Страшила Мудрый

Страшила Мудрый

Чучело, чучело! Всех людей измучило!

Такого, как Сальвадор Дали, мир не видывал. Видывал философов, проживавших в бочке, юродивых, летавших с колоколен, слыхивал кликуш, предсказывавших бедствия и чудеса, разевал рот перед в пух и прах разодетыми франтами, но ничто так мир не прогибало. И такого, я думаю, мир никому не позволит больше никогда. Ему вот так хватило Дали.

Что же это было?

В былые дни поутру всякий раз мне попадался доктор наук дядя Валера, совершавший у подъезда свой моцион. «Знаешь, чем ты от меня отличаешься? — задирал меня дядя Валера. — Я дышу, расправив грудь, любуюсь на ножки весенних дам, а ты — дачник. Ты ходишь сутулый, мордой в землю и глазами шаришь, где бы спи…ть трубу».

Отомстила за меня его родная дочь: толстый домашний ребенок, как-то незаметно достигший пубертатного состояния. Вдруг среди бела дня оказался я окружен стайкой малолеток, разодетых, как японские горные ведьмы, и одна их них с абсолютно выбеленным лицом и огромным раскрашенным ртом (о господи! Это была дяди-Валерина дочь!) кинулась и повисла у меня на шее с победным криком: «Вован!» — показывая подругам, какой у нее, в отличие от них, дур и растерех, уже завелся Папашка. Совершив нарушение правил, счастливая вернулась к своим упавшим от ужаса и восхищения подругам, а я побрел дальше, растирая по лицу помаду и размышляя о том, что делает с детьми переходный возраст.

Теперь представьте, что в состоянии чего-то похожего наш ужасный Сальвадор находился непрерывно — с рождения до смерти.

Однажды великий советский Арам Хачатурян, сочинивший «Танец с саблями» (нынешние дети его знают, поскольку попал в мобильники), захотел, будучи во Франции, чего-нибудь растленного, ну, например, взглянуть на Дали, который в нашей стране был определен как буржуазная отрыжка. Которая на вопрос, например, о пролетариате надменно отвечала: «У меня нет знакомого с фамилией Пролетариат».

Хуже того. Эта жертва разложения время от времени выдавала нечто вроде: «Я хочу написать Ленина с ягодицей трехметровой длины, которую будет подпирать костыль. Для этого мне понадобится пять с половиной метров холста. На руках у него будет маленький мальчик — это буду я. Но он будет смотреть на меня людоедскими глазами, и я закричу: он хочет меня съесть!..» Это все он и изобразил. И выставил. И заявил: «Коммунизм неустанно деградирует. Судите сами: Маркс был необыкновенно волосат, Ленин носил бороду и усы, Сталин только усы, а у Хрущева и того нет!»

Ладно Ленин. Он и про Гитлера! «Гитлера я рассматривал как законченного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну с тем, чтобы героически ее проиграть!» И что? А то: «Я буквально бредил Гитлером, который являлся мне в образе женщины. Я был зачарован мягкой пухлой спиной Гитлера, которую так ладно облегал неизменный тугой мундир. Мягкая податливость проступавшей под военным кителем гитлеровской плоти приводила меня в настоящий экстаз. И я сказал Гале:

— Принеси мне амбры, растворенной в лавандовом масле, и самых тонких кистей. Никакие краски не смогут насытить моей жажды, когда я начну изображать тот сверхпитательный бред, тот мистический и одновременно плотский экстаз, который охватит меня, едва я начну запечатлевать на холсте след гибкой кожаной бретельки, врезающейся в плоть Гитлера…»

Ну, больной человек! И как все больные, естественно, заявлял: «Мое отличие от сумасшедшего в том, что я-то — не сумасшедший!» Ха-ха! А прогнивший Запад радостно потирал ручки.

Вот на какую опасную гадость захотелось взглянуть Араму Ильичу. Эмигранты подсуетились, организовали. Увы, Дали о Хачатуряне услышал от них впервые, но вскоре Араму сообщили, что престарелый Дали (ему было под семьдесят) готов принять «человека из России» в своей Испании поутру. И Арам пустился. В какой-то Фигерас, с пересадками…

Он уже догадался, что западные умники считают гением не Хачатуряна, а Дали. Поэтому, про себя усмехаясь, но весь при параде, явился точно в назначенный час во дворец, где проживала отрыжка. Его ввели в огромный зал, и некоторое время он оглядывался, не понимая, где спрятан и откуда вывезут Ужасного Старца. И вдруг со страшной силой отовсюду загремел «Танец с саблями», двери распахнулись, и в зал влетел абсолютно голый старикашка с торчащими кверху усами и под музыку принялся бешено скакать, размахивая двумя саблями. На последних тактах он ускакал за двери, они захлопнулись, и ошарашенный Арам некоторое время чего-то ждал. Может, кофе.

Но вошел надутый дворецкий и на весь пустой зал гулко объявил, что аудиенция закончена.

Аvida Dollars

Естественно, этот разложенец был сказочно богат. Более того, всем рассказывал, как он любит денежки. «Вот какой я нехороший! Полюбуйтесь на меня!»

Еще в тридцатые годы Андре Бретон склонность эту заметил и подобрал из букв имени и фамилии этого деньголюба анаграмму, вышло замечательно: «AVIDA DOLLARS» («Хочу долларов»). На что деньголюб высокомерно заметил, что вряд ли это можно считать крупной творческой удачей поэта, хотя, впрочем, его далианские честолюбивые намерения достаточно точно отражены. И даже стал подписываться этой позорной анаграммой. Утверждая, что у него страсть эта вовсе не от жадности, тут заложена идея. «Лучший способ не поступаться ничем ради денег — это иметь их самому. Тогда не будет надобности вставать под чьи-то знамена, служить кому-то или чему-то. Герой нигде не служит». Про Героя он вычитал у своего земляка, был такой каталонский философ Франсиско Пухольс, тот прямо резал: «Величайшая мечта человека в плане общественном есть священная свобода жить без необходимости работать». Кроме Пухольса, еще в детстве Дали начитался про умерших в дикой бедности Сервантеса и Христофора Колумба (этот вообще умер в тюрьме) и решил, что с ним такое безобразие не пройдет. И потому составил план, как напастий избежать. Вернее, планов было два:

1. Как можно раньше отсидеть в тюрьме.

2. Найти способ стать мультимиллионером. Оба плана он выполнил. Еще в Школе изящных искусств в Мадриде пришел на занятия, как всегда опоздав, а там учащиеся бунтуют: противного педагога им назначили! Дали пришел к самому разбору, когда уже все расходились, когда уже позвали полицейских, они его и поймали. Подержали в каталажке и отпустили, поскольку арестованный явно не понимал, о чем его спрашивают. Но общение с отверженными обитателями каталажки состоялось, первый пункт — вычеркиваем. А вот способ разбогатеть долго ему не давался.

Способы разбогатеть Дали принялся изобретать с детства. Школьником. Учился он отвратительно, но вдруг сделал грандиозное математическое и финансовое открытие: деньги можно купить! И принялся скупать деньги у всех, кто был на это согласен. Естественно, за деньги. Он скупал монетки в пять сентимо, уплачивая за каждую — десять. Из тех, что дали родители! То есть «не свои» деньги он превращал в «свои». Окружающие были счастливы, родители почему-то рыдали.

Более того, родители констатировали, что их мальчик был столь рассеян, что, спросив в трамвае цену билета и услышав «пятьдесят», давал пятьдесят песет (а вовсе не сентимо). «У меня такой сын, — подбил жестокий итог папа-нотариус, — который не имеет ни малейшего контакта с действительностью, он не знает, что такое монета в пять сентимо, или песета, или дуро, или любая бумажная купюра. Вы понимаете, он не имеет о жизни никакого понятия, он — безнадежный случай!»

Учась в Мадриде, он тратил за несколько дней то, что родители присылали ему на месяц, и вечно ходил голодный. Однокашники быстро сообразили, что он не очень реально представляет себе устройство жизни, он, например, заходит в первую попавшуюся лавочку, к какому-нибудь торговцу рыбой и требует продать ему кисти и краски и негодует, когда хозяин уверяет, что ничего подобного не держит. Однокашники быстро сообразили, что товарищу надо прийти на помощь, и они моментально бежали покупать для него все необходимое, при этом за бумагу, которая стоила реал, они брали с него три, поскольку ему-то было абсолютно все равно. «Господи! — говорил папа, посылая сыночку очередные деньги. — Он умрет под забором!»

Приятель его Гарсия Лорка вспоминал те прекрасные дни: «В какой-то день мы с Дали оказались полностью на нуле. Мы растворили окна настежь и стали взывать к прохожим о помощи — заблудшие и потерянные, поскольку находились в пустыне. Два дня мы обходились без бритья и безвыходно проторчали в комнате. Половина Мадрида отметилась в нашей хижине».

К ужасу папы, который и так поддерживал своего непутевого ребенка из последних сил, его выгнали из Школы изящных искусств, потому что, явившись на экзамен и взяв билет, он вдруг сказал: «Вопрос пустяковый, но я на него вам отвечать не буду, потому что вы все равно ничего не поймете. И научить меня ничему не можете. Я вас покидаю!» Все решили, что мальчик сошел с ума. Как же он сможет прожить без педагогов, которые готовили его к должности учителя рисования, как же… Он — сумасшедший. А что еще можно подумать о человеке, который заявляет, например: «Больше всего на свете я презираю Родена, который изваял этого „Мыслителя“. В такой позе не то что мыслить — даже гадить неудобно!» Только руками развести!

Покидая Мадрид, он решил потратить все деньги, которые только что получил от папы, и устроил однокашникам умопомрачительный прощальный вечер. На улице к нему пристала нищенка. Тащилась за ним и клянчила. Но на углу у Испанского банка он столкнулся с прелестной цветочницей — она протянула ему гардению. Богатенький Сальвадор дал ей сто песет за всю корзину, потом повернулся к нищенке, которая не отставала, и одарил ее корзиной гардений. Старуха застыла соляным столбом.

Наутро он не стал собирать вещи, так и уехал, без багажа. Его появление повергло семью в шок: «Мало того что он исключен из школы, так еще вернулся без вещей. Чистой рубашки не захватил!» — сказала мама. «Господи! — сказал папа. — Он умрет под забором!»

Видимо, так бы оно и случилось и план № 2 остался бы не реализован, если бы чуть позже в жизни золотомечтателя не появилась Гала, женщина с репутацией шлюхи и наркоманки, старше его на десять лет, уже побывавшая замужем, пожившая сразу с двумя мужчинами, родившая дочь, Гала, которая взяла на себя все заботы о приумножении его богатств.

Она стала его моделью, любовницей, продюсером, рекламным агентом, его экономкой и банкиром. Она была расчетлива и жестока в обращении с деньгодателями и деньгопросящими. Она была хищной бизнесвумен, и многие ее ненавидели и боялись. И все, что зарабатывал руководимый ею художник, все его капиталы, его не имеющая цены художественная коллекция, его дома — вскоре стали принадлежать жене Гале, то есть Елене Дмитриевне Дьяконовой.

Как-то он спросил Аманду Лир: «Я ведь рассказывал про улетевшие банкноты? Это случилось, когда у нас впервые появились какие-то деньги. Мы с Галой приехали на автобусе из Парижа в Порт-Боу, дул сильный северный ветер с гор. Я держал наши бумажные деньги, крепко зажав их в кулаке. Гала твердила, чтобы я спрятал их в карман, не то потеряю, но мне из суеверия хотелось чувствовать их в руке. Выбравшись из автобуса, я на миг разжал ладонь — и все банкноты до одной разлетелись в разные стороны. У нас не осталось ни гроша. Гала — она так рыдала, бедняжка! С тех пор она вечно боится, что я потеряю деньги, и умоляет меня носить с собой чековую книжку».

И хитренькая Аманда заметила лицемерно: «У него никогда не было при себе ни гроша. Из опаски, как бы он не потерял их или не потратил впустую, Гала не давала ему наличных денег. А едва он получал чек, он тут же передавал его Гале, и та прятала чек к себе в сумочку». Все свои счета в магазинах, отелях он просил пересылать Гале, она их оплачивала, он был у нее на содержании. И, желая подольститься к жене, которая держала его в строгости, он как-то сказал журналистам: «Я люблю Галу больше, чем отца, больше чем мать, больше, чем Пикассо. И даже больше, чем деньги».

Мальчик сошел с ума? Всю жизнь он трубил о своей любви к деньгам, которых на самом деле и в руках-то у него не было? Ничего он не сошел. Даже сознался однажды: «Я понятия не имею, беден я или богат. Всем распоряжается жена. А для меня деньги — мистика». А ближе к старости вообще говорил покаянно, что «если бы я не встретил Галу, я кончил бы свой век в конуре, отрепьях, изъеденный вшами…» Ну и зачем ему деньги в руках, если он стал наконец жить именно так, как и планировал (вычеркиваем пункт № 2). Не беспокоясь ни о какой службе, делая лишь то, что нравится. Как Герой.

Варианты

Хотя вообще-то шансов сойти с ума у него было предостаточно. О себе в детстве он вообще вспоминал как о существе малоперспективном: «Я был вялым, трусливым и противным».

И рос он в подходящем месте, может быть, самом подходящем из испанского захолустья. Причем это не просто была Каталония, это был Кадакес, рыбацкая деревушка, заключенная в кольцо скал, где совершенно ненормальные перепады погоды и девять месяцев несется, гнет деревья и выматывает душу трамонтана. Местные рыбаки сходили там с ума через одного, и по сию пору возле церкви стоят старые деревья, на ветвях которых непрестанно кто-нибудь вешался.

И всю жизнь этот несчастный Дали рисовал, по сути, лишь одну картину: равнину Ампурдана, на которой торчат искривленные трамонтаной засохшие оливы, и зубастые камни мыса Креус, на котором ни одна скала, сточенная ветрами или водой, не похожа на просто камни, это фигуры уродов, и у каждой скалы есть имя, о каждой рыбаки рассказывают угрюмые истории, в каждой живет чья-то чудовищная душа. Ему даже придумывать ничего было не надо, нанося на холст вот эти, например, угластые человеческие профили, клюющие носом, на Креусе любой мальчишка покажет вам нависший над землей огромный носатый камень, имя ему — Спящая старуха.

Поэтому странности какого-то там ребенка в Кадакесе не трогали вообще никого.

Но этот мальчик даже родиться сразу не сумел. Сразу не получилось. То есть у папы и мамы родился было ребенок Сальвадор Дали с явными признаками гениальности на лице, но признаков было чересчур, Сальвадор их не перенес и, не прожив года, скончался. Переборщили. Родители тут же принялись за вторую попытку. И вот в мае 1904 года снова родился Сальвадор, в нынешнем мае будет как раз 105 лет с этого дня. У нового Сальвадора Дали гениальных признаков на лице было поменьше, поэтому он выжил.

Мама любила водить его на кладбище, где он читал на надгробном камне собственное имя и преисполнялся гордости, поскольку вот сидит живой, а под камнем — первый вариант. Временами он, конечно, запутывался, поскольку вообще-то Сальвадоров Дали было три, папу тоже так звали, поэтому сын часами сосал палец, размышляя, какой же он номер — второй или третий. Тем более что папа по-прежнему любил лишь номера первого, хранил его игрушки, был строг и суров с номером вторым. Зато мама любила второго номера безмерно и прощала ему все выходки. Она разрешала ему совершать все, что взбредет в голову, всем восхищаясь, поэтому однажды он решил, что любые его выходки просто изумительно хороши.

Мама купила крошке-сыну королевский наряд. Корону, мантию, скипетр. Он, бывало, оденется королем и стоит в темной комнате, держа свой скипетр одной рукой, а в другой сжимая хлыстик, чтоб отхлестать всякого, кто придет смеяться над ним.

С папой было напряженно. Папу все это мамино сюсюканье и избалованность ребенка дико раздражало. А ребенок еще и постоянно вредил папе, до восьми лет специально писался в постели, устраивал сеансы притворного кашля. Он дразнил папу, прекрасно понимая, что каждый раз тому невыносимо хочется прихлопнуть этого дубля.

Вообще-то мальчик был совершенно не уверен в реальности собственного существования, поэтому все время проверял мир на прочность, хотел убедиться в его реальности. Ну, например, отправился он гулять с еще более крошечным ребенком, который катил впереди него на трехколесном велосипедике. И вот переходят они мост с недостроенными перилами. И маленький король, оглянувшись по сторонам, как толкнет этого несчастного велосипедистика с моста и смотрит, как тот летит с четырехметровой высоты прямо на скалы, и неведомая слабость и сладость охватывает его ручки и ножки, и страшная дрожь от содеянного. И вот он уже бежит домой сообщать, что его попутчика пора спасать. Разбившееся дитя достают из-под моста, он весь в крови, но — жив. Никто ни о чем не спрашивал. Все содеянное осталось тайной.

Так был ли упавший мальчик настоящим? Или нет? Где измеритель настоящести?

Потом появилась сестренка, которую он тоже всячески испытывал на жизнеспособность, проверял: настоящая или тоже взамен кого-то? Например, смотрит как-то: сестренка важно путешествует по коридору на четвереньках, он изо всех сил как дал ей пинка по голове, она кувыркнулась и заверещала. Братик помчался в диком возбуждении от нового преступления. Но в этот раз его застукал папа. Мама плакала и говорила, что все дети жестоки, потому что не знают чужой боли, что мальчик всего лишь осваивается в этом чужом для него мире. Но папа схватил бедного испытателя за уши и начал его трясти, а потом на целый вечер запер в темный кабинет.

Попозже сын взял как-то и нарисовал себя в руках у папы-людоеда, но с котлетой на своей голове, в надежде, что папа сначала съест котлету и на этом остановится. В общем, непростая шла жизнь.

А сестренку мальчик полюбил, и когда однажды пришел старичок-доктор, чтобы проколоть девчонке ушки для сережек, брат выскочил с веничком и так отхлестал доктора по морде, что тот заплакал от боли. После чего мальчик полюбил и доктора. Стал часто объявлять себя больным, хотел, чтобы снова пришел добрый доктор с бородой и всячески с ним возился.

Мальчика отправили в школу, в обычную, где ему, ребенку из зажиточной семьи, предстояло встретиться с самыми бедными детьми Фигераса. Так захотел папа. Зато мама давала ему с собой горячий шоколад в термосе, на чехле которого были вышиты его инициалы. Мама одевала его в темно-голубой костюмчик, расшитый золотом на манжетах, надевала ботиночки с серебряными пуговками, а в руках он вертел маленькую бамбуковую трость с серебряным набалдашником.

Беда-то была в том, что ему никогда не удавалось самому снять с себя курточку или надеть. Он настолько оказался ни к чему не приспособлен, что мог заблудиться, оказавшись в незнакомом доме. Он мог провести целый день взаперти лишь потому, что не знал, как справиться с дверной ручкой. Мама расчесывала и опрыскивала духами его волосы, и рыбацкие дети в школе подходили к нему и обнюхивали. Он не играл с ними и даже не разговаривал. Они затеяли драку из-за серебряной пуговки, которая оторвалась с его ботинка. Мальчик с тоской смотрел на этих бестий, способных из листа бумаги сделать птицу и ее запускать, и она летала. Они с легкостью завязывали шнурки на своих башмаках. Рыбацкие дети бросали в него улитками, но он и этого не замечал, поэтому вскоре они оставили его в покое. А он сидел и смотрел в окно на то, как меняют под солнцем цвет огромные кипарисы во дворе.

Отправляясь в школу, мальчик мог уже написать свое имя. После года в школе он и это делать разучился, отец с прискорбием констатировал, что его сын в школе не выучился вообще ничему. Он не умел ни читать, ни писать. Отец раскрыл дневник сына и прочитал запись, сделанную учителем: «Настолько закоренел в умственной лени, что это делает невозможным любые успехи в учении». Мама заплакала. Мальчика оставили на второй год.

Но папа не мог с этим смириться. Он отправил мальчика в другую школу, где его научили писать, хотя он всячески этому сопротивлялся, он этого делать не хотел и нарочно писал так неразборчиво, да еще украшал лист разными кляксами, что назвать это письмом не решался никто. Но в конце года от учеников потребовали продемонстрировать свои навыки в письме и раздали им для этого необычайно красивую шелковую бумагу. И тут мальчик очнулся и вдруг заполнил листок такими чистыми и красивыми буквами, что учителя не могли поверить глазам и показывали этот листок всем как чудо и даже вывесили на доске как образец каллиграфии. Учителя стали подозревать, что мальчик Дали осваивает их науку каким-то неведомым способом, как-то по-своему. Ничего не делая.

На самом деле он воспринимал мир через цвета, непрерывно его меняющие. Этого ему было достаточно. Ему было очень интересно жить. А школьные знания, что пытались ему навязать, попадали внутрь как бы сами по себе, мимоходом, от него усилий не требуя. Поэтому он и не понимал, чего хотят от него взрослые.

Когда же удавалось добраться до него с вопросами, не обращая при этом внимания на курточку с золотыми позументами и трость с серебряной рукоятью, он краснел и терял способность говорить.

Он оказался дико застенчив и чуть что прятался в свою скорлупу из серебряных и золотых побрякушек и аромата духов. Он и любил-то лишь тех морских зверюшек, что сидели в панцирях. А лучше всех были морские ежи, самые закрытые и вооруженные против проникновения внутрь. Именно ежи с детства и на всю жизнь оказались и его любимым лакомством. Он сам поглощал их в неимоверных количествах и угощал ими всех вокруг, хотя мало кто соглашался с ним в изысканности этого блюда. Но для него наслаждением был даже не вкус мякоти этих вооруженных длинными тонкими страшными иглами созданий, наслаждением было добывать эту мякоть, разламывая скорлупу. А в детстве — да, он был похож на маленького краба-отшельника. И вел себя как краб. Пусть все видят панцирь и не видят, что внутри.

Он стал просить взрослых отдать ему комнатку-прачечную, чтобы там была его мастерская, и они согласились. Там стояла цементная ванна, и он ставил туда столик, забирался сам и принимался рисовать. Если пришедшие в гости спрашивали родителей, куда запропастился их странный мальчик, родители отвечали однозначно, показывая пальцем в потолок:

— Там! — И поясняли: — На крыше. В старой прачечной. У него там мастерская, и он все время играет наверху. Один.

Иногда он спускался. Но просто спуститься, и все, он не мог себе позволить. Он, например, спускался, чтобы заявить, что научился волшебству. И может теперь оживлять неживое. Бросал на стол зеленый листок, стукал по столу волшебным камнем, и листок оживал, начинал уползать, взрослые только рты открывали. Это были глупые, ненаблюдательные взрослые. А мальчик просто разглядел то, что никто вокруг не замечал. Бродя по берегу, он однажды наткнулся на странных насекомых, похожих на листья, такая была у них маскировка. Почему никто из живущих рядом об этих зверюшках даже не подозревал? Ответа он не знал.

Или однажды отвезли его в поместье к художнику Пичоту. Побрел мальчик по двору с горстью вишен в руке, вдруг видит — дверь. Старая, коричневая, изъеденная древоточцами. Он дико возбудился, побежал, схватил три тюбика краски: белую, красную и кармин — и, поскольку левая рука была занята вишнями, начал правой выдавливать на дверь краски, устраивая на ней такие же вишни, как в руке. Красные сгустки с темными карминными бочками и белыми каплями света. А взрослые забеспокоились: вроде только что мелькал под окном, вдруг чего-то затих, прибежали, смотрят: вся дверь в вишнях. Говорят: Ах! Прямо как настоящие! Мальчик жалостливо на них посмотрел и давай дожевывать вишни из левой руки, а хвостики от них приделывать к тем, что на двери. А художник Пичот сказал: «Гениально! Мальчика надо учить!» На что мальчик отвечал, что не надо, он и так все знает. Все только руками развели.

В школе в перемену все спускались в сад по очень крутой лестнице, и всякий раз, взглянув с высоты, ему становилось страшно и хотелось прервать нарастающий ужас, прыгнув туда, вниз. И однажды он не выдержал и прыгнул, и пролетел до нижних ступенек, и прокатился по ним, и позволил себя собрать, замазать царапины и ушибы. Он потряс всех этим прыжком. И ему это понравилось. И на следующий день он снова прыгнул, и на следующий — снова. И всякий раз его собирали и лечили. И наконец настал момент истины. Он, как всегда, вышел на крыльцо; дети и взрослые, уже спустившиеся вниз, замерли: сейчас этот сумасшедший ребенок снова прыгнет и разобьется. И он — Не Прыгнул, а спустился вниз, как все, держась за поручень и наслаждаясь всеобщим вниманием. Вот такой мальчик-с-пальчик.

Папа не случайно считал, что мальчик немного не в себе. Зато мама считала: в себе, в себе! У них было тайное удовольствие, он забирался к маме в постель и прижимался к ней сзади, одетой лишь в тонкую рубашку. Они делали это молча и молча же расходились. Если б об этом узнал папа, он бы их убил! Просто у мальчика был эдипов комплекс. Он любил маму и не любил папу. Мама умерла, когда мальчику исполнилось шестнадцать лет. У нее был рак. А папа чуть ли не сразу женился на маминой сестре, тетке мальчика, которая всегда жила с ними, и, как говорили злые соседи, роман с сестрой жены у папы начался давно, еще когда мальчик был крошкой. Так что ревновать (к папе и папу) имели основания и мальчик и мама.

Но чуть позже, а пока он стал подростком. То есть оказался в том самом пубертатном состоянии, когда и возникает нестерпимое желание немедленно превращать себя во что-то невозможное. Как и полагается. Просто мальчишки чаще изображают из себя крутых бандюганов. А наш нежный мальчик отрастил себе длинные волосы и начал красть косметику матери, густо покрывая себе лицо рисовой пудрой, обводя карандашом для бровей вокруг глаз и кусая губы, чтобы придать им красный цвет. В семнадцать лет он отпустил бакенбарды.

Со всем этим и явился в Мадрид, в Школу изящных искусств. Когда он впервые ступил в студенческое общежитие «Ресиденсию», где самыми большими модниками считались лишь те, кто мог позволить себе одеться как денди, студенты онемели. Вдруг из глухой провинции явилось нечто. «Этот мальчик бросался в глаза… Его длинные бакенбарды и волосы ниспадали на воротник. На нем был охотничий жакет с мешковатыми бриджами, застегнутыми под коленями на пуговицы. Ноги обматывали особые обмотки, которые известны под названием „мулетки“, поскольку их носят каталонские погонщики мулов… Для большего эффекта Дали оставил промежутки между их витками, выставляя на обозрение свои волосатые икры».

Но компания, в которую его приняли, а главными там были ни много ни мало Федерико Гарсия Лорка и Луис Бюнюэль, такой наряд очень даже оценила. Из живущих в «Ресиденсии» так выглядеть не рискнул бы никто. При том оказалось, что этот безумный мальчик, похожий на девочку, говорил низким и хриплым голосом. Это было неотразимо. Компания так и воспринимала его — как сочетание маленького мальчика и безумца. Они решили, что такой сгусток обязательно должен приносить удачу и счастье. И они сделали его своим талисманом. Тогда же начались и отношения с Лоркой, который пробовал сделать из него любовника, но Дали от него шарахался, чуть позже объяснив происходившее следующим образом: «Он пробовал заниматься со мной любовью, но у него не получилось!» Есть снимок, на котором оба они в Кадакасе, среди скал, два гибких молодых тела безумной красоты. Поэт и художник. Впрочем, о Дали и Лорке, одна из величайших поэм которого называется «Ода Сальвадору Дали», — уже другая история. Может, как-нибудь в следующий раз.

А пока Они научили его кутить. Но перед учебой он решил полностью стать таким же, как они, и для этого сменить наряд. Вопрос был поставлен на голосование. Большинство было против превращения экстремального Дали в «одного из денди». Но Дали сказал, что из него и денди получится такой, какого они не виды вали.

Приготовления заняли у него два дня. Он коротко постриг волосы у лучшего парикмахера, купил твидовый костюм, под который надета была небесно-голубая шелковая рубашка с сапфировыми запонками в манжетах. Далее он напомадил волосы ужасно липким бриллиантином, затем натянул на них специально купленную сетку и, наконец, густо покрыл настоящим лаком для живописи. В таком сверкающем виде он и явился. Далее начался кутеж: «Мне хватило ровно пятнадцать минут, чтоб наклюкаться, а еще до шести часов следующего дня я пробыл под градусом».

Придя в себя, он обнаружил, что ему необходимо принимать участие в конкурсе на высшую художественную премию. Друзья сильно сомневались, сможет ли он удержать в руке кисть. Тогда он заключил пари, что выполнит конкурсную работу, ни разу не взяв кисть в руки и, естественно, не прикоснувшись ею к полотну. И выиграл: с расстояния в метр он принялся набрызгивать на холст краски, которые каким-то удивительным образом сложились в конкурсный сюжет. Только в стиле пуантилистов. Рисунок и колорит так всех впечатлили, что наглому мальчишке вручили первую премию. Теперь пришлось уже пропивать выигранное пари.

Мед слаще крови

Он много интересного держал внутри, этот не годный к обычной жизни мальчишка. Но главной тайной его, тем, в чем он более всего боялся признаться, были его неутолимые эротические мучения. Он все время думал о женщинах, но всегда их избегал. Он их боялся. Еще бы. Ему совсем немного надо было, чтобы наворожить себе вещи, которые потом ложились внутрь и там становились целыми жизненными программами. Лет восьми отроду в оптическом театре своего учителя г-на Траитера «я увидел силуэт русской девочки. Она явилась мне, укутанная в белоснежные меха, в русской тройке, за которой мчались волки с фосфоресцирующими глазами. И у меня сжалось сердце». Он вспоминал эту девочку всякий раз, как влюблялся на расстоянии и вглядывался, пытаясь понять — то или нет. Понять было трудно, он же танцевал не от подробностей, а от силуэта, причем девочка обязательно должна быть русской. Где ж такую взять?

И в детстве просто не с кем было поговорить о тех картинах, что сжигали его изнутри. У него не было друзей. То есть были. Но не сверстники. Он мгновенно сближался с такими же странными экземплярами, как сам. Таких в Кадакесе было довольно. Была, например, старуха Лидия Ногерес, которую считали ведьмой, у которой еще в молодости погиб муж рыбак, а два сумасшедших угрюмых сына, живших с нею, заняты были тем, что кроме рыбной ловли ночами ходили в тайное место «закапывать сокровище». Закапывать. Сокровище находилось вовсе не в их руках, оно где-то там лежало, и его следовало закапывать. Тайно. Чтоб никто, никогда, никому! Страшное дело! Но мальчишке, приятелю своей матери, они, естественно, обо всем рассказали. Жарким шепотом. Они сообщили онемевшему Дали, что на Креусе великое множество радия. И надо прятать его, пока люди не догадались о сокровище под ногами.

Лидия, в общем-то, вела себя совершенно нормально, замечательно рассказывала страшные сказки, все хорошо, кроме одного пунктика, на котором у нее что-то щелкало. Она утверждала, что у нее тайный роман со знаменитым поэтом Эухенио д’Орсом, который как-то приезжал в Кадакес, тут-то все будто бы и началось. Но о романе этом надо было молчать. Знал о нем лишь мальчик. Лидия писала и отправляла Эухенио длинные письма, а тот не мог ей ответить, поскольку… ну, нельзя было. И он тайно отвечал ей через газеты, в своих критических статьях, в них и были спрятаны его ответы. Поэтому любимым занятием Лидии, к которому она привлекала и Сальвадора, была расшифровка искусствоведческих опусов д’Орса. Лидия истолковывала эти послания мастерски, находила в них адресованный ей любовный подтекст. В минуты отгадок в ней не видно было ни ведьминского, ни больного, она произносила точные и мудрые слова. Не поверить в то, что все — правда, было невозможно.

От нее услышал Дали формулу, которая поселилась в нем на всю жизнь. «Кровь и мед». «Кровь — это я, — говорила Лидия низким страшным голосом, — а мед — другие женщины. Сыновья мои гоняются за медом. Это бунт против крови!» Дали даже подумывал, не на кровесмесительные ли дела со своими детьми намекает ему взрослая его подруга. Он же сам испытывал странные и страшные чувства к своей матери. Которая и умерла на пике его пубертатных преобразований. Он остался один. Без «крови».

И Лидия осталась одна. Без мужчин. Ее сыновей увезли в сумасшедший дом.

Дали думал о матери, потом о русской девочке, потом о женщинах. И не знал, что ему с этим делать. Он хотел избавиться от наваждений. И сказал Бюнюэлю, вместе с которым снимал «Андалузского пса», что в первых же кадрах надо разрезать глаз девушки-героини опасной бритвой.

Но однажды, однажды он просто шел по улице, он шел, и вдруг ему захотелось бежать. Он побежал и неожиданно ощутил, что больше всего на свете он любит прыгать в высоту, и он стал прыгать через каждые несколько шагов, и у него получалось, он прыгал все выше и, поднявшись в воздух, понял наконец, что спрятано внутри, и закричал: «Мед слаще крови!» И снова вверх! И — «Мед слаще крови!» И вдруг увидел среди расступавшихся прохожих своего соседа по общежитию, который съежился, увидев летящего Дали. И он приземлился возле несчастного однокашника и прямо в ухо крикнул ему изо всех сил: «Мед слаще крови!» И полетел дальше, а однокашник поплелся в «Ресиденсию» рассказывать, как только что видел Дали, который сошел с ума.

Дали отправился к проституткам. Бордели ему понравились, их убранство вдохновляло, в нем был стиль, попсовый, кричащий, но нацеленный на одно — на пробуждение красного и жаркого, проститутки же его разочаровали. Он увидел «оскалы вместо улыбок, эти вечно раззявленные звериные пасти, призванные завлекать! Нет, женщин следовало искать в других местах!»

Приятели сказали, что «элегантных» женщин в Мадриде можно увидеть лишь в одном месте — в кабаре «Флорида». Он и там побывал, увидел много красавиц. Но… не то! Он ведь уже знал, что ищет. Он видел одну даму в кафе и понял, что «элегантная женщина, во-первых, вас презирает и, во-вторых, чисто выбривает подмышки». Приметы элегантности он находил повсюду, но лишь деталями, хотя общее уже вырисовывалось: «Я никогда не встречал женщины одновременно красивой и элегантной — это взаимоисключающие характеристики. У элегантной женщины не может быть глупого выражения лица, как нельзя боле характерного для красавицы. В очертаниях рта элегантной женщины должна непременно сквозить отчужденность, высокомерная и печальная. Но иногда, в минуты душевного волнения, лицо ее вдруг преображается, исполняясь неземной нежностью. Нос? У элегантных женщин не бывает носов! Это привилегия красавиц. Элегантность должна быть стержнем ее бытия и в то же время причиной ее изнеможения». И так далее, желающие могут сами отыскать и прочесть этот вдохновенный бред.

Но заметьте, ведь он, еще ее не встретив, более или менее точно описывает Галу. До сих пор удивляются, что красивого в этой заурядной широкоплечей Гале с ее скуластым невыразительным лицом? Что он в ней нашел? А то и нашел, что сформулировал. При этом она была — русской. Вот все и сошлось. Вот объяснение его бесповоротной любви, мгновенной и на всю жизнь.

И потому, когда они встретились, Дали овладели приступы дикого хохота. Он не мог ей ничего отвечать, он вообще ни с кем не мог разговаривать, он хохотал, и все переглядывались — что же смешного увидел он и в чем? А ему совершенно было не до смеха. Это была типичная истерика. Нет, он очень хотел ей понравиться, он хотел быть мачо, он придумывал безумные наряды, мазался какой-то невообразимой дрянью, чтобы пахнуть, как козел, резал рубаху, выворачивал наизнанку штаны и плавки, все это надевал, приходил в ужас, все смывал с головы и одевался в белые развевающиеся рубашки, которые на нем обожал Лорка, но оказывался слишком женственным. Потом он рвал эти рубашки, потому что от них не оказывалось толку. Он не понимал, что сделать с собой, чтобы она его увидела. Он сходил с ума. Он пугал всех, но о том, что происходит с мальчишкой, догадалась лишь Гала, догадалась, потому что была не просто элегантна, она была умна и сразу увидела, что сможет из этого мальчика сделать. Потому что этот мальчик сделает для нее все.

При этом она владела искусством любви, это был ее мир, она окунула мальчишку в темную страсть. Получив наконец возможность делать с ней что угодно, он, не знавший женщин, обреченно и в панике спросил ее: «Что я должен сделать?! Скажи!» И она сказала: «Убей меня!» В том же пафосном ключе, что и вопрос. И мальчик принял ее слова всерьез. Он задрожал, в обморок упал, он ждал совсем другого, и далее: «Мы кусали, мы грызли друг друга!..»

Странная вышла любовь. Дали с подробностями рассказывает о любых неприличных или непозволительных моментах своей жизни, и почти ничего — о плотской любви. Многие утверждают, что ее и не было меж ними, они нашли какие-то другие способы друг друга любить, не прикасаясь. И если вначале они «грызли друг друга» и Дали наконец-то получил возможность вволю и в подробностях изучать тело женщины, он мял и терзал его, как глину, то позже наступила эпоха вуайеризма. Тут Дали признавался: «Я — извращенец, вуайерист». Здесь важнее даже не третье слово, а второе. Любовь, как и все прочее в его жизни, должна быть извращенной. Иначе как ее писать на холсте?

Для Галы же все это не имело значения. Это были его проблемы. Она не колебалась, потому что абсолютно точно поняла, что именно ищет этот мальчик, в чем он нуждается и какое место возле него следует занять. Место его «крови», его матери. И заняла. И сразу все пришло в равновесие. Некрасивое тело Галы он растиражировал так, как не было растиражировано тело ни одной другой модели. С ее помощью он прогнул мир, подарив ей славу. И они уже не могли друг без друга. До старости, когда уже стали просто друзьями, жили рядом, но врозь: Гала в своем замке, в Пуболе, куда Дали без письменной просьбы вход был запрещен, поскольку в замке ее окружали молодые любовники за деньги. Увы, ее чувственность оказалась куда большей, чем у Дали. Еще бы, у нее не было холстов и красок, куда ее гений выбрасывал все, что накапливал внутри. Но, как и прежде, она контролировала все, что он совершал. Потому что, потеряв его — в мгновение ока могла стать ничем.

Она сразу поняла, что она будет продавать. Не только его безумные картины. Нет, его поведение. Эти естественные для него, но шокирующие всех эскапады. Она не будет ему мешать, она будет всячески его на них подталкивать, уверяя, так же, как его мать, что все, что он ни сделает, все! — исключительно хорошо. Он должен перестать стыдиться своих выходок. Она научит его, как самому стать шедевром.

И Дали стал. Он разучился краснеть. Именно этого все от него и ждали.

Шедевр

И сказал Дали: «Ницше — слабак! Мне надо было превзойти Ницше во всем, даже в усах! Уж мои-то усы не будут нагонять тоску, наводить на мысли о катастрофах, густых туманах и музыке Вагнера. У меня будут заостренные на концах империалистические, сверхрациональные усы, обращенные к небу». И появились те самые усы.

И велел Дали повару на пароходе, который вез их в Америку, изготовить ему батон длиной в два с половиной метра. И изготовил повар. И Дали гулял по Нью-Йорку со своим батоном, который усох и сделался тверд как камень. И возле гостиницы «Уорлдорф Астория», ровно в полдень, поскользнулся Дали, упал и выронил батон. И полицейский помог ему подняться, и Дали спохватился: где хлеб мой? И увидел Дали, что ни у полицейского, ни у прохожих не видно остатков замечательного батона. Батон бесследно исчез. И Дали сделал доклад «Хлеб-невидимка».

И решил Дали выступить перед народом в водолазном скафандре и вышел, еле передвигая ноги в свинцовых башмаках и ведя на сворке пару русских борзых. И стал говорить, но его не было слышно, и начал кричать Дали, но вдруг обнаружил, что задыхается, и стал знаками показывать, чтобы освободили его от тяжелого шлема. И Гала с механиком пытались отвинтить шлем, но тот был завернут на славу. Кто-то схватил бильярдный кий и пытался просунуть его между шлемом и костюмом, но кий сломался. И притащили молот и принялись бить Дали по шлему его. И зрители хохотали и аплодировали, потому что решили: так и надо. И еле живого вытащили наконец Дали из костюма. И он произнес речь свою.

И вернулся Дали домой. И мэр родного города его, Фигераса, попросил его выступить перед горожанами. И собрались горожане. И стал говорить им Дали о сюрреализме. И возроптали горожане, и одни говорили, что лектор гугнив и невнятен, а другие, что на хрен им сдался этот сюрреализм! И вскипел Дали и заорал: «Все! Больше я вам не скажу ни слова!» И едва произнес он эти страшные слова, как мэр рухнул замертво к его ногам. И написали газеты, что дикий сюрреалист своей лекцией убил мэра. Но врачи отвечали им, что это ложь и мэра сразил внезапный приступ грудной жабы. Но не поверили им горожане. И детям и внукам своим рассказывают они о Художнике, который словом убил Администратора.

И еще были замечательные картины, которые рождались спонтанно. Однажды в Порт-Льигате, когда Гала ушла в кино, он писал некий пейзаж в закатном свете со скрюченной засохшей оливой. И у него дико болела голова. Галы не было рядом, время тянулось и растекалось, и, не зная, что сделать со временем, он нарисовал на ветке оливы жалкие, свисающие с нее часы. А Гала не шла. И он нарисовал еще одни часы, которые наполовину растеклись, и еще одни. И пространство на холсте завершилось. И вошла Гала, и он сказал ей: «Вот что вышло, пока я ждал тебя. Смешная картинка. Думаешь кто-нибудь через три года об этом вспомнит?» Она же смотрела не отрываясь, а потом сказала: «Нет… Это запомнит навсегда всякий, кто увидит». И через три дня продала картину заезжему американцу, который приобрел ее как чудачество художника, чтобы повесить у себя дома для друзей, не выставлять же в самом-то деле. Потом картинка ему наскучила, он продал ее, потом ее выставили, и… Далее ее стали перекупать уже за бешеные деньги, успех оказался оглушительным. Это было «Постоянство памяти», самая знаменитая его картина.

И Джордж Оруэлл написал: «Дали являет собой симптом всемирной болезни».

Он имел в виду вседозволенность, в которую все с большим сладострастием погружался мир. Лелея ее и культивируя. Что мог ответить на это Симптом? Он почему-то постоянно говорил о Возрождении. Говорил, всячески развивая и подталкивая при этом Вседозволенность. Для чего? И он ответил: «Я думаю, идеальная любовь еще вернется. Именно вседозволенность и возродит поэзию чистоты и запрета». Просто Вседозволенность должна дойти до дна. От нее не избавиться, значит, ее нужно поторапливать и всячески помогать ей быстрее спуститься на дно. Потому что потом — только вверх! Он понимал, что вряд ли дождется конца, хотя все время говорил, что уже не разбрасывает, а собирает камни.

Он и не дождался, потому что Гала умерла. Исчезло то, что держало его на земле. Женщина, которая была ему матерью. Эта вторая смерть раздавила Дали. Гала умерла в Порт-Льигате, но она завещала похоронить себя в своем замке в Пуболе. Дали решил перевезти ее туда. Он не хотел, чтобы врачи трогали ее тело, поэтому слуги перенесли ее в машину, и Дали повез ее, мертвую, в Пубол. Ночью, чтобы не приставала полиция. Теперь уже без всякого письменного предупреждения он остался в ее замке. И уже не хотел из него выходить. Спал в кровати Галы, никого не хотел видеть, едва не сгорел при пожаре, был спасен, вылечен в Барселоне, вернулся обратно и отказался есть. Он не хотел жить.

Он стал похож на те чудовищные наросты, что населяли его картины. Он полулежал в этом замке, и вокруг не было никого, даже обычных его придворных подхалимов. Все эти профессиональные девственницы и педики, похожие на парикмахеров, которые питались крошками с его стола, куда-то подевались.

Он думал о том, сколько бросил он им беспроигрышных крошек: и прозрачный манекен — внутрь льют воду и пускают рыбок, и пластиковое кресло, застывающее по фигуре хозяина, и туфли на рессорах. Платья с разными прокладками — по идеалу красоты. Ну и пару добавочных грудей, чтобы цеплять их на спину. Дураки, дураки! Самое большее, на что оказывались способны эти паразиты, — перелагать хорошие идеи на свой убогий лад. Впрочем, и сколотившие на том состояния.

В конце концов все придуманное воплощается, но в каких-то исковерканных упрощенных вариантах: «В духе Дали!» Рынку нужен не Дали, нужна «щепотка Дали». Щепоточку туда, щепоточку сюда — и покупайте! И покупают.

«Господи, — записал он сразу после Ее смерти, — я всегда жил вне этой грязи, не зная ни наркотиков, ни блуда. Гала защищала меня от богемы и от сюрреалистов, от коммунистов и монархистов, от обывателей и психопатов. Ее больше нет…»

Больше он не хотел писать. Ни на холсте, ни на бумаге. Он ничего уже не хотел. Выбеленный временем, никому не нужный, отжатый жизнью старик. Похожий на огромную кость. Кость в горле мира. Он больше не прогибает мир, он даже не шевелится, он ждет и лишь шелестит потерявшими звук губами: «Кровь слаще меда!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.