Судьба друзей после Соловков

Судьба друзей после Соловков

Итак, настоящее оскудение мысли началось уже после лагерей. Люди рассеялись по стране. Кто умер, кто опустился. Все жили в одиночку, боялись говорить и даже думать. Уходило и здоровье.

Постараюсь вспомнить судьбу всех, кто мыслил, создавал духовные ценности, писал.

Больше всех посчастливилось тем, кто очутился за рубежом. Еще в середине двадцатых годов успел уехать за рубеж активный член мейеровского кружка Георгий Петрович Федотов. Его многочисленные труды по русской культуре, русскому православию хорошо известны и писать мне о нем нет смысла. Те, кто был постарше и пережил войну, уехав за рубеж, — Сергей Алексеевич Аскольдов-Алексеев, Иван Михайлович Андреевский — выпустили там свои работы. Иван Михайлович печатал преимущественно тексты курсов, которые он читал в духовной семинарии в Джорданвиле: по богословию, русской литературе, психологии, по истории церкви. Он смог рассказать и историю своего кружка, несколько, впрочем, преувеличив свою роль в духовной жизни 20-х гг.

Не прошел бесследно и философский опыт А. А. Мейера: в 1982 г. в Париже, как я уже писал, вышла его книга «Философские сочинения». В ней собраны статьи разного времени, в числе их и те, что он обдумывал при нас в Криминологическом кабинете, и те, что были им написаны в ссылке в каком-то городе на Волге. Их собрала и сохранила Ксения Анатолиевна Половцева, делившая с ним годы ссылки после лагеря и передавшая их в архив.

Удивительно беспорядочны были наши судьбы. В основном те, кто имел срок пять лет, пройдя через Белбалтлаг, получили полное освобождение и вернулись в Ленинград (впрочем, не очень надолго — до паспортизации), а те, кто имели по три года, были освобождены с последующей высылкой. Вернулись в Ленинград Э. К. Розенберг, А. С. Тереховко, Д. П. Каллистов. В. Т. Раков также получил полное освобождение, но ему негде было прописаться, и он уехал работать в Петрозаводск, часто приезжая в Ленинград. В Ленинграде осталась жить на «поруках у отца» Валя Морозова, которой в момент осуждения было 18 лет. Мы встречались, но не регулярно, разумеется. Я безуспешно искал работу. Искали и все остальные. Не принимали меня даже счетоводом мебельной фабрики на Каменноостровском проспекте у реки Карповки. Ощущение себя живущим на шее у не очень богатых родителей было гнетущим. В конце концов меня устроил отец корректором в типографию «Коминтерн». Я сильно болел язвой. Долго лежал в больницах, но это уже не так интересно. Не побоялся меня навестить в больнице только мой университетский товарищ Дмитрий Евгеньевич Максимов, начинавший в то время заниматься литературой начала XX века. Встретился я и с другим моим университетским товарищем Владимиром Александровичем Покровским, разочаровавшимся в литературоведении и ставшим заниматься математикой, хотя ему и удалось за это время выпустить небольшую, но обстоятельную работу о Булгарине.

Когда в 1933 г., доведенный до отчаяния безуспешными попытками устроиться на работу, я поехал по приглашению Дмитрия Павловича Каллистова в Дмитровлаг наниматься на работу вольнонаемным, я зашел в Москве к Владимиру Сергеевичу Раздолъскому на Большую Полянку. Он жил в помещении бывшего магазина, разгороженного занавесками на клетушки, в которых стояли кровати. Кровать Володи была отделена простынями, и сидеть нам вдвоем пришлось на его койке, так как для стула не было места. Чтобы избежать назойливого внимания сожителей Володи, мы пошли поговорить в ближайшую пивную. По дороге он мне рассказал, что работает счетоводом, что хозяйка «магазина» хочет его женить на своей дочке, что он давно ни о чем не думает, друзей в Москве не имеет. В пивной я убедился, что он пристрастился к пиву. Он быстро опьянел, мне из моих мизерных денег пришлось платить за его пиво. По дороге из пивной мы встретили вдрызг пьяного соловецкого скульптора Амосова, разговаривать с которым было невозможно, хотя он нас и узнал.

В Дмитрове мне по счастью устроиться не удалось. Да я особенно не старался, так как лагерная обстановка произвела на меня удручающее впечатление, напомнив о худшей стороне Соловков. Но виделся я там с А. А. Мейером, работавшим тоже по счетной части, и, переночевав на стульях у моего знакомого по Медвежьей Горе Игоря Святославича Дельвига, уехал обратно. От Дельвига я узнал, что он увлекается цыганской музыкой, что цыган можно было тогда услышать только у родных художника Серова на их квартире, где он и бывал почти еженедельно. Встретил я и еще кое-кого из своих старых соловчан, все работали как проклятые, и уже никто на общие темы не говорил или не решался заговорить, чтобы не получить новый срок.

Совсем недавно я узнал от человека, занимающегося судьбой различных примечательных лагерников в архивах КГБ, что в том же Дмитровлаге в один из массовых расстрелов погибла Лада Могилянская. Он показал мне и ее последнюю фотографию из того же архива: огрубевшее лицо, неряшливая короткая стрижка. Ничто уже не напоминало ту подтянутую Ладу, создававшую на острове вокруг себя атмосферу «ладомании»…

Печальной была судьба Гаврилы Осиповича Гордона. Он и второй-то раз получил срок из-за своего желания поделиться своим «открытием» с окружающими. Когда началась всеобщая паспортизация, он в издательстве, где издавалась серия «Academia», показал окружающим статью «паспорт» в «Советской энциклопедии», в которой было сказано, что паспорт это «орудие классового угнетения» или что-то вроде того.

В пору всеобщего страха он написал мне на Соловки письмо из Свердловска, куда был сослан после первого своего заключения в Соловках. Вернувшись в Москву, он пробыл в ней недолго. При втором десятилетнем сроке он написал мне письмо из лагеря на Волге, в котором писал, что живет «отлично», пишет историю создания какого-то водохранилища, а заодно описывает и свою жизнь. «Отличная» жизнь его окончилась однако смертью в лагере от чистого голода.

В перерыв между его ссылкой в Свердловск и новым арестом в Москве он приезжал ко мне в Ленинград показать город младшей своей дочери Ирине. Он остановился на Лахтинской улице у нас, а дочку устроил к своей тетке, жившей на Петровском острове в Приюте для престарелых артистов имени Савиной, — в том самом приюте, где в церкви служил в свое время отец Викторин, объединявший вокруг себя много молодежи. В церкви еще была служба, но отец Викторин был арестован. Гаврила Осипович поразил меня своим знанием церковного богослужения. Но когда я через год встретил Ирину Гавриловну в московском гастрономе на Большой Полянке, она побоялась со мной разговаривать при людях, и вот снова более чем через полвека мы встретились с ней уже в Узком в 1989 г. Как долго длятся человеческие связи! Гаврила Осипович в невероятных условиях Дмитровлага написал «Повесть о моей жизни» — примерно 25 авторских листов. Эти воспоминания, по словам его дочери, содержат сотни фамилий людей, с которыми сталкивала его жизнь, и должно быть, необыкновенно интересны.

В самом конце 1933 г. пришла ко мне и моим родителям на Лахтинскую улицу Ю. Н. Данзас. Бодро поднялась на пятый этаж и рассказала, что работает делопроизводителем в каком-то гараже, ожидая отъезда за границу, но имеет и договор на перевод Рабле с Л. Б. Каменевым, заведывавшим в то время в Москве издательством художественной литературы (не помню — как оно в те времена точно называлось). Она добилась по освобождении из лагеря свидания с Горьким, за которого когда-то хлопотала об его освобождении из Петропавловской крепости. Горький, очевидно, чувствовал себя обязанным принять участие в судьбе Ю. Н. Данзас. Она даже работала у него сразу после Октябрьской революции в Комиссии по улучшению быта ученых (ЦКБУ). Юлия Николаевна рассказала нам, что имела продолжительное свидание с Горьким наедине. Горькому удалось разослать своих секретарей с различными поручениями. Горький обещал ей похлопотать о ее выезде, взяв с нее честное слово, что она не будет рассказывать или писать о своих мытарствах.

Слова своего Ю. Н. Данзас не сдержала. Как рассказывают, ее освободил от выполнения обещания Горькому сам папа римский…

По освобождении я виделся с Н. Н. Горским. Он ездил в экспедиции какого-то океанографического учреждения в Ленинграде. Его жена Камбулова жила недалеко от нас на Петроградской стороне. Когда она пришла к нам на Лахтинскую улицу по поручению мужа, я был совершенно поражен ее красотой. Можно было ущипнуть себя и спросить: «Бывает ли такое?» Но вскоре после ее прихода я узнал ужасное: она получила известие о его новом аресте в экспедиции и в тот же день, идя по Большому проспекту, попала под трамвай. Погибла сразу.

Горский заходил ко мне после освобождения и домой, и в издательство Академии наук. Я устроил ему издание его книжки «Тридцать дней в дрейфующих льдах Каспия». Книжка имела успех, была выгодна издательству и была издана вторично. После войны он работал в Новгороде. Женился там на работавшей у него студентке-практикантке. Был еще раз арестован и попал в Сибирь. Из Сибири я получил письмо. В лесу он построил себе дом из старых шпал. Жил в нем один, страшно нуждался и просил купить и прислать ему машинку и бумагу. Мы жили к тому времени на Басковом переулке. Недалеко был комиссионный магазин, в котором я смог купить ему крохотную складную машинку. Машинка дошла до него. Он стал печататься и выжил. Одна книга его была о морях, а другая о воде («Вода — чудо природы»). Он даже получил за последнюю какую-то премию. После полной реабилитации он жил в Москве вместе со своей женой, на которой женился в Новгороде. Я через своего старшего брата устраивал его жену на работу. Заходил к нему, но было тяжело: у него был бред преследования; он подозревал жену в том, что она следит за ним (хотя кого мог интересовать девяностолетний старик?). Он умер, его жена исчезла из моего поля зрения. Одно могу сказать: своим долголетием он обязан своей исключительной жизненной энергии. Меня всегда поражало — как блестели его глаза.

Короткое время был в Ленинграде и Александр Петрович Сухов. Как-то я достал два билета на «Лес» в постановке Мейерхольда. Театр его гастролировал в помещении Консерватории, где был прекрасный оперный зал (мне кажется, что именно там пела Дельмас в опере «Кармен», когда ею стал увлекаться Блок). Играл Ильинский. Вся постановка была воздушной. Дорога, по которой шли Счастливцев и Несчастливцев, висела в воздухе на тросах. Рыбку Ильинский ловил из воздуха. Объяснение в любви с Гурмыжской происходило на «гигантских шагах». Сухов радовался каждой находке Мейерхольда, и иметь его соседом в театре было сущим удовольствием.

К сожалению, его пребывание в Ленинграде по возвращении из Бийска, где он находился в ссылке, было коротким. Его опять куда-то угнали, и умер он перед самой войной от рака в каком-то маленьком городке.

Особо мне хочется рассказать о судьбе Феди Розенберга.

Когда мы оба вернулись с Беломоробалтийской стройки в Ленинград, я оказался в маленькой квартире на Лахтинской улице (вернее, в трех комнатах), куда переехали мои родители во время моей отсидки. Федя приходил к нам очень часто. Часто приходили Валя Морозова, Володя Раков, сестра Толи Тереховко Зоя, дядя Коля, дядя Вася и многие содельцы. Федя вносил оживление, рассказывал о книжных новинках, читал стихи, флиртовал с Зоей и Валей. Все это мне очень нравилось, но продолжалось это недолго. Началась выдача паспортов. Не дали паспорта Феде, Толе Тереховко, Володе Ракову. Федя уехал в Мурманск, где его устроила на работу Софья Марковна Левина, Толя Тереховко уехал в Боровичи, Володя Раков в Петрозаводск. Стало опасным собираться, особенно бывшим однодельцам. Как устроилось со мной, я расскажу в дальнейшем. Вскоре, однако, Федя и Софья Марковна вернулись в Ленинград. Во время блокады у нас ухе не было сил навещать друг друга. Мы вынуждены были уехать в Казань в конце июня 1942 г. Мы расстались не простившись. Федю, несмотря на глухоту, забрали в какое-то «латышское» ополчение, откуда его все же вскоре освободили. После войны мы с Зиной сильно нуждались в деньгах и брали всякую работу в издательстве: брали рукописи на «монтировку». Это значило, что мы должны были заклеивать маленькими кусочками бумаги грязные после исправления места, придавать рукописям чистый и удобочитаемый вид. Федя, имевший какое-то отношение к изданиям Финансового института, подкармливал нас, давая возможность прирабатывать на корректуре.

В Феде было редкое сочетание — веселости, доходящей иногда до легкомыслия, и исключительного трудолюбия, чувства долга. Он засиживался иногда на работе допоздна и вместе с тем находил время для шутки. В нем был дух коллекционера. Перед своим арестом, работая в налоговом управлении, он собрал копии сведений об уплате налогов виднейшими ленинградскими писателями. Следователь не мог понять (вернее, не мог определить), в какой мере из этих отобранных у Феди при обыске справок можно состряпать какое-то дополнительное обвинение. С Соловков Федя вывез все номера вышедших при нас журналов «Соловецкие острова», акварели украинских художников Петраша и Вовка, рисунки П. Ф. Смотрицкого, соловецкие денежные квитанции и соловецкие копейки, различные бланки, справедливо полагая, что все это в будущем будет представлять большую ценность. Однако, когда Федю в какие-то годы после войны стали снова высылать и ему пришлось одному уехать в район Луга, они с Софьей Марковной решили уничтожить все эти материалы. Осталась у меня только одна акварель не то Вовка, не то Петраша, изображающая вид из окна Н. Н. Виноградова на Соловках.

На гроши ему удалось построить в Луге дом. Туда к нему приезжали Дмитрий Павлович Каллистов и Аркаша Селиванов («Аркашон», как мы его звали), но я так и не успел, о чем очень жалею. Федя уже не был прежним: он стал очень раздражительным из-за глухоты, да и из-за всего пережитого. Он стал много курить, у него начал развиваться рак легких. Мучился он невероятно, и Софья Марковна умоляла врачей приблизить его смерть…

Хоронили его на Серафимовском кладбище.

Загубленный талантливый и добрый человек!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.