[Плана, штемпель получения 31.VII.1922]
[Плана, штемпель получения 31.VII.1922]
Дражайший Макс, наскоро еще один привет перед отъездом (пока еще позволяют внизу хозяйка, племянник и племянница — хозяйкины, я имею в виду). По порядку, как ты писал:
Билек: если ты действительно хочешь попытаться сделать то, о чем я осмеливался говорить лишь как о фантастическом желании, на большее сил не хватало, это меня радует чрезвычайно. Это, по-моему, была бы борьба того же уровня, что борьба за Яначека, насколько я способен понять (чуть было не написал: борьба за Дрейфуса), причем предметом борьбы в таких случаях являются не Билек, Яначек или Дрейфус (потому что у него, возможно и наверное, дела сносные, в той статье писалось, что у него есть работа, выставлена уже седьмая копия статуэтки «Слепой», и неизвестным его назвать уже нельзя, в той же статье — которая вообще посвящена была отношению государства к искусству — он был даже назван «velikan»{10}, борьба не должна идти за что-то необычное, это снизило бы ее уровень), а само искусство скульптуры и современное состояние человека. При этом я, конечно, все время думаю лишь о колинском Гусе (не столько о статуе в галерее Современного искусства или о памятнике на Вышеградском кладбище, а куда больше о расплывшейся в памяти массе не очень доступных мелких работ в деревне и о его графике, которые видел раньше), когда выходишь из переулка и видишь перед собой большую площадь с маленькими домами вокруг, а посередине Гуса, в любое время, в снег и летом, все вместе образует восхитительное, непостижимое и потому как будто произвольное, в каждый новый момент заново формируемое этой могучей рукой, включающее в себя и самого зрителя единство. Примерно такое же впечатление производит овеянный дыханием времени дом Гёте в Веймаре, но за творца, создавшего все, требуется тяжелая борьба, и дверь его дома все время закрыта.
Было бы очень интересно узнать, почему убрали памятник Гусу; мне вспоминается рассказ моей умершей кузины, что еще до его установки все городские деятели были против, и многие оставались против еще потом, похоже, и до сих пор.
Новелла: жаль, что я не могу познакомиться с окончательным вариантом.
Лизхен понять, конечно, гораздо легче, чем М. Что бывают такие девушки, мы учили в школе, но мы, конечно, не учили, что их можно любить и тогда они становятся непонятными.
Феликс: волшебника-психиатра трудно себе представить, но Ф., конечно, достоин даже самого невероятно-прекрасного… Почему он не может взять «Еврея», это было бы очень хорошо, а если нет, очень печально. Конечно, в данный момент это меньше, чем «Самооборона», но все же достаточно много, чтобы могло хватить (я исхожу из того, что «Еврей», если его мог редактировать Хеппенхайм, может редактироваться и из Праги), а должность была бы представительская и потребовала бы от него гораздо меньше работы, чем «Самооборона». Конечно, прекрасная «Самооборона» оказалась бы в опасности, это было заметно уже в промежуточное правление Эпштейна, которое осталось в памяти лишь вещами вроде «Вперед выходит русский халуц»[118], «Самообороной» нельзя заниматься между прочим, она требует такой самоотдачи, как у Феликса… Что до меня, то я, увы, могу помыслить о вакансии в «Еврее» для себя лишь в шутку или в полудремотных мечтаниях. Как я могу претендовать на что-то подобное при своей бескрайней невежественности, полном отсутствии связей с людьми, не чувствуя под собой прочной еврейской основы? Нет, нет.
Гауптман: Статья в «Абендблатт» необычайно хороша, и я был очень рад статье в «Рундшау»[119]. Я только не знаю, что, кроме безотчетного права любви, могло побудить тебя поставить в связь (в своем пересказе) Йоринду[120] и Анну. Йоринда совсем другое, она понятнее и одновременно таинственнее Анны. Анна действовала однозначно, побудительные причины загадочны, но сам случай очевиден. Самая большая ее тайна — это суд над собой и наказание, тайна, которая делает ее для меня в какой-то мере понятнее, чем Йоринду, не в силу моих способностей, а в силу моих требований. Йоринда, напротив, не сделала ничего дурного, а если бы сделала, она бы по-своему признала это так же, как Анна, но, поскольку ей не в чем признаваться, она не может признаться, причем по ее характеру — это, наверное, можно сказать и об Анне до случившегося — кажется невозможным, чтобы она с убежденностью сказала о себе: «Я совершила несправедливость». В этом, видимо, заключена ее загадка, которой, однако, в какой-то мере не дано развернуться потому, что она ведь не сделала ничего дурного. Таким образом, чуть ли не приходишь к выводу, что по-настоящему загадочен лишь ее возлюбленный, который преувеличивает свою слабость — а ее нельзя отрицать, — и состоит она в том, что он не может разорвать отношений с механиком, и это не мгновенная слабость, а начало большей слабости, потому что, даже если он сумеет разорвать эту связь, он расчистит место для новой, которая будет точно так же мешать ему и разрастаться, пока весь мир не померкнет. Ему почти так же, как механику, мешает невинность Йоринды, а невинность означает здесь недоступность. Он, как ты, впрочем, и сказал, буквально охотится за чем-то, чем Йоринда не обладает, она лишь как бы играет здесь роль запертой двери, и, когда он ее трясет, ей это тоже причиняет сильную боль, ведь он хочет чего-то, что заперто за нею и о чем она сама совершенно не знает и не могла бы узнать ни от кого, в том числе и от него, как бы ни старалась и ни размышляла.
Я, наверное, напишу тебе в Мисдрой, но Э. нет, это была бы комедия, и она бы сама отнеслась к этому так же. Зато если я буду тебе писать, то напишу так, чтобы ты мог показывать мое письмо, и это будет отнюдь не комедия. Впрочем, почта в Германию идет сейчас очень медленно.
Будь здоров!
Ф.
(Приписка:) Случай с Билеком более примечателен, чем с Яначеком, во-первых, тогда еще была Австрия, все богемское придавливалось, а во-вторых, Яначек действительно был, по крайней мере в Богемии, совершенно неизвестен. Билек же очень известен, его очень ценят, и сотни тысяч смотрят, как он вечером гуляет среди десятка деревьев в запыленном саду своей виллы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.