«Нищеты вековая сухомять»
«Нищеты вековая сухомять»
Кончилось лето, Цветаева с семьей переехала из Вандеи в Бельвю под Парижем; после улицы Руве они никогда больше не жили в городе и за следующие 12 лет сменили еще пять пригородов и шесть квартир — одна другой хуже, ведь финансовое положение семьи было критическим. Это были рабочие задворки и жалкие жилища, не имевшие никакого отношения к городу с манящим названием Париж. Марину не публиковали, творческие вечера стали редкостью. Помогали друзья, которых, несмотря на ее постоянные заявления об одиночестве, было не так уж мало. Марина, усмирив свою гордость, принимала помощь — ведь она сама всегда делилась последним и знала, что именно так поступила бы с нуждающимися.
Судьба этой рожденной в благополучии женщины возложила миссию добытчицы на ее хрупкие плечи. Заработок зависел не столько от ее работоспособности и выдачи материала «на гора» — работала Марина много и постоянно. Самым сложным было пристроить стихи в журнал и исхитриться получить за публикацию деньги.
Отношения Цветаевой с редакциями складывались неоднозначно. В довоенной русской эмиграции существовало множество разного толка и направлений газет, журналов, сборников, альманахов. Одни сменяли другие, конкурировали и открыто враждовали друг с другом. Цветаеву печатали неохотно, а с теми, кто самовольно сокращал ее тексты, она отношения прерывала. Гонорары были крошечные, и те приходилось вымаливать «Христа ради» у скаредных издателей. И все же гордая Марина ходила, сидела под дверями бухгалтерий, чтобы не только прокормить семью, но и обучать детей в хороших школах. А ведь она знала себе цену. И другие знали, тем с большим удовольствием, зачастую, заставляли унижаться. Помощь друзей, знакомых и незнакомых, наряду с чешским «иждивением», была основным реальным «доходом» Цветаевой. Д.П. Святополк-Мирский несколько лет присылал Эфронам деньги на квартиру — две трети-их взноса. Постоянно помогали приятельницы и даже никогда не видавшие Цветаеву люди не только хлопотами о ее литературных и житейских делах, но финансово. Раз или два передавал с оказией для Цветаевой некие суммы Борис Пастернак.
Нашелся однажды меценат, поклонник поэзии Цветаевой, субсидировавший издание книги «После России. 1922–1925». Той единственной, что удалось напечатать в Париже за 14 лет.
В поисках заработка в тридцатые годы Цветаева пыталась все же войти во французскую литературу, не поступаясь своими принципами: переводить свои стихи и прозу. Первой французской работой ее стал перевод «Молодца». Ей устроили чтение поэмы в литературном салоне. Во все уши жужжали хвалебные слова — но никто не помог напечатать поэму. У нее появилась идея перевести к юбилею Пушкина любимые стихи и выпустить небольшую книжечку переводов. Удалось пристроить в журналы лишь несколько из них, за гроши. Можно представить, как враждебен был Цветаевой сытый город ленной, нарядной жизни, загнавший ее в вонючие пригороды, в жалкие конуры. Не поделившийся ни граном своего воспетого щедрого радостного великолепия. Щедрый на унижения и злобу. Отвергавший ее стихи, презиравшей в Цветаевой творца. Поэт Цветаева Парижу оказалась не нужна — как она и предполагала. Да ведь и она не пыталась подстроиться — стать «парижским» автором, воспевая версали, химер или оплакивая эмигрантские страдания. За 13 лет Цветаева не посвятила Парижу ни строчки — она до него не снизошла.
Наиболее реальной возможностью заработка в Париже были литературные вечера — мучительное «мероприятие» для Марины, а не творческий праздник. После переезда из Чехии Цветаева ежегодно устраивала по два-три, а в 1932-м удалось, превозмогая себя, организовать даже четыре вечера. Авторский вечер требовал больших усилий и забот: достать помещение — получше и подешевле, дать объявление в газеты, отпечатать — тоже подешевле — и главное — удачно распространить билеты. Обычно в подготовке к вечеру принимала участие вся семья, в составлении и развозке билетов помогали Аля и Сергей Яковлевич, в день выступления Аля сидела в кассе. А самое унизительное — распространение билетов среди влиятельных персон приходилось брать на себя самой Цветаевой. Успех зависел от дорогих билетов, которые следовало лично или через друзей и знакомых предлагать меценатам, литературным и окололитературным дамам. Для богатой эмиграции это была «благотворительность». Здесь многое зависело от умения нравиться, быть приятной, умения завязывать и поддерживать нужные связи. Дух противоречия Цветаевой восставал против всякой неискренней попытки пробиться, завязать полезное знакомство. Зажав гордость в кулак, она все же пыталась сделать все возможное.
Приличный сбор от удачного вечера позволял внести плату за несколько месяцев за квартиру, представлявшую главную тревогу. Иногда на деньги от выступлений даже можно было организовать летний отдых, приодеть детей или оплатить школу Мура.
В 1931 году Цветаева впервые решилась выступить одна — без концертной программы; она читала «Историю одного посвящения», а во втором отделении — обращенные к ней стихи Мандельштама и свои стихи к нему. Исключительный случай, возможно, во всей биографии Цветаевой: она уговорила себя надеть красное платье, перешитое из подаренного ей Извольской полувековой давности платья ее матери. Платье очаровало Марину ностальгическим покроем и цветом. «Оказалось, что я в нем «красавица», что цвет выбран (!) необычайно удачно и т. д. — Это мое первое собственное (т. е. шитое на меня) платье за шесть лет», — радовалась она. Вечер прошел с успехом, и «История», и стихи, и проза понравились. После это-, го Цветаева почти всегда выступала одна. Она читала стихи и только что написанную прозу, говоря, что прозу читать душевно гораздо легче, чем стихи. И слушали ее лучше.
Она старалась составить программу из доступных пониманию и способных нравиться залу произведений. Но до большего контакта «не снисходила». Демонстративно следовала все той же манере «незрячести», выставленного «на-позор» объекта любопытства: смотрела рассеянно поверх голов, не заигрывая с публикой ни тоном, ни улыбками. Ах, как хотелось ей бросить в эти лица на дорогих местах — лоснящиеся чувством собственного превосходства (ведь они изъявили желание послушать поэта!) — с размаху влепить хлестким ударом другие стихи. В сверкание бриллиантов, холеные усики, наглые глаза «законодателей моды», уже назначивших после концерта ужин в дорогом ресторане:
Нищеты вековечная сухомять!
Снова лето, как корку сухую мять!
Обернулось нам море мелью:
Наше лето — другие съели!
Нами — лакомящиеся: франк за вход,
О урод, как водой туалетной, — рот,
Сполоснувший бессмертной песней!
Будьте прокляты вы— за весь мой
Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, —
Пятью пальцами — да от всех пяти
Чувств — на память о чувствах добрых —
Через все ваше лицо — автограф!
Постоянное бегство от нищеты становилось привычным, но не прибавляло ни сил, ни света. Марина все реже улыбается и шутит. Зато легко стреляет ядовитой иронией, соскальзывающей к грубости, раздражается, не сдерживая брани.
Она мужественно сражалась с бытом, переезжала с квартиры на квартиру, в нору подешевле, сама стирала, готовила, штопала, перешивала одежду, экономила на продуктах, на топливе, на транспорте. Аля была способной художницей, в разное время она занималась с Н.С. Гончаровой, в студии В.И. Шухаева, училась в Ecole du Louvre и Art et Publicite. Цветаеву радовали способности детей, она гордилась отличным русским языком Мура, его интересом к французскому, которому он в шесть лет выучился самостоятельно, его «дивной», «блистательной» (цветаевские определения) учебой — он даже получил школьный «орден» за успехи. Лет до 18–20 гордилась она и Алей: ее пониманием, умом, способностями, ее безропотной помощью… Маленькие семейные радости скрашивали жизнь: походы в кино, которое Цветаева очень любила, собственный фотоаппарат — она увлекалась фотографией. Бывали изредка гости, Цветаева поила их чаем или дешевым вином, угощала стихами. На Масленицу пекла блины, на Пасху — куличи. На Рождество обязательно была елка, и — готовились, пусть самые незатейливые — подарки друг другу. Долгие годы на елке появлялись украшения, сделанные своими руками еще в Чехии. Аля в своем училище получила приз за лучшую иллюстрацию и вместе с призом — бесплатный курс гравюры! А когда подруга семьи подарила ей деньги на подарок, Аля купила шерсть и связала Марине и Муру красивые свитера по самым модным картинкам.
Радостные зарисовки семейной жизни, их все меньше с каждым годом. Кошелек предсмертно тощ, заработать почти невозможно. Марина выбилась из сил, у Сергея никак не складывается задуманная в Праге карьера. Осенью 1930 года, после возвращения семьи из Савойи, стало совсем тяжко: общий экономический кризис резко сократил издательские возможности и частную благотворительную помощь. Чешская стипендия уменьшилась наполовину. Эфрон, окончивший университет, оказался без зарплаты и без профессии. Самому Сергею Яковлевичу немного было нужно, материальной нужды он как-то не замечал и почти ничего не мог сделать, чтобы обеспечить семью самым насущным — не обладал ни практической жилкой, ни деловой хваткой. После Савойи поступил в школу кинематографической техники — это было так же непрактично, как и другие его начинания. Но когда в марте 1931 года он окончил школу с дипломом кинооператора, Марина ликовала — она твердо верила в его талант и способности в технике и теории кино. Работы, однако, новоиспеченному специалисту найти не удалось. В конце года Сергей устроился на тяжелую физическую работу на строительный комбинат, но скоро потерял и это место — не потянул по здоровью. Аля зарабатывала вязанием, мастерила игрушечных зайцев и медведей, рисовала картинки для ателье. Все это давало ничтожно мало, Цветаева оставалась главным добытчиком. И основным работником по дому, ибо Аля все больше отсутствовала; она училась и много времени проводила в Париже. Как любой молодой девушке, ей хотелось развлечений, радости — своей жизни, ее начала тяготить тяжелая домашняя обстановка, требования и упреки матери. Марина с болью ощущала, как отходит от нее дочь.
В 1930 году Цветаеву потрясло сообщение о самоубийстве Маяковского, с которым она встречалась еще в Москве. Следила за всем, что он пишет, и, вопреки эмигрантскому большинству, считала его настоящим поэтом, восхищалась силой его дарования. Ее открытое письмо к нему осенью 1928 года стало поводом для обвинения Цветаевой в просоветских симпатиях и разрыва с нею части эмигрантского сообщества, В частности, ежедневная газета «Последние новости» прервала публикацию стихов «Лебединого Стана» и почти пять лет не печатала ничего цветаевского. Для нее это оказалось тяжелым материальным ударом; Цветаева величала Маяковского Поэтом — явлением более значительным, нежели любые политические, социальные, сиюминутные интересы. Позже в эссе «Поэт и время» и «Искусство при свете совести» Цветаева подчеркнет исключительность пути Маяковского: «Брак поэта со временем — насильственный брак. Брак, которого как всякого претерпевающего насилия он стыдился. И из которого рвался». «Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил».
Затем тяжелая потеря — в августе 1932-го в Коктебеле умер Максимилиан Волошин. Нелепо погиб в метро молодой поэт Гронский, влюбленный в Цветаеву. Она пишет маленькие поэмы в память Маяковского, Волошина и Гронского. А потом в ситуации, совершенно не подходящей для монархических настроений, Цветаева берется за огромную работу над Поэмой о Царской Семье, подробно и увлеченно собирает материал.
Конечно же, не взрыв монархических настроений, Цветаевой несвойственный, а взрыв негодования и трагическая судьба Царской Семьи вдохновили ее на этот труд. Параллельно она работает над поэмой «Перекоп» по записям Сергея, над «Стихами к Чехии». А вскоре с увлечением переходит к воспоминаниям о Музее и об отце, создавшем его. Возникает желание — воскресить! Свой мир, свое время, навсегда ушедшую эпоху, ее людей. В удивительно живой прозе Цветаевой история русской культуры сплелась с историей иловайско-цветаевско-мейновской семьи. Параллельно работе над поэмой в памяти Цветаевой всплывали новые эпизоды «семейной хроники», порождая новые эссе и зарисовки. Ей были дороги любые детали, мелочи того исчезнувшего мира, запечатлеть который Цветаева считала своим дочерним, человеческим и писательским долгом.
Естественное желание сорокалетней Цветаевой — оглянуться с высоты прожитых лет на пройденные годы. Прожитая жизнь требовала осмысления — оказалось, эти размышления лучше всего способна передать проза. Недаром двадцативосьмилетний Пушкин — полушутя — писал:
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят…
Проза Цветаевой не сурова, насквозь пронизана ностальгией, поэзией. Если и возникают споры по поводу ее документальности, то насчет ее искренности и глубины вопросов нет — мир, созданный или возрожденный Цветаевой в прозаических произведениях, мы принимаем за самую честную подлинность, с верой и наслаждением впитываем его живое, легкое дыхание.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.