Попытки писать

Попытки писать

В моем школьном образовании был один очень существенный недостаток: мы не писали классных работ и не делали домашних заданий (впрочем, домашние письменные работы все же иногда выполняли, но задавали их редко). Классные работы писать было нельзя. В годы моих последних классов зимой школа не отапливалась, мы сидели в пальто, в варежках сверх перчаток, и учителя время от времени заставляли нас согреваться. Мы вставали, по-кучерски взмахивали руками и били в ладоши. Наступало оживление. А домашние задания тоже было делать трудно, да и проверять их учителям было тяжело. Вечерами преподаватели не сидели дома — прирабатывали лекциями, за которые платилось иногда провизией (слова «продукты» в значении «провизия» тогда еще не было в употреблении).

В общем, когда я появился в университете, я с трудом мог в письменной форме изложить свои мысли. Хотя я и написал две дипломные работы — одну о Шекспире в России в конце XVIII века, а другую о повестях о Никоне, но изложены они были детским языком, беспомощны по композиции. Особенно не удавались мне переходы от предложения к предложению. Было такое впечатление, что каждое предложение жило самостоятельно. Логическое повествование не складывалось. Фразу трудно было прочесть вслух: она была «непроизносима».

И вот сразу же по окончании университета я решил учиться писать, и систему придумал я сам.

Во-первых, чтобы язык мой был богатым, я читал книги, с моей точки зрения, хорошо написанные, написанные хорошей прозой — научной, искусствоведческой. Я читал М. Алпатова, Дживилегова, Муратова, И. Грабаря, Н. Н. Врангеля (путеводитель по Русскому музею), Курбатова и делал из их книг выписки — главным образом фразеологические обороты, отдельные слова, выражения, образы и т. д.

Во-вторых, я решил писать каждый день, как классные сочинения, и писать особым образом. Этот особый образ я назвал «без отрыва пера от бумаги», то есть не останавливаясь. Я решил (и решил правильно), что главный источник богатой письменной речи — речь устная. Поэтому я старался записывать свою собственную, внутреннюю устную речь, старался догнать пером внутренний монолог, обращенный к конкретному читателю — адресату письма или просто читателю. И как-то быстро стало получаться. Я делал это еще и тогда, когда в 1931 г. служил на железной дороге в Званке и Тихвине диспетчером (в перерыве между прибытием товарных составов), и вечерами, приходя со службы, когда работал корректором. Работая корректором, тоже вел записные книжки, куда записывал особенно точно выраженную мысль, точно и кратко.

Впоследствии, когда я поступил в Институт русской литературы (Пушкинский Дом), это было в 1938 г., и Варвара Павловна Адрианова-Перетц поручила мне для «Истории культуры Древней Руси» (т. 2; он вышел только в 1951 г.) написать главу о литературе XI–XIII веков, она мною была написана как стихотворение в прозе. Далось мне это очень нелегко. На даче в Елизаветине я переписывал текст не менее десяти раз от руки. Правил и переписывал, правил и переписывал, а когда уже все казалось хорошо, я все же снова садился переписывать, и в процессе переписки рождались те или иные улучшения. Я читал текст вслух и про себя, отрывками и целиком, проверял кусками и логичность изложения в целом. Когда в ИИМКе (ныне Институт археологии) я читал свой текст, то чтение его имело большой успех, и с этого момента меня охотно стали приглашать участвовать в разных изданиях. К великому моему сожалению, текст моей главы был сильно испорчен в печатном издании правкой редакторов. И все же первую свою Государственную премию я получил за участие в «Истории культуры Древней Руси», в числе очень немногих…

Пока я был безработным, я старался, чтобы время не пропадало даром — много читал, а также решил написать работу о воровском языке. О воровском языке я писал и тогда, когда уже поступил в Издательство Академии наук и когда мне стала доступной Библиотека Академии наук. Идея моей работы о воровском языке была навеяна некоторыми мыслями Леви-Брюля и представляла собой типичный образец «лагерной прозы». Я стремился создать парадоксальную концепцию, оглушить читателя. Впрочем, ее издали в сб. «Язык и мышление» (Л., 1935. Т. 3–4). Я всерьез подумывал о том, чтобы стать лингвистом, и ходил на заседания Института языка и мышления, находившегося в то время в противоположном крыле того же здания, где находилось и издательство. Но посещения этих заседаний вскоре пришлось прекратить. Вот как это произошло.

Предстояли выборы в Академию. Кандидатом в академики был назван и Н. М. Каринский, ранее не сдававший своих позиций перед Н. Я. Марром. Но тут он решил кое в чем уступить Марру, что-то у него признать и тем самым повысить свои шансы на избрание. Что уж это был за доклад и в чем он «уступал» Марру, сейчас я забыл, но народу собралось много. Круглый зал был переполнен — «яблоку негде было упасть». Я пришел после рабочего дня в издательстве, сильно утомленный, и стал в дверях — все места были заняты. Доклад тянется и тянется, я начинаю засыпать. Голос докладчика то приближается ко мне, то уходит куда-то, и я едва его слышу. Что докладчик говорит — совершенно не соображаю. Наконец монотонный голос меняется, и я слышу, что докладчик внятно и громко спрашивает: «Который час?», затем вопрос повторяется: «Который час?» Все почему-то молчат. Тогда я вынимаю свои карманные серебряные часы и громко отвечаю: «Без четверти восемь».

Боже, что произошло! Нет! Этого невозможно передать. Большой президиум, за длинным столом которого сидел весь цвет академической филологии, буквально лег от смеха. В. М. Жирмунский вытянул руки над столом и уткнулся в них лицом. И. И. Мещанинов не только смеялся, но и радовался (Каринский все-таки мог стать его конкурентом в Отделении). Всегда серьезный В. Ф. Шишмарев смеялся в усы. Кто-то вынул платок и делал вид, что сморкается. Зал давился от смеха. Я понял, что совершил что-то ужасное, и ощупью (в глазах потемнело) пошел искать графин в канцелярию. Кто-то пошел за мной. Оказалось, что Каринский приводил примеры вопросительной интонации… Я же своим ясным ответом выразил общее мнение о затянувшемся докладе.

После мнения разделились: одни считали, что я ответил из хулиганства, другие поняли, что я просто не слышал доклада. Я стал своего рода знаменитостью: лингвисты со мной кланялись — и по большей части дружелюбно, с улыбкой, ибо не любили Каринского. Но я посещать заседания не стал, не стал я и лингвистом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.