VII

VII

В таком виде все и оставалось: грязное белье, сигаретные пачки, старые расчески в номере гостиницы. Жаку не было нужды страдать от этого беспорядка. Он его уже не замечал. Он смотрел глазами своей любовницы, которая только так и жила с самого детства.

Скоро беспорядок пополнился новым элементом.

Вот уже три недели Жермена получала дурные вести об отце. Она его не любила и оставляла письма без ответа.

— Видишь ли, — говорила Луиза, — выходить в свет вечерами — наша профессия.

Но Жермена, считая себя более «приличной», смотрела на Луизу немного свысока, и ей представлялось, что лучше скрывать болезнь старика Рато, чтобы не стеснять своей свободы. Она даже себя почти уверила, что мать преувеличивает серьезность положения и волнуется по пустякам.

Однажды вечером, когда она переодевалась, чтобы пойти на какой-то спектакль с Жаком и Озирисом, Жак обнаружил под телефоном плохо спрятанную телеграмму: "Отец умирает срочно приезжай целую". Жермена спрятала ее, чтоб не отменять похода в театр. Жак молча указал ей на телеграмму.

— Брось, — сказала она, подкрашивая губы. Потом подвигала ртом, растирая помаду. — Поеду завтра.

Рато скончался у себя на ферме в одиннадцать вечера, во время антракта.

Последние две недели г-жа Рато читала ему "Дом купальщика", где Иглезиаса расплющивает механический потолок. У Рато эта глава перепуталась с действительностью. Он вообразил себя Иглезиасом и, в самом деле задавленный потолком своей комнаты, распластавшись на полу, свернув голову набок, чтоб оказаться как можно ниже, умер на глазах у перепуганной жены.

Рато завещал жене все, что получил от дочери, и выражал желание быть похороненным в семейном склепе на Пер-Лашез Озирис нанял в похоронном бюро фургон-катафалк.

Луг была в ссоре с матерью.

Поскольку Жермена отказывалась ехать на ферму за покойником одна, Жак выпросил на улице Эстрапад внеочередной отпуск. Нестор должен был дать им свой автомобиль, более приспособленный для трудных дорог, чем лимузин. Фургон выехал на полдня раньше.

Эта поездка на ферму не шла ни в какое сравнение с той. У шофера было зеркальце, заменявшее ему глаза на затылке. Приходилось следить за собой.

Жермена продумывала возвращение. Мать она любила. Она возьмет ее в Париж недели на две. Этажом ниже своей квартиры она снимала еще три комнаты, служившие мебельным складом. Она распорядилась вынести часть мебели в бельевую, а часть использовать для обустройства этих комнат. У г-жи Рато будет свой уголок.

Дочь рассчитывала, строила планы и была искренне растрогана.

Неспособная притворяться, кроме как перед Нестором, она не пролила ни единой слезы об отце-пьянице, побои которого были ей слишком памятны. Она радовалась освобождению матери.

Г-жа Рато вышла им навстречу. Она плакала; в одной руке у нее был носовой платок, в другой испанский веер.

С тех пор как ей не надо было больше работать, она отрастила ногти и, не зная, куда девать руки, не выпускала из них этого веера. Фигурой она напоминала мешочек для лото. У нее было красное, с правильными и заурядными чертами лицо, цвет которого, как у английского судьи, подчеркивался белым париком.

Дочь представила ей Жака. Вдова обратила к нему взгляд человека, страдающего морской болезнью.

Гроб стоял в зале, где молодая пара завтракала во время путешествия "Вокруг света".

Жермена вела свою роль с большим тактом. Она решила, что г-жа Рато должна ехать в автомобиле, а катафалк следом.

Всякий раз, как произносилось слово «катафалк», г-жа Рато горестно покачивала головой, повторяя:

— Катафалк… катафалк.

Обратный путь был сушим наказанием. Жермена то и дело постукивала в переднее стекло, призывая шофера ехать помедленнее, чтобы г-н Рато не отстал.

Вдруг она оглянулась, посмотрела в заднее окно и вскрикнула:

— Где же он?

Сколько хватал глаз, тянулась пустая дорога. Катафалка не было.

Развернулись и поехали обратно разыскивать тело. Наконец нашли. Оно потерпело аварию на одном из проселков. Надо было менять колесо. Домкрат оказался неисправен. Жаку и шоферу пришлось взяться за работу.

Целый час они бились, ободряемые горестным покачиванием головы г-жи Рато, обессилевшей от икоты и слез, прежде чем смогли двинуться дальше.

Хорошо хоть Жермена, которую нервировало молчание Жака, избрала такой маршрут, чтоб поскорее высадить его на улице Эстрапад, благодаря чему водители из похоронного бюро могли некоторое время тешиться иллюзией, что везут какого-то высокопоставленного покойника в Пантеон.

Траур г-жи Рато задал работы модельерам и модисткам. Жермена, находя весьма респектабельным иметь мать-вдову, выводила ее на люди. Они вместе ходили по магазинам — роскошь, которой больше всего наслаждалась г-жа Рато. Всюду она первым делом приценивалась к крепу. Накупила креповых платьев, пеньюаров, накидок, токок, капоров и косынок. Впрочем, она берегла свои траурные наряды и никогда не выходила, если ожидался дождь. Потому что, — говорила она, — креп больно линючий.

Но подобно тому как на катафалк ничтоже сумняшеся водружают яркий букет, г-жа Рато не расставалась со своим веером.

Как-то в воскресенье, когда Жермена повезла ее в Версаль, принудив Жака разделить эту повинность, безмолвие, царившее в автомобиле до самого Булонского леса, позволило ему рассмотреть веер.

На нем была изображена смерть Галлито.

Нет ничего более похожего на закат, чем коррида. Бык, изящно склонив свою могучую шею, свой широкий кудрявый лоб Антиноя, смотрит на толпу и вонзает рог в живот упавшего навзничь матадора. На заднем плане пикадор на окровавленной лошади с ребрами, выступающими, как у испанского Христа, пытается поразить пикой несообразительное животное, на загривке которого колышется букет бандерилий. На правом краю какой-то человек перелезает через ограждение, а слева, как эгинский лучник, который, говорят, стреляет с колена для того, чтобы заполнить угол, горбатый служитель уравновешивает композицию своим горбом.

Жак маялся от скуки. Он робел перед траурным крепом. У него не хватало храбрости зажать в коленях ногу Жермены.

Галлито, — тупо отдавалось у него в голове, — Гал-тал-гал-галлито, гал-гал-гал.

И это «гал» зацепило в памяти стишок Виктора Гюго:

Хотел Галл королевиных губ яда;

Хоть и лгал, королев иных губя, да

За ним дам миллион —

Хоть за Ним; да мил ли он?

Он бормотал их себе под нос, как привязавшуюся песенку.

Что ты там бормочешь? — спросила Жермена.

Ничего. Вспомнил один стишок Виктора Гюго.

Прочти сначала.

"Хотел Галл королевиных губ яда; Хоть и лгал, королев иных губя, да За ним дам миллион — Хоть за Ним; да мил ли он?"

И что все это значит?

Галл — некий человек по имени Галл; хотел королевиных губ яда — хотел целовать королеву; несмотря на то, что лгал и губил других королев, дамы были готовы идти за ним хоть за Ним.

— Не понимаю, что такое — за ним за ним?

— Город такой есть — Ним.

— А дальше что?

— Ничего, это все.

— Издевался он, что ли, этот Виктор Гюго — такую чушь писать?

— Это он нарочно: шутка такая.

— По-моему, не смешно.

— Смешно и не должно быть.

— Ничего не понимаю.

— Тут строчки на слух одинаковые, а по смыслу разные.

— Объясни получше.

— Они рифмуются не в конце, а сплошь.

— Тогда это не стихи, раз они просто одинаковые.

— Они не одинаковые, потому что смысл разный. Это такая фигура высшего пилотажа.

— Не вижу никакого высшего пилотажа. Я тебе хоть двадцать таких фигур сочиню, если достаточно повторить под ряд одно и то же и сказать, что это стихи.

— Жермена, да ты послушай; ты же не слушаешь…

— Спасибо. Я, стало быть, дура.

Ох, Жермена…

— Ладно, не будем об этом, раз я не способна понять.

— Я не говорил, что ты не способна понять. Ты сама попросила объяснить эти стихи. Я объясняю, а ты злишься…

— Я? Злюсь? Ну, знаешь ли! Да я плевала на твоего Виктора Гюго.

— Во-первых, Гюго никакой не мой. Во-вторых, я тебя люблю. Стихи дурацкие, и хватит о них.

— Только что ты говорил, что они не дурацкие. Ты их назвал дурацкими только чтоб отвязаться.

— Мы же никогда с тобой не ссорились. Неужели переругаемся из-за такой ерунды?

— Как хочешь. Я тебя вежливо спрашиваю, а ты, видите ли, о чем-то думаешь, я тебе мешаю, и ты суешь мне конфетку, чтоб отстала.

— Я тебя не узнаю!

— Я тебя тоже.

Эта сцена, столь мелочная, первая сцена между Жаком и Жерменой, продолжалась от самого Булонского леса. Бросив "я тебя тоже", Жермена отвернулась и всю дорогу смотрела на деревья. Г-жа Рато по-прежнему обмахивалась веером.

Они прибыли в Версаль, перекусили в "Отель де Резервуар" — ни Жермена, ни ее мать не проронили ни слова.

На обратном пути Жермена нарушила молчание и самым покладистым голоском начала:

— Жак, любовь моя, эти стихи…

— Ох!

— Пожалуйста, объясни мне их.

— Вот слушай. Повторяю раздельно: Хотел — Галл — королевиных — губ — яда; — Хоть и лгал — королев — иных губя — да — За ним — дам — миллион — Хоть за Ним да — мил — ли — он?

— Ну вот, видишь, это одно и то же.

— Да нет же.

— Ты только говоришь "да нет", а вот докажи.

— Тут и доказывать нечего. Это известный пример.

— Известный?

— Да.

— Знаменитый?

— Да.

— Тогда почему я его не знаю?

— Потому что ты не интересуешься литературой.

— Ага, что я говорила? Выходит, я дура.

— Послушай, Жермена, ты не дура, совсем даже наоборот, но сегодня ты меня просто пугаешь. Ты нарочно стараешься меня напугать. Только этого еще не хватало.

— До чего же грустно мучить друг друга из-за такой глупости.

— Я тебя за язык не тянула.

— Хватит. Мне плохо. Теперь я прошу: помолчи.

Так они продолжали обмениваться уколами до самого дома. Тут г-жа Рато разомкнула уста.

— Знаете что, дети мои, — сказала она, складывая веер, — все это никак не отменяет того, что мсье Галл пользовался успехом у дам.

Это материнское изречение свидетельствовало о непогрешимом чувстве реальности.

Вообще г-жа Рато высказывалась редко, но метко. То это было: "Бедный мой муж всего за час прибрался", то — "Что вы говорите, г-н Жак? Париж назывался Лютецией? Вот новости!"

Как-то она расхваливала "прекрасную статую Генриха IV", и Жак машинально осведомился, конная ли эта статуя. Она, подумав, ответила: "Не совсем", — невзначай сотворив какого-то кентавра.

Жермена покатилась со смеху. Г-жа Рато обиделась. Жак готов был сквозь землю провалиться.

Наутро после истории с Галлом Жак проснулся в печали. Как послеоперационный больной бредит холодными напитками, как человеку с пораженным седалищным нервом, которому нельзя сидеть, чудятся стулья, так он думал о скромных женах — помощницах в мужских делах и созида-тельницах семьи. Но он перебарывал эту тягу к чистой воде, словно тягу к алкоголю.

Однажды ночью, обнимая Жермену, он шепнул ей, что хочет ребенка. Жермена призналась, что эта радость ей недоступна.

— Я бы давно уже родила, — сказала она, — если б это было возможно. В утешение развожу фокстерьеров.

По улову можно судить о червяке. Почти за каждым какой-нибудь да прячется. Бедный Жак! Большой неосторожностью было бы с его стороны меняться судьбой с благородными животными, к которым влечет его желание. А ну как почувствуешь, едва облачась в их шкуру, не только несовершенства, прежде незаметные за листвой парка или дымовой завесой бара, но и глубоко скрытую ущербность?

Эти отягчающие обстоятельства нисколько не ослабили его привязанность к Жермене. Напротив. Он жалел ее. Тем самым он жалел себя. Его любовь росла и дремала, как убаюканный младенец.

Как-то раз у Жермены случилась вечеринка-экспромт: заявилась на огонек Сахарная Пудра со своей компанией.

Сахарная Пудра имела шестьдесят лет за плечами и двадцать пять на вид. Она соблюдала режим: пила только шампанское и спала только с жокеями и профессиональными танцорами. У нее была своя опиекурильня. Там переодевались в крепдешиновые кимоно, курили, сбившись в кучу-малу на кровати, слушали, как покойный Карузо поет "Паяцев".

Это избранное общество орало, скакало, вальсировало.

Около семи все погрузились в фургон, который вел глухой, немой, слепой шофер, белый, как статуя из кокаина.

Коша Жак и Жермена зашли к г-же Рато, она сидела к ним спиной. Двигался только ее веер.

Мама, здравствуй.

Здравствуй, доченька.

Какой-то у тебя странный голос.

Да нет… нет.

Да.

Да нет же.

Правда, г-жа Рато, у вас странный голос.

Вот и Жак заметил, с тобой что-то не так.

Ну хорошо, — сказала наконец вдова, — раз уж ты настаиваешь, не скрою, мне кажется странным, что моя дочь устраивает прием, а меня не приглашает.

Мам, ну что ты говоришь, сама подумай. Во-первых, ты в трауре (дочь забыла, что траур этот распространяется и на нее), ну а потом, не могу же я знакомить тебя с м-ль Сахарной Пудрой.

Эта оригинальная мотивировка дала Жаку ключ к некоей потайной дверце. Ибо, подобно тому как дама держит в руках журнал, на обложке которого изображена та же дама с тем же журналом, на обложке которого… и картина повторяется до тех пор, пока масштаб не кладет ей предел, но и за этим пределом предполагается незримое продолжение — так, когда мы думаем, что достигли дна определенного социального слоя, остается еще множество возможностей применить изречение какого-то короля: "Я стою дальше от моей сестры, чем она — от своего старшего садовника".

Жак все это принимал. Он слишком безоглядно жил своей любовницей, чтоб судить ее поведение или ее семью. Теперь уже его темная сторона извергает, подобно каракатице, чернильные облака на светлую сторону. Она, прежде посылавшая ему помощь, мало-помалу ослепляет его.

Луиза пользовалась Махеддином, а Махеддин Луизой. Этот безлюбый обмен развлекал их. Одновременно с драмой Жака и Жермены они разыгрывали скабрезную увеселительную пьеску.

Луиза получала чеки от одного иностранного принца. Ему предстояло царствовать и редко удавалось покидать пределы своих будущих владений. Он бывал на тех конференциях в Лондоне, где собираются великие мира сего. После чего проводил две недели с Луизой. Он рассказывал ей о секретных делах Европы и о ребячествах собранных под одной крышей королей — как они разыгрывают друг друга, меняя местами ботинки, выставленные за дверь. Он ей даже писал, и г-жа Сюплис часто говорила своим голосом ясновидицы: если когда-нибудь монсиньор бросит Луизу, она передаст его письма за границу. Удивляюсь, как это монсиньор решается писать такие веши. Она им даст ход. Он у нее в руках.

В общем, Луиза была свободна все время, кроме критических моментов мировой политики.

Пятнадцатого числа каждого месяца офицер с синими усами являлся на улицу Моншанен, щелкал каблуками и вручал ей конверт.

Махеддин любовался его мундиром через окошечко туалетной комнаты.

Однажды в шестом часу утра Махеддину, одевавшемуся, чтобы присоединиться к Жаку у метро, взбрело на ум пошутить. Луиза спала. На ночном столике стояла коробочка, куда она клала мелкую монету и кольца. Шутка, не слишком остроумная, состояла в том, чтоб со звоном бросить в кучку монет еще одну и разбудить таким образом спящую игрой "парочка в дешевых номерах".

Сон обладает собственным космосом, собственной географией, геометрией, хронологией. Бывает, он переносит нас в допотопные времена. Тогда мы вспоминаем таинственную науку моря. Мы плаваем, а кажется, будто летаем безо всякого усилия.

Воспоминания Луизы так далеко не заходили. Звон монеты извлек ее из менее глубоких слоев сна.

— Постав, — вздохнула она, — оставь мне на что позавтракать.

То был вздох десятилетней давности.

Махеддина это умилило и позабавило. Он шел один по пустынным улицам и смеялся. Жак уже поджидал его. Махеддин рассказал, что может всколыхнуть в сонном омуте падение монеты.

Бедняжка, — сказал Жак, — не рассказывай ей.

Вечно ты все драматизируешь, — воскликнул Махеддин. — Так нельзя. Только жизнь себе отравляешь.

В метро Жак обнаружил, что забыл свои наручные часы. Ни в этот, ни в следующий день он не виделся с Жерменой, а на третий решил забежать на улицу Добиньи в десять утра и забрать их.

Г-жи Сюплис в привратницкой не было. Он повернул ключ в двери, миновал прихожую, распахнул дверь. И что же он увидел? Жермену и Луизу.

Они спали, сплетясь, как буквы монограммы, и даже так чудно, что непонятно было, где чьи ноги и руки. Представим себе даму червей без одежды.

Перед этими белоснежными телами, разбросанными по простыням, Жак остолбенел, как Пьеретта над пролитым молоком. Убить их? Нелепость, к тому же плеоназм: казалось невозможным сделать этих мертвых еще мертвее. Только чуть шевелились приоткрытые губы Жермены, а у Луизы подергивались ноги, как у спящей собаки.

Поразительнее всего была естественность этой картины.

Можно было подумать, что откровенное бесстыдство празднично украшает этих девушек. Возвеличенные пороком, они обретают в нем отдохновение.

Откуда всплыли эти две утопленницы? Вне всякого сомнения, издалека. Волны и луны играли ими от самого Лесбоса, чтобы выложить напоказ здесь, в пене кружев и муслина.

Жак очутился в таком дурацком положении, что решил уйти, чтоб и следа его не заметили. Но как Иисус воскресил грешника, его присутствие воскресило Луизу.

— Мам, это ты? — спросила она, протирая глаза. Открыв же их, узнала Жака и толкнула Жермену.

Надо было улыбаться — или ударить. Жак выдавил:

Что ж, все ясно.

Что тебе ясно? — закричала Жермена. — Ты бы предпочел, чтоб я обманывала тебя с мужчиной?

Женщина ее класса, если все еще любит, подыскивает подходящую ложь. Но она, сама того не понимая, уже не любила. Воскресенье на ферме минуло, огонь под котлом угас, и ее сердце долюбливало лишь по инерции.

— Молодой ты еще, — заключила Луиза, зевая.

Жак забрал свои часы и унес ноги.

Осознание собственной глупости пришло к нему уже у Берлинов. После личного взбрыка он вновь смотрел на все глазами Жермены. Он поделился своим открытием с Махеддином, которому давно были известны "отношения подруг.

— Да брось ты, — сказал тот. — Законы морали — это правила игры, в которой каждый плутует, так уж повелось, с тех пор как мир стоит. И ничего тут не изменишь. Ступай к четырем на скейтинг, составь им компанию. У меня урок.

Зайду за вами в шесть.

Жак побрился, полюбовался близоруким портретом, поздравил себя с тем, что у него только и соперников, что Озирис да Луиза, сдул греческий перевод и побежал на скейтинг. Там давали гала-концерт — бенефис какого-то музыкального произведения.