство» вышел Мандельштамовский «Разговор о Данте», с содержательным послесловием Л. Е. Пинского и примечаниями подвижника Мандельштамоведения А. А. Морозова.

Однако более или менее полноценного советского издания – книги Мандельштама «Стихотворения» – любителям поэзии пришлось дожидаться вплоть до 1973 года, хотя в издательский план она была включена еще в 1959 году. И то книгу обезобразило отсутствие «Стихов о неизвестном солдате», а еще больше – трусливое и лживое предисловие Александра Дымшица.[955]

Фрагменты о Мандельштаме в подцензурных советских мемуарах в лучшем случае (как у того же Эренбурга) сводились к изображению трогательного поэта—чудака; в худшем (как, например, у Александра Коваленкова) – читателю предлагался портрет слегка замаскировавшегося идеологического врага: «…за каждой строкой этого оказавшего настолько заметное влияние на литературные течения тридцатых годов поэта, что даже появился термин „Мандельштамп“, стоял призрак буржуазной цивилизации Запада. Сергей Есенин однажды даже пытался бить Мандельштама. И было за что».[956]

В интеллигентской среде циркулировали разнообразные, порой – фантастические слухи о поэте и о его последних годах, свидетельством чего может послужить куплет, приписанный кем—то к известной песне Юза Алешковского «Товарищ Сталин, вы большой ученый…»:

Для вас в Москве открыт музей подарков.

Сам Исаковский пишет песни вам.

А нам читает у костра Петрарку

Фартовый парень Ося Мандельштам.

Информативным источником для этого куплета послужили мемуары Эренбурга.

Кардинально изменил ситуацию выход в США в 1955 году однотомного «Собрания сочинений» Мандельштама под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. Впоследствии количество томов увеличивалось. В итоге их, за четверть века, было издано четыре.

До вдовы поэта, Надежды Яковлевны, экземпляры этого собрания зачастую добирались весьма извилистыми путями. Из рассказа Алексея Аренса: «Однажды мне позвонили. Женский голос: „Альоша? Арене?“ Я говорю: „Да“. <…> Женский голос: „Нам надо“ встретиться, у меня для Надежды подарок от Мариолины (Ронкале – итальянской славистки. – О. Л.). <…> Женщина сказала, что будет в шубе. Она оказалась похожей на Буратино, с длинным носом, такая смешная, и в шубе расклешенной – наверное, ондатра или что—нибудь в этом роде. Короткий такой мех, блестящий, красивый. Мы поехали на метро к Надежде Яковлевне. <…> И когда мы приехали, то эта итальянка сказала: «Надежда Яковлевна, у Вас есть ножницы?» Потом она разрезала подкладку, достала три экземпляра первого тома Мандельштама, проговорив: «Видите, как я легко обманула ваших таможенников»».[957]

Только после появления многотомного американского Мандельштама Надежда Яковлевна смогла вздохнуть относительно спокойно. Казавшаяся ей почти безнадежной миссия была вопреки всему выполнена – Мандельштамовские стихи 1930–х годов обрели читателя, и с этим уже никто, ничего и никогда не смог бы поделать.

Двадцать второго октября 1938 года отчаявшаяся, изверившаяся Надежда Яковлевна написала Осипу Эмильевичу. Это было ее прощание с мужем:

«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.

Осюша – наша детская с тобой жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?

Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома—кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже, наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.

Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…

Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье.

Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли – неразлучных – эта участь? Мы ли – щенята, дети – ты ли – ангел – ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, – мне очевиден и ясен.

Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.

Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую—то еду. Со мной были какие—то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, где ты.

Проснувшись, сказала Шуре (Мандельштамовскому брату. – О. Л.): Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.

Это я – Надя. Где ты?

Прощай, Надя».[958]

Уже в феврале 1939 года Надежда Яковлевна твердо знала, что Мандельштам в лагере погиб. Отныне и на два следующих десятилетия едва ли не единственным смыслом ее существования станет сбережение неопубликованных произведений мужа. «Со мной живут стихи… Это тоже много. У других и этого нет», – писала Надежда Яковлевна Борису Кузину 8 июля 1938 года.[959] «Стихи и прозу она твердила наизусть, не доверяя своим тайным хранениям, а некоторые – как стихотворение о Сталине, но не только его – не смея даже записать».[960] Поэтому не должны удивлять панические строки из письма Надежды Яковлевны Кузину от 14 января 1940 года: «Борис, я начинаю забывать стихи. Последние дни я их как раз вспоминала. Очень мучительно. А некоторых я не могу вспомнить. И счет не сходится – нескольких просто не хватает – выпали».[961]

Два предвоенных года Надежда Мандельштам вместе с матерью, Верой Яковлевной, обреталась в Калинине, зарабатывая себе и ей на существование преподаванием иностранных языков в школе, а также расписыванием деревянных игрушек. «Работаю я невероятно много. Читать не успеваю. Две школы (№ 1 и № 26. – О. Л.), игрушки. Около 400 учеников и т. д. А зарабатываю (на руки) рублей 400 в месяц. Жить очень трудно. Дров есть (чудом) шесть метров» (из письма Кузину, отправленного в октябре 1940 года).[962]

Большую часть войны Надежда Яковлевна провела в эвакуации, в Средней Азии, вместе с Анной Ахматовой. «Вывезла маму. Она и сейчас жива. Крошечная старушка. Совсем ничего не понимает. Но такая старушка очень привязывает к жизни» (из письма Надежды Яковлевны Борису Пастернаку от 22 апреля 1943 года).[963]

В Ташкенте вдова Мандельштама руководила кружком английского языка при Центральном доме художественного воспитания детей. «Уроки у нее были ни на что не похожие, – вспоминал Эдуард Бабаев. – Она, не говоря лишних слов, принялась читать с нами стихи Эдгара По. <…> Успех оказался необычайным. Мы бредили стихами об Аннабель Ли, о колоколе, о вороне».[964] Из мемуаров Валентина Берестова: «„Чтобы усвоить английское произношение, – продолжила она… <…> – надо на время потерять всякий стыд. Каждую букву старайтесь произносить не по—людски, лайте, блейте, шипите, высовывайте язык! Потом этого делать будет не нужно. А пока – хау—хау! уай—уай!“ Мы радостно лаяли вместе с ней и узнали, что при этом произносим „как? как? почему? почему?“ Потом мы принялись блеять: „Бэ—эк!“ Оказалось, мы говорим слово „назад“».[965]

В Ташкенте в сентябре 1943 года умерла Вера Яковлевна.

Архив Осипа Эмильевича оставался постоянной и неослабевающей заботой Надежды Мандельштам. Из мемуаров Э. Бабаева: «Среди всех тревог и ужасов, которые окружали Надежду Яковлевну, самой большой был „рукописный чемодан“ под тахтой у двери. В нем хранилось все, что можно было увезти с собой в эвакуацию, в скитания. Самая мысль о возможности исчезновения этого чемодана приводила ее в отчаяние».[966]

Августом 1946 года датировано печально известное Постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», где на Анну Андреевну Ахматову и ее сотоварищей по акмеизму, в том числе Мандельштама, была обрушена площадная брань. Чувствуя за плечами грозную опасность, Надежда Яковлевна разумно сочла за лучшее временно передать архив мужа на хранение более твердо стоящему на ногах человеку из своего ближнего окружения. Выбор пал на лингвиста Сергея Игнатьевича Бернштейна. У него Мандельштамовские бумаги пролежали до осени 1957 года (хранителями архива в трудные годы были также Евгений Яковлевич Хазин, Эмма Григорьевна Герштейн, Игнатий Игнатьевич Бернштейн, Николай Иванович Харджиев).

Разумеется, Надежда Яковлевна никогда, насколько это было возможно, не выпускала архив Осипа Эмильевича из поля зрения. Как вспоминает дочь Игнатия Игнатьевича и племянница Сергея Игнатьевича Бернштейна, Софья Богатырева: «Память Надежды Мандельштам служила не только хранилищем ненапечатанных стихов ее мужа. Это был еще и центр Мандельштамоведения – там шла постоянная исследовательская работа. Отыскивались – в глубине памяти, а, может быть, в глубине подсознания – варианты, отвергнутые редакции, они сравнивались, оценивались, из них выбирались и утверждались окончательные. Самодельная книжечка – не книжка даже, стопка листков – на нашем дачном столе, думаю, была для Надежды Мандельштам прообразом будущего академического собрания сочинений. Там следовало учесть все».[967]

Между тем скитания Мандельштамовской вдовы по городам и весям Советского Союза продолжались. Вскоре после смерти Сталина, в 1953 году, ей удалось устроиться на место старшего преподавателя в Читинский государственный педагогический институт. Сослуживице Надежды Яковлевны по кафедре, Лидии Острой, запомнилось, что дома она, как правило, «лежала на своей маленькой кровати, покрытой старым пледом, с книгой в руках и обязательно с дымящейся сигаретой (на самом деле, разумеется, папиросой. – О. Л.). Книги, табак и кофе были ее неразлучными спутниками. <…> Ее гардероб был однообразным, но необычным. В течение двух лет она носила неизменное черное платье и синий шарф. Когда становилось холодно, Надежда Яковлевна облачалась в шубу своеобразного модного покроя с широкими рукавами, каких в Чите в то время еще не видели».[968]

Только после XX съезда изготовленные Надеждой Яковлевной списки стихов Мандельштама 1930–х годов наконец нашли своего читателя. Бессчетное число раз переписанные от руки и перепечатанные на машинке сотнями безымянных энтузиастов, эти стихи пошли широко гулять по стране, а вскоре и за ее пределами: представительные подборки стихотворений позднего Мандельштама по спискам, снятым со списков Надежды Яковлевны, были напечатаны в 1961 году в нью—йоркском альманахе «Воздушные пути», а затем, в 1963 году, в мюнхенском альманахе «Мосты».

Саму Надежду Мандельштам все эти благоприятные перемены долгое время почти не затрагивали (почти, потому что в июне 1956 года ей, при поддержке В. М. Жирмунского, удалось защитить кандидатскую диссертацию по английскому языкознанию в Ленинградском государственном педагогическом институте).

«Зимой 1962 года я подбил <Иосифа> Бродского на поездку во Псков, – вспоминает поэт Анатолий Найман. – Накануне отъезда Ахматова предложила нам навестить преподававшую в тамошнем пединституте Надежду Яковлевну Мандельштам. <…> Она снимала комнатку в коммунальной квартире у хозяйки по фамилии Нецветаева, что прозвучало в той ситуации не так забавно, как зловеще. <…> Пауз было больше, чем слов, явственно ощущалось, что усталость, недомогание, лежание на застеленной кровати, лампочка без абажура – не сиюминутность, а такая жизнь, десятилетие за десятилетием, безысходная, по чужим углам, по чужим городам».[969]

В Пскове Надежда Яковлевна начала работать над первой книгой своих мемуаров. В 1970 году в Нью—Йорке она вышла под названием «Воспоминания». В 1972 году в Париже, была издана «Вторая книга» Надежды Мандельштам, переданная на Запад через Пьетро Сормани, московского корреспондента итальянской газеты «Corriere Delia Sera». В 1987 году, уже после смерти Надежды Яковлевны, вышла собранная Н. А. Струве из разрозненных очерков «Книга третья».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.