КРУШЕНИЕ ЕДИНОГО ФРОНТА

КРУШЕНИЕ ЕДИНОГО ФРОНТА

НАЦИОНАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В КИТАЕ (1925–1927 гг.)

К осени 1926 года западная колонна войск НРА вышла в долину реки Янцзы, предварительно разгромив основные силы милитариста У Пэйфу в провинциях Хунань и Хубэй. 6 сентября был взят Ханьян, 7-го — Ханькоу, а 10 октября, в День Республики, — Учан. Таким образом, все трехградье Ухань оказалось в руках Национально-революционной армии. Это был один из наиболее крупных центров Китая: в нем насчитывалось около полутора миллионов жителей. Стратегическое значение имело его расположение: посреди Великой Китайской равнины, на пересечении двух наиболее важных транспортных артерией страны — текущей с запада на восток реки Янцзы и железной дороги Пекин — Чанша. Старинный город, основанный еще в конце Ханьской династии, в III веке н. э., Ухань развивался быстро. В конце XIX века он был открыт для иностранцев, основавших в Ханькоу свою концессию. Это несомненно сказалось на экономическом процветании этой части Ухани: расположенный на левом, северном, берегу Янцзы, Ханькоу превратился в важнейший коммерческий порт Центрального Китая. В нем, а также в расположенном по соседству Ханьяне выросли промышленные предприятия. Экономический подъем, однако, не сказался на политическом статусе левобережья. Центром общественной и культурной жизни трехградья всегда был и оставался Учан.

Разумеется, взятие столь важного населенного пункта можно было считать большой удачей гоминьдановской армии. В начале ноября Политический совет ЦИК ГМД принял решение перенести в Ухань из Кантона резиденцию Национального правительства, и через месяц часть министров (в основном левой ориентации) вместе с Бородиным перебрались на новое место. 1 января Ухань был официально провозглашен столицей гоминьдановского Китая1. Ближайшая победа Гоминьдана над милитаристской реакцией во всей стране становилась очевидной.

В самом начале ноября Мао Цзэдун выехал из Кантона. Однако путь его лежал не в Ухань, а в Шанхай. По решению ЦИК КПК он вновь переходил на работу в центральный аппарат партии. На этот раз ему предстояло возглавить только что созданный комитет крестьянского движения, в котором надо было бок о бок работать с самим Пэн Баем, наиболее известным организатором крестьян Гуандуна. Всего под началом Мао должно было быть шесть человек. И каждый из них успел зарекомендовать себя на партийной работе в деревне2. Но все же Мао выделялся даже на их фоне, несмотря на то, что реального опыта работы среди крестьян у него было значительно меньше, чем, например, у того же Пэн Бая. Его взгляды по крестьянским проблемам вызывали симпатию многих лидеров КПК, которые, как мы помним, сами были достаточно левацки настроены. В сентябре 1926 года, например, член Центрального бюро КПК Цюй Цюбо рекомендовал отделу пропаганды ЦИК положить в основу его работы идеи Мао, высказанные им в одной из статей по крестьянскому движению. Имелись в виду известные нам идеи борьбы крестьянства против «величайшего врага революции» «феодально-патриархального» класса дичжу. Возможно, именно Цюй Цюбо и настоял на назначении Мао секретарем комитета крестьянского движения3.

Не исключено, что кандидатуру Мао поддержал и Войтинский, который с июня 1926 года находился в Шанхае в качестве председателя вновь организованного Дальневосточного бюро ИККИ (помимо четырех сотрудников Коминтерна в бюро входили Чэнь Дусю и Цюй). С самого начала Северного похода Войтинский на свой страх и риск добивался от ЦИК КПК проведения решительной и радикальной политики в крестьянском вопросе, настаивая на форсировании аграрной революции4.

Противился ли назначению Мао генсек Чэнь Дусю, неизвестно. Скорее всего, нет: «Старик» ведь по-прежнему пользовался огромным уважением в руководстве партии, и без его согласия Мао вряд ли мог получить этот пост. Разумеется, Чэнь, сам придерживавшийся левых взглядов, как всегда, маневрировал. С одной стороны, прислушивался к левому Войтинскому, с другой — стремился заверить Сталина, что экстремизма, грозящего единому фронту, более не допустит. Вскоре после начала Северного похода, 12 июля 1926 года, Чэнь даже созвал в Шанхае еще один пленум Центрального исполкома, на котором была принята «вялая», по выражению Чжан Готао, резолюция о крестьянском движении5. Она, как и открытое обращение КПК к крестьянам, изданное в октябре 1925 года, призывала земледельцев лишь к борьбе за снижение арендной платы и ссудного процента, облегчение их налоговой эксплуатации и запрещение спекуляции. «Крестьяне! Все как один поднимайтесь на борьбу против продажных чиновников, тухао и лешэнь, против непосильных налогов и бесчисленных поборов, взимаемых милитаристскими правительствами!» — говорилось в резолюции6. И только! Ни Цюй Цюбо, ни Чжан Готао, ни Тань Пиншаню, ни многим другим коммунистам это не нравилось. В оппозицию генсеку в то время встал даже его собственный сын, Чэнь Яньнянь («Сяо Чэнь» — «Маленький Чэнь», как его называли в партии), возглавлявший крупнейшую на тот момент провинциальную организацию КПК — гуандунскую. Он и его товарищи подчеркивали, что «резолюция Ц[И]К о крестьянах не была основательной». Они требовали, чтобы «по мере успешного развития Северного похода» был выдвинут «лозунг аграрной революции: „распределение земли между крестьянами“, для мобилизации крестьян на проведение похода». Но Генеральный секретарь был бессилен что-либо сделать: ведь именно он отвечал за безукоризненное проведение в жизнь сталинского курса в Китае, а потому должен был «наступать на горло собственной песни».

Может быть, именно для того, чтобы как-то выйти из столь противоречивого положения, он и согласился на назначение Мао, втайне надеясь с помощью этого «знатока» крестьянства «протолкнуть» в деревне «левый» курс в обход Коминтерна (в случае провала всю вину можно было свалить на «заблуждавшегося» секретаря комитета).

Вряд ли Мао догадывался об этой игре. 6-й набор курсов крестьянского движения, во главе которого он стоял, к тому времени, когда его пригласили в Шанхай, уже два месяца как закончил занятия, и он мог с легкой душой принять новое назначение. Одновременно с ним из Кантона выехала вся его семья. Его дорогая «Зорюшка» вновь ждала ребенка (она находилась на пятом месяце), так что по обоюдному согласию было решено, что она вместе с детьми и матерью вернется в Чаншу7. Что за судьба! Они опять расставались, но Кайхуэй больше не сетовала. Она понимала: Мао нужен был революции, которая, как огненный смерч, стремительно неслась по стране.

В Шанхае он, однако, долго не задержался, быстро разобравшись в хитросплетениях внутрипартийной политики. Обстановка в аппарате ЦИК была крайне нервная, партийное руководство раздирали склоки и дрязги. Большую власть приобрел Пэн Шучжи, к которому Мао после истории с Сян Цзинъюй и Цай Хэсэнем мог испытывать только презрение. К тому же за несколько дней до того, как Мао Цзэдун сошел на берег реки Хуанпу, баланс сил между радикалами и умеренными в руководстве КПК изменился. В то время как Мао плыл из Кантона в Шанхай, Войтинский получил директиву из Москвы, прозвучавшую как гром среди ясного неба. Опасаясь за исход Северного похода, Сталин дал указание китайской компартии перейти к тактике дальнейшего отступления, сделав на этот раз уступки даже гоминьдановским «правым»! «Отступить, чтобы потом лучше прыгнуть» — так позже характеризовал эту тактику один из сталинских публицистов, редактор журнала «Коммунистический Интернационал» Александр Самойлович Мартынов8.

Сталин исходил из того, что с развитием военной обстановки в Китае баланс сил в ГМД становился все очевиднее не в пользу китайской компартии, а потому КПК демонстрировала полное бессилие в вопросе об очищении Гоминьдана от «антикоммунистов». 26 октября по предложению сталинского единомышленника, наркома по военным и морским делам СССР Климента Ефремовича Ворошилова Политбюро ЦК ВКП(б) приняло директиву, запрещавшую развертывание в Китае борьбы против буржуазии и феодальной интеллигенции, то есть тех, кого Коминтерн традиционно относил к «правым». Разумеется, надежды на будущую коммунизацию чанкайшистской партии ни у Сталина, ни у его сторонников не исчезли. Речь шла только о смене тактической линии. (Интересно, что, комментируя октябрьскую директиву уже после поражения коммунистического движения в Китае, на июльско-августовском пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) 1927 года, Сталин охарактеризовал ее как досадное недоразумение. «Это была отдельная эпизодическая телеграмма, абсолютно не характерная для линии Коминтерна, для линии нашего руководства», — объяснил он, назвав указанную директиву «бесспорно ошибочной»9. Как отдельное, сиюминутное событие оценил ее и Ворошилов, который, правда, считал ее безукоризненно правильной10. Не странно ли?)

На самом деле в директиве Москвы от 26 октября проявился новый политический курс Сталина и Политбюро в Китае. Именно так данную телеграмму расценило Дальневосточное бюро, тем более что это послание было единственной общеполитической директивой, полученной этим органом за пять месяцев его работы в Китае — с июня по октябрь 1926 года11.

Немедленно после получения директивы, 5–6 ноября — прямо накануне приезда Мао, Дальбюро и ЦИК КПК рассмотрели создавшуюся ситуацию. И Чэнь Дусю мог с горечью констатировать: в своей игре с Коминтерном он оказался прав. Следуй он советам Войтинского и Цюй Цюбо, его бы сейчас сделали «козлом отпущения»! Теперь же по инициативе поостывшего Войтинского было решено «толкать левый Гоминьдан по пути революции… так, чтобы он преждевременно не перепугался и не шарахнулся в сторону». Иными словами, нельзя было ни в коем случае радикализировать крестьянское движение! В Москву срочно была направлена резолюция, в которой ЦИК КПК и Дальбюро заверяли «инстанцию», что от Гоминьдана они ничего такого не будут требовать, разве что согласия на конфискацию земель крупных дичжу, милитаристов и лешэнь, а также общественных земель с последующей передачей их в руки крестьян. Но даже такое умеренное решение Сталин посчитал экстремистским, настояв в итоге на замене лозунга конфискации земель крупных дичжу ничего не значащим пожеланием политической конфискации земель контрреволюционеров12.

Вот с такой ситуацией и столкнулся Мао, когда прибыл в Шанхай. От своих взглядов он отказываться не собирался, но и лезть на рожон ему было совсем ни к чему. Вскоре после приезда он созвал срочное заседание своего комитета, на котором выступил с предложением разработать конкретный «План развития крестьянского движения на современном этапе». В основу его он положил идеи, высказанные им на заседании крестьянского отдела ЦИК Гоминьдана в конце марта 1926 года. План обязывал КПК, «исходя из нынешней ситуации, применять принцип концентрации усилий в развитии крестьянского движения». Иными словами, требовал уделять первостепенное внимание организации крестьянства не только в Гуандуне, но и в районах, где в то время действовала армия ГМД, а именно: в провинциях Хунань, Хубэй, Цзянси и Хэнань. «Существенные усилия», кроме того, должны были прилагаться и к организации крестьянства в некоторых других местах, в том числе в только что добровольно признавшей власть гоминьдановского правительства Сычуани, а также в провинциях, которые НРА должна была завоевать в ближайшее время (Цзянсу и Чжэцзян). В Ханькоу, где находились основные правительственные учреждения Гоминьдана, надо было срочно создать представительство крестьянского комитета ЦИК КПК, а в Учане — курсы крестьянского движения13. И все для того, чтобы не упустить момент и вовремя возглавить революционные массы.

15 ноября 1926 года Центральное бюро КПК приняло этот план, а уже в конце ноября Мао Цзэдун был на борту парохода, шедшего из Шанхая в Ухань. Именно ему было поручено представлять комитет крестьянского движения ЦИК КПК в Ханькоу. Перед отъездом он направил в центральный орган партии, журнал «Сяндао чжоукань», статью о крестьянском движении в провинциях Цзянсу и Чжэцзян, в которой уже говорил лишь о борьбе против тухао и лешэнь, а не против всего класса дичжу14. Как страстно ему хотелось действовать и как сдерживали его инструкции Коминтерна! Кругом полыхала революция, гоминьдановская армия брала город за городом, победа казалась близкой, и его богатое воображение, должно быть, рисовало толпы восставших крестьян, революционные суды над «кровопийцами» дичжу, крушение власти милитаристов, ростовщиков и землевладельцев. Как жаль, что себя надо было сдерживать!

В Ханькоу, однако, настроение у него улучшилось. Атмосфера здесь была более левая, чем в Кантоне. «За исключением тихих районов иностранных концессий, старый город Ханькоу надел новые одежды революции, — вспоминает очевидец. — Ямэнь [офис] У Пэйфу сменил хозяина. Всюду развевались [гоминьдановские] флаги с изображением голубого неба и белого солнца. Воинские части и политотделы разных уровней повсюду развесили свои вывески всевозможных размеров и цветов. Среди них виднелись официальные прокламации вышестоящих организаций. Тут и там слышались волнующие призывы и заявления. Казалось, чеки революции были выписаны наобум, и никто не думал о том, могут ли они быть оплачены. Революционные организации всех видов вырастали как грибы, выходя из подполья одна за другой. Их вывески встречались и на широких улицах, и в маленьких переулках… Хотя КПК могла контролировать небольшие военные силы, она располагала огромным потенциалом в политической работе в различных армейских корпусах и бюро Гоминьдана в провинциях Хунань и Хубэй… В моде было не только произнесение речей, считалось еще, что чем левее содержание речи, тем лучше. Даже крупные боссы промышленности и торговли кричали: „Да здравствует мировая революция!“»15.

Вскоре в Ухань приехал и Бородин. Он выглядел раздраженным. Октябрьская директива Сталина смешивала все его карты. Дело в том, что с начала октября 1926 года он вынашивал план ограничения всевластия Чан Кайши, ставшего к тому времени знаменем «правого» Гоминьдана. К генералу Чану Бородин давно испытывал неприязнь: события 20 марта забыть было невозможно. Во второй половине октября в Кантоне «высокий советник» организовал проведение объединенного заседания ЦИК ГМД с представителями провинциальных и особых городских комитетов партии, на которое в основном собрались только «левые». Мао хорошо помнил это событие: он был одним из его участников. Совещание приняло новую программу Гоминьдана, в которую, в частности, вошло большинство умеренных требований КПК по крестьянскому вопросу, выдвинутых июльским пленумом ЦИК в его открытом «Обращении к крестьянам» (снижение арендной платы, ростовщического процента и т. п.). Помимо этого под давлением «левых» было решено просить Ван Цзинвэя, который жил в то время во Франции, вернуться из «отпуска». Удар по Чан Кайши был точно выверенным, и Бородин теперь хотел развить свой успех. Сразу же по приезде в Ухань он, невзирая на директиву Москвы, встретился с командиром западной колонны Тан Шэнчжи, которому дал понять, что больше не доверяет Чан Кайши и полагается лишь на Тана. «Тот, кто сможет честно осуществить идеи доктора Сунь Ятсена, станет величайшей фигурой в Китае», — заявил он польщенному генералу. Обрадовавшись, тот ответил: «Я готов следовать всем вашим указаниям»16. После этого борьба с Чаном стала для Бородина настоящей идеей фикс, и октябрьская директива Сталина была ему совсем не нужна.

Вместе с тем с приездом в Ухань «высокому советнику» пришлось столкнуться с большими проблемами. Главной из них было то, что за счет перехода на сторону гоминьдановской армии части милитаристов (Тан Шэнчжи был одним из первых, но далеко не последним) офицерский корпус НРА, и без того не блиставший либерализмом, начал приобретать все более консервативный характер. Генерал Тан, на которого Бородин так необдуманно возложил надежды, тоже никаким «левым» не был; он лишь играл в революционность, надеясь при помощи СССР и «левого» Гоминьдана оттеснить Чан Кайши и стать главнокомандующим. По словам хорошо знавшего его советского военного специалиста Владимира Христофоровича Таирова (Тер-Григоряна), работавшего в Китае под псевдонимами Теруни и Тер, «Тан напоминал красивую женщину, которая выставляет напоказ свою красоту… и предлагает себя любому, кто больше даст». Таирову Тан беспрерывно твердил: «Чан Кайши устал. Ему лучше бы отдохнуть», — однако никакого доверия у собеседника не вызывал. «Он показал себя генералом, который не вполне соответствует революции», — делал вывод Таиров, донося Бородину о том, что Тан за его спиной ведет переговоры с японцами и даже с реакционным шанхайским милитаристом Сунь Чуаньфаном17. Изменение состава НРА, таким образом, на самом деле способствовало стремительному усилению влияния «правых» в Гоминьдане. И против них Бородин был бессилен. По блестящему выражению Чжан Готао, наблюдавшего за тем, что происходило тогда в Ухани, положение в городе лучше всего можно было охарактеризовать китайской пословицей: «Солнце прекрасно на закате»18. Разгул «левой» фразы не отражал реального соотношения сил.

В ноябре 1926 года Чан Кайши взял Наньчан и, окрыленный успехом, сам вступил в открытое противоборство с Бородиным. В ответ на это по инициативе «высокого советника» в Ухани 13 декабря было организовано так называемое Временное объединенное совещание партийно-правительственных органов, взявшее на себя всю полноту власти в гоминьдановских районах. Председателем его был избран «левый» министр юстиции Сюй Цянь, один из наиболее непримиримых врагов Чан Кайши19; в состав же помимо «левых» гоминьдановцев вошли три коммуниста. Повсюду развесили плакаты «Приветствуем возвращение в Китай Ван Цзинвэя!» (никого не смущало, что Ван еще в Китай не приехал), «Требуем сотрудничества между Ваном и Чаном!», «Усилить власть партии!». Лозунги же типа «Поддержим главнокомандующего Чана!», до того украшавшие город, были заменены призывом «Поддержим руководство центрального правительства!»20. Разрыв между «левой» Уханью и «правым» Наньчаном стал неизбежным.

Создавшееся положение было обсуждено на встрече членов Центрального бюро КПК с Войтинским и Бородиным сразу же по завершении заседания Временного объединенного совещания, вечером 13 декабря. Чэнь Дусю, Пэн Шучжи, Цюй Цюбо и Войтинский специально для этого приехали на несколько дней в Ханькоу. Еще один член ЦБ, Чжан Готао, с осени 1926 года уже находился в Ухани, так что он, естественно, тоже присутствовал. Пригласили на встречу и Мао Цзэдуна, а также представителей гуандунского и хунаньского провинциальных парткомов.

Совещание было бурным. Вначале с политическим докладом выступил Чэнь Дусю, который в духе октябрьской директивы указал на «чрезвычайно серьезную» опасность раскола единого фронта. Он подчеркнул, что «сейчас основная политическая и военная сила ГМД находится в руках правых», которые хотя и «яростно» выступают за «усмирение рабоче-крестьянского движения», однако «открыто не подрывают антиимпериалистический фронт». Чэнь предложил сделать все, чтобы «спасти правых сейчас», убедив их «объединить вооруженные силы с народом». При этом он резко раскритиковал «гуандунских товарищей» (то есть своего собственного сына) за допущенные «левацкие ошибки», обратив также внимание на аналогичные «заблуждения» «пекинских и хубэйских партийных кадров». В конце доклада он наметил пути для преодоления «детской болезни левизны» и «спасения ситуации». В частности, призвал ослабить классовую борьбу в городе и деревне, сняв наиболее радикальные лозунги, могущие вызвать раздражение гоминьдановцев. «Мы должны постараться объяснить служащим и рабочим, что им не следует выставлять чересчур высокие требования», — заявил генсек КПК. «Нынешняя борьба за снижение арендной платы, процентных ставок и т. д. является для крестьянства гораздо более неотложной, более необходимой, чем разрешение аграрного вопроса», — добавил он21.

Мао был глубоко подавлен выступлением своего учителя. Если бы кто-то сказал ему пять лет назад, что профессор Чэнь, эта «яркая звезда в мире идей», будет говорить такие немыслимые с точки зрения коммуниста вещи, он, наверное, с презрением отвернулся бы от «клеветника». Знал ли он, что у самого Чэня на душе было гадко? Ведь ему приходилось убеждать товарищей в том, во что он сам абсолютно не верил! Впрочем, рано или поздно всем коммунистам, и не только в Китае, приходилось учиться незамысловатому искусству лицемерия! Но пока наш горячий хунанец не готов был сдаться без боя. И хоть Чэнь его лично не критиковал, Мао вскипел. Предложения Чэнь Дусю вызвали возражения и представителей с мест. «Товарищ» из Гуандуна, например, заявил о необходимости мобилизации масс на отпор Чан Кайши, а посланец Хунани призвал к разрешению аграрного вопроса на базе развития крестьянского движения. Именно на их защиту и встал Мао Цзэдун22, но их взгляды были отвергнуты большинством собравшихся. Резолюция, принятая в конце заседания, гласила: «Различные опасные уклоны в рядах единого боевого фронта национальной революции… действительно существуют на деле… Главнейшим и опаснейшим из них является, с одной стороны, неудержимое полевение развертывающегося массового движения, а с другой — безудержное поправение военной власти и ее страх перед массовым движением». КПК, таким образом, должна была оказывать давление на гоминьдановское правительство, «заставляя его несколько склониться влево», и, в то же время, привлекать к себе массы, заставляя «их несколько склониться вправо». На заседании было также высказано предложение отозвать коммунистов с постов заведующих крестьянскими комитетами Гоминьдана в Хунани и Хубэе, выдвинув на их место «левых» гоминьдановцев23.

Все это, однако, уже не могло изменить обстановку. После заседания Войтинский отправился в Наньчан на переговоры с Чан Кайши, но ничего не достиг. Вернувшись в Ханькоу, он сказал Чжан Готао (Чэнь и остальные члены Центрального бюро уже уехали обратно в Шанхай): «Положение безнадежное»24. 31 декабря 1926 года к Чан Кайши из Кантона прибыл глава Национального правительства Тань Янькай в сопровождении консервативных министров, не желавших переезжать в «левый» Ухань. И хотя на следующий день «левые» все же провозгласили Ухань новой столицей гоминьдановского Китая, «правое» крыло Гоминьдана продолжало усиливаться с каждым днем. 3 января 1927 года Чан срочно созвал в Наньчане совещание Политсовета ЦИК Гоминьдана, на котором было решено учредить контруханьский центр власти — Временный центральный политический совет. В начале февраля он потребовал немедленной отставки Бородина с заменой его на кого угодно (Чан предлагал, в частности, кандидатуры Радека или Карахана)25.

Что же касается Мао, то он уже в это время покинул Ухань, воспользовавшись приглашением делегатов первого крестьянского съезда Хунани выступить на их форуме. Обстановка в высшем эшелоне партии угнетала его, общение с Бородиным вызывало раздражение. Так что поездка была как нельзя кстати. 17 декабря он уже был в Чанше, где только и мог вздохнуть полной грудью.

Прием ему был устроен поистине грандиозный. Здесь, на родине, его помнили, уважали, ценили. Тем более что в местных организациях Гоминьдана коммунисты по-прежнему доминировали, и большинство из них относились к Мао с особым почтением — как к земляку, сделавшему головокружительную карьеру. Ведь Мао до сих пор был кандидатом в члены Центрального исполкома ГМД, то есть входил в когорту вождей. «Вы обладаете богатым опытом в крестьянском движении, — писали ему в пригласительной телеграмме организаторы съезда, большинство из которых являлись членами КПК. — С нетерпением ждем Вашего возвращения в Хунань, питаем большие надежды на то, что Вы все здесь возглавите»26. В приветственном послании съезда по случаю его приезда говорилось следующее: «Господин Мао Цзэдун имеет выдающиеся заслуги, благодаря своей работе на благо революции. Он [всегда] уделял особое внимание крестьянскому движению. В прошлом году он возвращался в Хунань и работал в крестьянском движении в районе Шаошани в уезде Сянтань… Но затем Чжао Хэнти узнал об этом и замыслил покушение на жизнь господина Мао. Господин Мао узнал об этих планах и уехал в Кантон… В прошлом месяце господин Мао прибыл в район реки Янцзы для обследования крестьянского движения с тем, чтобы развить общенациональное движение крестьян и создать революционную базу. Когда собрался наш съезд, мы направили телеграмму господину Мао, прося его вернуться в Хунань»27.

Через три дня Мао Цзэдун уже выступал с программной речью на совместном заседании делегатов крестьянского и рабочего съездов Хунани (последний проходил в Чанше одновременно с форумом хунаньских крестьян). На встречу с ним пришли более 300 человек: небольшой зал местного театра «Волшебной лампы» был переполнен. Мао представили как «вождя китайской революции». Однако речь «вождя» была не так революционна, как того хотелось бы подавляющему числу делегатов, настроенных крайне левацки. Но что мог Мао сказать на публике после октябрьской директивы Сталина и декабрьского решения ЦИК КПК? Тем более когда в президиуме заседания сидел представитель Дальбюро ИККИ Борис Семенович Фрейер (партийная кличка — Индус, настоящая фамилия — Сейгель, китайцы называли его Булицы — Борис), тоже приехавший в Чаншу поприветствовать представителей хунаньских рабочих и крестьян.

Вот главное, что он озвучил: «Пока еще не пришло время свергать дичжу [так прямо он и сказал!]. Мы должны им сделать некоторые уступки. В национальной революции пора свергать империализм, милитаристов, тухао и лешэнь, сокращать арендную плату и ростовщический процент, повышать оплату труда батраков. Все это — составляющие крестьянского вопроса… Крестьянский вопрос имеет экономический характер. Теперь мы хотим уменьшения арендной платы, но в период национальной революции мы не собираемся забирать землю для себя». Конечно, он по-прежнему подчеркивал значение борьбы крестьянства: «Национальная революция — это совместная революция всех классов, но центральным вопросом национальной революции является крестьянский вопрос… все зависит от решения этого вопроса… Если будет решен крестьянский вопрос, вопросы с рабочими, торговцами, студентами и учителями тоже будут решены»28.

Речь Мао понравилась советскому представителю, который через месяц доложил Дальбюро и ЦИК КПК, что Мао Цзэдун сделал «прекрасный доклад»29. Вместе с тем все, что сказал Мао, повисало в воздухе. Коммунисты Хунани были явно разочарованы: им, радикалам, хотелось услышать от него призывы к «черному переделу земли».

И это было поразительно! Ведь на самом-то деле ни в Хунани, ни в Хубэе и ни в Цзянси крестьянство по собственной воле против дичжу не восставало! Вслед за продвижением колонн Национально-революционной армии в деревнях усиливалось не спонтанное движение земледельцев-тружеников, а волнение люмпенов, то есть той части сельского населения, которая испокон веку рассматривалась самими крестьянами как наиболее деструктивный фактор их общественной жизни! Дело в том, что одной из характерных черт деревенской жизни в Китае был раскол общества не на дворян и крестьян, как в России, а на две другие, глубоко антагонистические части: имущую, включавшую в себя не только богатых, но и вообще всех, кто мог прокормиться, и неимущую, люмпенскую. Обрабатываемой земли в Китае из-за колоссального аграрного перенаселения на всех не хватало, так что даже арендатор, как бы беден он ни был, чувствовал себя счастливцем в сравнении с оборванцами, наводнявшими сельские дороги. Иными словами, пропасть между трудящимся земледельцем и люмпеном была колоссальной, во сто раз больше, чем между богатым и бедным крестьянином. Важную роль играло и то, что в Китае, как мы помним, никогда не существовало сословных разграничений (на «крестьян» и «помещиков»); все землевладельцы различались только по уровню имущественного достатка: на дичжу (крупных и мелких) и крестьян (нунминь). Это, конечно, не значит, что внутри самого класса земледельцев противоречий не было, но все они обычно отступали на второй план перед люмпенской опасностью. Последняя грозила всем крестьянам грабежом и насилием, а потому перед ее лицом даже безземельные арендаторы, как правило, предпочитали вставать на сторону хозяев земли.

Ситуация усугублялась тем, что в деревнях были очень сильны клановые отношения. Крестьяне жили общинами, внутри которых придерживались прочных традиционных связей. Внутри общины все были родственниками, дальними или близкими, носившими одинаковую фамилию. Часто все, кроме того, входили в одно тайное общество. Разумеется, состояние и доходы тех или иных членов клана были различными, и в общине имелись как крупные собственники, так и бедные арендаторы. Однако подобное обстоятельство обычно не вносило больших раздоров в повседневную жизнь.

Кровнородственные связи крестьян были сильнее их классового сознания. Тем более что своих арендаторов — членов клана богатые общинники не сильно эксплуатировали, сдавая им землю, как правило, на льготных условиях. Нередко бедные родственники имели право даже на выгодную аренду земель, находившихся в коллективной клановой собственности. Пользовались они и протекцией со стороны боевых дружин (так называемых миньтуаней — «народных отрядов»), находившихся на содержании деревенских верхов. А это было особенно важно. И не только при столкновении крестьян с бандитами-люмпенами, но и при острых межклановых конфликтах, случавшихся довольно часто, особенно в тех волостях на юге Китая, где существовало традиционное разделение общества на богатые и бедные кланы. К бедным кланам, как правило, относились патронимии, переселившиеся в южные провинции с севера много веков назад, но так и не ассимилировавшиеся (ни в культурном, ни в бытовом отношениях) с местными жителями. Южане и в XX веке презрительно именовали их хакка (так на диалекте самих пришельцев звучит слово кэцзя — гости). Тем же словом, хакка, называли и всяких других переселенцев. В целом в Китае тех, кто относился к хакка, насчитывалось свыше 30 миллионов человек, но их кланы были разбросаны по большой территории Южного Китая — от Сычуани на западе до Фуцзяни на востоке. Хозяйские кланы (бэньди — коренные жители) не пускали пришлых на плодородные земли, и те вынуждены были жить в горных, мало пригодных для сельского хозяйства местах. Вследствие этого им из века в век приходилось арендовать землю у старожилов, которые, разумеется, не упускали возможности нажиться за счет мигрантов. Четверть же пришлого населения вообще не имела работы. Эти люди либо занимались бандитизмом, либо нищенствовали. Бедность среди хакка была такая, что в большинстве семей даже рис считался деликатесом. Ели его не более трех месяцев в году. Но страшнее нужды было каждодневное унижение. Коренные жители презирали их за многое: за то, что разговаривали на своем диалекте, что женщины их никогда не бинтовали ног[26], а главное — за то, что когда-то, пусть и давным-давно, хакка «предали» свою малую родину. «Уйдя с насиженных земель, они проявили неуважение к памяти своих предков, — рассуждали бэньди. — Как же можно уважать таких людей!» Понятно поэтому, что угнетенные кланы время от времени восставали, и тогда война шла не на жизнь, а на смерть, часто до полного истребления той патронимии, которая оказывалась слабее[27].

Интересно, что при всем этом ни люмпены, ни члены зависимых кланов, как правило, никакого передела земли не требовали. То, к чему они стремились, выражалось в одном слове: власть. Они хотели доминировать, унижать и втаптывать в грязь всех, кто жил хоть немного лучше них. Люмпенов просто не интересовали средства производства, а члены бедных общин были убеждены, что их проблемы можно решить, только поголовно вырезав богатые кланы. В стране не существовало барской запашки; вся земля обрабатывалась самими крестьянами-собственниками либо сдавалась в аренду. В этой ситуации «черный передел» равным образом грозил и издольщикам, и беднякам неизбежным уменьшением того участка земли, с которого они кормились, а то и вовсе его потерей. К тотальному переделу склонялись только нищие пауперы, которые в отличие от бандитов-люмпенов не утратили еще привычку и вкуса к производительному труду. Да и то многие из них, скованные патриархально-клановыми представлениями о жизни, редко поднимали руку на землю дичжу. В лучшем (или, точнее, худшем) случае они присоединялись к люмпенам, нападая на богачей, чтобы разжиться деньгами и пищей.

Люмпен-пауперская опасность, конечно, сглаживала межклановые противоречия, но совсем их не устраняла, и то, что жизнь в Китае не превращалась в беспрерывную войну кланов, объяснялось во многом тем, что у всех крестьян был помимо люмпенов и еще один общий враг — государство. От него, вернее от его налогов, алчных чиновников и милитаристов-олигархов, страдали все: и те, кто владел землей, и те, кто ее арендовал: ведь при повышении уровня налогового обложения собственники земли — налогоплательщики вынуждены были взвинчивать ренту. Ситуация была вопиюща: опираясь на военную силу, милитаристы буквально грабили сельское население. Налоги, в том числе не только земельный, но и десятки дополнительных (на ирригацию, борьбу со стихийными бедствиями и т. д.)[28], росли не по дням, а по часам. А брали их обычно за несколько лет вперед (в конце 1925 года, например, в некоторых уездах Хунани земельный налог был собран уже за 1931 год!). То и дело производились поборы, крестьян заставляли преподносить подарки чиновникам, устраивать для них дорогие застолья, выполнять другие повинности. Беспредел был на руку только той части деревенских верхов, которая в силу родственных или иных каких-либо связей пользовалась покровительством бюрократии и армейских чинов30.

Как видно, проблемы были немалыми, и найти адекватное их решение мог не каждый. Ведь в условиях Китая объективными союзниками коммунистов в деревне (при условии, конечно, если КПК действительно хотела захватить власть в Гоминьдане и стране в целом) были именно люмпены. И Мао, как мы видели, уже давно это понял: не случайно в январе 1926 года он призывал принимать в крестьянские союзы этих «мужественных» людей. Кто-кто, а он-то должен был знать, что в союзы, согласно их уставам, запрещалось принимать бродяг и лиц без определенных занятий. Крестьяне совсем не хотели наплыва люмпенов в их организации, и, идя им навстречу, Гоминьдан даже принял специальные постановления, закрывавшие двери союзов перед «бандитскими элементами». Кстати, люмпены и сами не больно-то стремились в союзы крестьян, поскольку члены последних брали на себя обязательство не играть в азартные игры31. Помимо изгоев общества КПК (если она хотела возглавить массовое движение), безусловно, могла рассчитывать и на поддержку со стороны зависимых кланов хакка. Можно было надеяться и на сочувствие части беднейшего крестьянства, входящего в богатые патронимии, однако здесь требовалась особенно искусная пропаганда. Вопрос, таким образом, для КПК стоял так: либо мы боремся за гегемонию в революции и тогда нам надо натравливать пауперов, люмпенов и бедные патронимии на остальное крестьянство, либо отказываемся от борьбы и подчиняемся Гоминьдану, ведущему войну против милитаристов, но защищающему как права крестьян-тружеников, так и привилегии дичжу.

Понятно поэтому, что до октябрьской директивы Сталина коммунисты на местах, в том числе и в Хунани, исходя из общего стратегического курса ИККИ на установление в будущем коммунистической диктатуры, сознательно разжигали пламя братоубийственной войны в деревне. Немалый вклад в провоцирование массовой резни внес своими статьями и Мао Цзэдун, не желавший принимать во внимание, что пауперы и люмпены создавали не менее серьезную, чем «правые» офицеры НРА, проблему для единого фронта.

В итоге в Хунани, где в начальный период Северного похода крестьяне были пассивны и никакой реальной поддержки войскам НРА не оказывали, после установления новой власти начался колоссальный подъем массового движения. Происходил он как раз во многом благодаря подстрекательству коммунистов, пошедших «в народ» делать революцию. (К концу 1926 года в деревнях Хунани вели работу сто десять организаторов-коммунистов и только двадцать гоминьдановцев. Помимо них было и много членов Коммунистического союза молодежи32.) Конечно же коммунистов и комсомольцев на всех крестьян не хватало, но их призывы и лозунги будоражили атмосферу, способствуя подъему стихийного движения даже там, куда коммунисты физически не могли добраться. Все постановления Гоминьдана и уставы самих крестьян о недопущении люмпенов в крестьянские союзы были отброшены. В результате в последние оказались преобразованы многие тайные бандитские общества, такие, например, как «Красные пики» или «Общество старших братьев», всегда наводившие ужас на добропорядочных сельских жителей33. В массовом порядке, целыми деревнями, в союзы записывались и члены бедняцких кланов.

Неудивительно, что «классовые организации крестьян» росли как грибы. Если к июлю 1926 года в Хунани насчитывалось 400 тысяч членов различных крестьянских объединений, то к декабрю — уже более 1 миллиона 300 тысяч34. Воспользовавшись обстановкой, босяки бросились громить дома богатеев, а коммунисты с удовлетворением потирали руки: вот она, классовая борьба в деревне! «В крестьянском движении в Хунани безработные крестьяне представляют собой наиболее бесстрашный и героический авангард, — с восторгом заявляли члены одной из уездных крестьянских ассоциаций, находившейся в руках членов компартии. — Они яростно атакуют эксплуататорские классы, надевают [на богачей] дурацкие колпаки[29], выставляют их на посмешище, заставляют платить штрафы деньгами, едой и выпивкой, избивают [их] и сводят с ними счеты… Теперь феодальный класс объят грандиозной паникой и на весь свет трубит о том, что хунаньское крестьянское движение есть „движение ленивых крестьян“, в котором принимают участие одни негодяи; настоящее же крестьянское движение еще не возникло»35.

Такой же «революционный» подъем наблюдался и в других занятых НРА провинциях. Разгул бандитизма превосходил все масштабы. Особенно ужасными были стычки между бедными и богатыми кланами, когда вырезались целые села!

Теперь же, в декабре 1926 года, надо было все это прекратить. И только из-за того, что политика ИККИ изменилась. Но можно ли было объяснить опьяненным кровью «бойцам революции», что те, кого они считали врагами, — их товарищи и друзья? Да и кто должен был объяснять им новый партийный курс? Те, кто сам не верил во всю эту «либеральную чушь»?

В первую очередь не хотел этим заниматься Мао Цзэдун. Но ему нужны были аргументы для того, чтобы убедить руководство партии, а возможно, и Сталина в том, что курс на отступление перед «правыми» никуда не годился. И он решил обследовать несколько уездов Хунани, чтобы собрать необходимые факты в подтверждение своих радикальных взглядов. «Не провел обследования, не имеешь права голоса», — скажет он через несколько лет по аналогичному поводу, недвусмысленно намекая на то, что иным «теоретикам» не мешало бы поменьше сидеть в кабинетах36.

Занимался он обследованием в течение месяца — с 4 января по 5 февраля 1927 года и в результате собрал огромное количество материала о развитии массового движения в пяти уездах Хунани. Среди тех, с кем он беседовал, были, по его словам, «опытные крестьяне и товарищи, работающие в крестьянском движении». Итогом его работы стал объемный «Доклад об обследовании крестьянского движения в провинции Хунань», который он начал писать в Чанше. Большую помощь ему в обработке материала оказала Кайхуэй, чей вклад в подготовку доклада трудно переоценить. За детьми в это время присматривала няня, которую Мао с женой наняли еще в декабре в связи с отъездом к себе в деревню бабушки Сян Чжэньси.

Мао жил тогда недалеко от центра Чанши, в старом квартале Ванлуюань. Место это было примечательное. Небольшой деревянный домик, который сняла Кайхуэй, стоял на холме, откуда хорошо была видна величественная гора Юэлу, возвышающаяся на другом берегу плавно текущей реки Сянцзян. За такое месторасположение этот квартал, кстати, и получил свое название, означающее: «Парк с видом на гору Юэлу»37. Пейзаж, открывавшийся Мао, мог вдохновить любого поэта на благородные строки о любви и блаженстве. Однако нашему герою было не до поэзии. Его кистью двигали гнев и ярость: иероглиф за иероглифом он писал манифест в защиту аграрной революции обездоленных масс.

«Я увидел и услышал много удивительных вещей, о которых раньше не имел ни малейшего представления», — сообщал он в начале доклада. И тут же формулировал главный тезис: «Думаю, что аналогичные явления имеются во всех провинциях Китая; поэтому нужно как можно скорее дать отпор всяким враждебным выпадам против крестьянского движения и выправить ошибочные мероприятия революционных властей по отношению к этому движению… Скоро во всех провинциях центрального, северного и южного Китая поднимутся сотни миллионов крестьян. Их натиск будет стремителен и грозен, как буря, и никаким силам подавить его не удастся. Они разорвут все связывающие их путы и быстро двинутся по пути к освобождению… Все революционные партии и революционные товарищи предстанут перед их судом, будут испытаны ими и приняты или отвергнуты. Возглавить ли их и руководить ими, стоять ли позади и, размахивая руками, критиковать их или же выступить против них и бороться с ними? Каждый китаец волен выбирать свой путь, но ход событий заставит каждого сделать свой выбор как можно скорее».

Каких же «крестьян» брал под свою защиту Мао? Кого призывал возглавить? «Все это люди, — писал он, — о которых в деревне раньше говорили, что они протоптали до дыр свои туфли, истрепали свои зонты, проносили до зелени свои халаты; их назвали картежниками, азартными игроками; словом, все те, кого шэньши прежде презирали, втаптывали в грязь, для кого не было места в обществе, кто был лишен права сказать свое слово. Ныне эти люди подняли голову, и не только подняли голову, но и взяли власть в свои руки. В сельских крестьянских союзах (самых низовых) — они господа положения и превратили эти союзы в грозную силу. Они занесли свои загрубелые руки над головами шэньши. Они связывают лешэнь веревками, надевают на них высокие колпаки и водят по деревням… Их резкие, беспощадные обвинения каждый день терзают уши шэньши. Они издают приказы и командуют всем. Раньше они были ниже всех, а теперь стоят выше всех; отсюда и разговоры о том, что все перевернулось вверх дном». Естественно более-менее зажиточные крестьяне называли объединения таких «крестьян» союзами «головорезов». Ведь босяки, наводнившие их, всячески издевались даже над небогатыми крестьянами, отказывая им под разными предлогами в приеме в союзы! Вот что сообщал сам Мао: «В обиход вошла поговорка: „всякий, владеющий землей, — непременно тухао; незлых шэньши не бывает“; в некоторых местах ярлык „тухао“ приклеивают даже тем, кто владеет 50 му земли [чуть больше трех га], а всех, кто носит длинную одежду, называют лешэнь». Упоенная беззаконием голытьба не только штрафовала и обкладывала данью всех, кого произвольно зачисляла в «мироеды» и «злые шэньши», но даже избивала тех, кто пользовался паланкинами, а стало быть, по мысли босяков, эксплуатировал труд носильщиков. (Между прочим, паланкины использовали все зажиточные крестьяне и дичжу, когда возникала необходимость в длительном переезде.) Вершили босяки и другие беззакония: вламывались толпами в дома тех, кто побогаче, резали свиней, отбирали продукты, устраивали в домах пьяные оргии и даже, по словам Мао, «подчас врывались на женскую половину и разваливались там прямо в обуви на инкрустированных слоновьей костью кроватях молодых девушек». Разумеется, они не останавливались и перед расстрелами богачей. Дикие размеры приобрело и глумление над святыми местами и объектами религиозного поклонения крестьян. «В местности Байго уезда Хэншань женщины ввалились в храм, — писал Мао, — и уселись там пить вино, и почтенные старейшины рода ничего не могли с ними поделать… В другом месте… бедняки группой ворвались в храм и устроили там такую пирушку, что долгополые господа тухао и лешэнь от страха сбежали».

И на все это Мао накладывал резолюцию: «Тысячелетние привилегии феодальных дичжу [опять всего класса!] разбиты вдребезги; их былой престиж и могущество повергнуты в прах. Со свержением власти дичжу крестьянские союзы стали единственными органами власти; лозунг „Вся власть крестьянским союзам!“ осуществлен на деле… То, что делают крестьяне, — это беспримерный подвиг… Это — очень хорошо!.. Если принять общие заслуги в деле проведения демократической революции за 100 % и воздать каждому по его заслугам, то на долю городского населения и армии придется только 30 %, между тем как революционные заслуги крестьян в деревне составят 70 %».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.