«Время, ты меня обманешь»
«Время, ты меня обманешь»
Первого августа Цветаева с Алей приехали в Прагу и через несколько дней поселились в дачном пригороде с поэтическим названием Мокропсы — город был им не по карману. За три с небольшим чешских года семья переменила несколько мест: Дольние и Горние Мокропсы, Иловищи, Вшеноры. Все это были ближайшие к Праге и друг к другу дачные поселки, в начале двадцатых годов «оккупированные» русскими эмигрантами.
Если Париж был столицей эмигрантской политической жизни, а Берлин тех лет — русской зарубежной литературы, то в Праге сосредоточился центр русской эмигрантской науки и студенчества. Поселив семью за городом, Эфрон сохранил за собой комнатку в общежитии: он много занимался, и ездить в город каждый день было тяжело. Зато дома ему удавалось проводить два-три дня в неделю. Они опять были все вместе.
Берлинский пожар отпылал, сменился ощущением, что Берлин опустошил ее, убил в ней женщину, может быть, даже человека, оставив в ее земной оболочке лишь певческий дар. Цветаева рассталась со своим романом с горькой иронией.
Жизнь в Мокропсах складывалась мирно, почти идиллически: Марина с Алей встречали на дачной станции электричку, с которой приезжал Сергей, и лугами, перелесками шли к своему дому — крайнему в поселке.
Вытащив Марину из Берлина, Эфрон вздохнул с облегчением. Который раз он начинал семейную жизнь заново с упорной верой в светлое будущее.
— А я гостинцы привез! — объявил он, едва спрыгнув с подножки. — Стипендию получил. Это вам на жизнь, — протянул жене деньги. Тяжко вздохнув, Марина бросила кошелек в большую хозяйственную сумку, и которой носила все, что попадется — овощи, вещи, хворостины.
— Здесь не так уж все дешево, сельчанки смекнули, что можно приезжих обдирать. Да не беда, проживём. Главное — вместе! — Марина подхватила Сергея под локоть, прижалась боком. — Господи, как я рада, что вы рядом. Столько лет жить с разорванной душой…
— Душа заштопана? Поет? Ну, хотя бы — улыбается?.. Мы снова вместе.»— Сергей подхватил другой рукой Алю. — Бегемотик мой тут! Такого здоровенького выходила.
— И умного. — Аля поправила задравшееся платье. — Я очень развитый подросток. Марина даже мои рассказы печать хочет.
— Чудесные рассказы, эта милая крошка точно схватывает характеры, паршивка! — Нарочито «сердилась» Марина. — Знаешь, что написала про Вишняка? «Души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон и уют, а этого как раз душа не дает». А? Ведь все точно.
— Но у вас было, кажется, другое мнение.
— Всегда ловлюсь на Душу. Вот и получила «это черное бархатное ничтожество». Ты же знаешь, я — бесплотная Психея, меня ловят на дружбу. Тот, кто ищет по мне Еву — женщину из плоти и крови, сильно обживется.
Сергей понял, что величественный Абрам Григорьевич Вишняк бесславно закончил свое триумфальное воцарение в Маринином сердце, или Душе — если ей уж так угодно называть вместилище лирических чувств.
Это не единственный случай в ее жизни: стихи были написаны, и человек, к которому они обращены, становился если не неприятен, то безразличен.
— Мне не хотелось оставлять в руках Вишняка переписку, стихи, книги. Настоятельно просила Лидию Чирикову пойти к нему и забрать все. Никаких следов от себя я этому ничтожеству не оставлю!
«А я начинаю привыкать! — подумал Сергей. — Вначале больно, теперь даже смешно. Ведь понимаю — Марина, как огромная печь, требует свежего топлива. А я, видимо, уже не гожусь. Брат, сын, идея… в общем — близкий родственник и предмет воспевания — ве-те-ран!»
Письма и рукописи удалось вернуть, в «творческом генераторе» Цветаевой наступило почти годовое затишье. «Недовесок любви», сэкономленный Вишняком, «убившем в ней женщину», почти не давал о себе знать. Чешская природа, цветущий пригород, приятные знакомства с такими же эмигрантами — не богачами, не снобами, вполне сносный прожиточный минимум — все это помогло ей сбросить берлинское наваждение.
Через год после приезда в Чехию Цветаева пишет: «Крохотная горная деревенька, живем в последнем доме ее, в простой избе. Действующие лица жизни: колодец-часовенкой, куда чаще всего по ночам или ранним утром бегаю за водой (внизу холма) — цепной пес — скрипящая калитка. За нами сразу лес. Справа — высокий гребень скалы. Деревня вся в ручьях. Две лавки, вроде наших уездных. Костел с цветником-кладбищем. Школа. Две «реставрации» (так по-чешски ресторан). По воскресеньям музыка. Деревня не деревенская, а мещанская: старухи в платках, молодые в шляпах. В 40 лет — ведьмы. И вот — в каждом домике непременно светящееся окно в ночи: русский студент! Живут приблизительно впроголодь, здесь невероятные цены, а русских ничто и никогда не научит беречь деньги. В день получки — пикники, пирушки, неделю спустя — задумчивость. Студенты, в большинстве бывшие офицеры — «молодые ветераны», как я их зову. Учатся, как некогда — в России, везде первые, даже в спорте! За редкими исключениями живут Россией, мечтой о служении ей. У нас здесь чудесный хор, выписывают из Москвы Архангельского. Жизнь не общая (все очень заняты), но дружная, в беде помогают, никаких скандалов и сплетен, большое чувство чистоты. Это вроде поселения, так я это чувствую, — поселения, утысячеряющего вес каждого отдельного человека. Какой-то уговор жить. (Дожить!) — Круговая порука».
Теплая, почти восторженная интонация Марины относительно «поселенцев» — редкое для нее состояние. Ведь не очень-то она любит «коллективизм». Ведь жизнь на природе непременно сопровождается тяготами ненавистного быта. Все приходилось делать собственными — Мариниными и Алиными — руками: таскать воду из колодца, хворост из леса, топить плиту, готовить, стирать, чинить одежду, мыть полы. Но после московских революционных лет приспособиться к деревенской жизни было гораздо легче; теперь удивить Цветаеву бытовым неустройством трудно. Да и Аля подросла, половина хозяйственных забот легла на ее плечи. У тридцатилетней выносливой Марины забот полно, но и сил достаточно, тем более что и все окружающие жили приблизительно так же. Она даже придумала себе ради заработка милое женское занятие — вязание. В Праге шерсть не дорогая, а шапочки и шарфы Марининого производства охотно покупали знакомые. Аля с большим вкусом вышивала на шапочке ветку или цветок, а потом и сама взялась за спицы.
Для Али наступил короткий период настоящего детства: с появлением Сережи ее дружба с Мариной перестала быть такой напряженно-интенсивной, какой была в Москве, она стала больше ребенком своих родителей, чем подругой матери, — и в этом была своя радость. Тревога московского бедствия отступила — можно было дурачиться и не бояться упреков в «легкомыслии». Можно было не думать о пулях, летящих где-то далеко в ее любимого Сережу, и дрожать от каждого стука в двери. Аля была с родителями, принимала участие в их жизни. Она была равноправным членом семьи. Сама Ариадна Эфрон замечательно рассказала об этом времени в «Страницах былого».
Ей запомнилось много простых и милых радостей. Вечера, когда Сережа читал им что-нибудь при керосиновой лампе, а Марина «рукодельничала»: чинила одежду, штопала чулки-носки или вязала. Встречи и проводы Сережи на маленькой пригородной станции, когда он уезжал или возвращался из Праги. Невинные розыгрыши, шутливые записочки, которыми они обменивались. Ожидание Рождества, когда все вместе мастерили елочные украшения — а потом и само Рождество, подарки, походы в гости. Менее радостными, но неизбежными были уроки с матерью, у которой хватало упорства и педантизма ежедневно заниматься с Алей русским и французским языками. Отец учил дочь арифметике.
Сережа не был притязателен в быту и не требователен к пище. Его восхищала Маринина кухня, о которой он всем рассказывал с наивным восторгом: «Марина готовит быстро. Бросает все, что есть, в одну кастрюлю, и получается замечательно!» Его не раздражал беспорядок и далеко не идеальная чистота в доме. Он радовался тому, что Марина переменилась, ей больше не Требуются «горючие материалы» для поэтического костра. Успокоилась. А «домашний уют»? Убогий домишко кажется дворцом в сравнении с фронтовой землянкой.
— Память моя — все помнит. В сердце же, когда Прошло! — НИЧЕГО… Я просто могу сказать: «это была другая» — и может быть: «Я с ней не знакомя…» — Марина рассуждала вслух, вывязывая длинный шарф Сергею. Она гордилась мужем. Ее Сережа был одним из «молодых ветеранов», прошедший путь Белой гвардии. Сергей усердно учился в университете, сдавал экзамены, занимался общественной работой. Старался так, будто диплом историка-филолога сможет что-то изменить в их жизни. Никто в этой семье не думал о профессии добытчика, утилитарной ценности знаний — так уж сложилось. Когда Сергей Вырывался из Праги, Марина заботилась о нем: старалась получше накормить, заставить отдохнуть. Она никогда не забывала о его слабом здоровье и писательских талантах. С ее подачи в Праге Эфрон начал работать над книгой «Записки добровольца», основанной на его дневниках времени революции и Гражданской войны. Они все писали — и все с удовольствием. В этот год Марине легко и плодотворно работалось — без истерик влюбленности, без разрыва сердца И погибели души.
За год она написала девяносто стихотворений, кончила поэму-сказку «Молодец», которую очень любила. Год чешской жизни кончался тихо и мирно, если не считать, что хозяин дома, где жили Эфроны, подал на них в суд за плохое содержание комнаты. Марина волновалась, негодовала, проклинала всяческих «хозяев жизни». Дело в суде Эфроны выиграли — вся деревня была на их стороне!
Но больше Марина ни хозяев, ни деревни не хотела. Ни колодцев, ни мышей, ни сбора хвороста в метель. В Праге они нашли недорогую комнату под самой крышей старого дома.
Алю устроили в гимназию в Моравскую Тшебову, руководимую друзьями Сергея милейшими Богенгардтами. Марине и Сергею предстояли месяцы жизни вдвоем в прекрасном старинном городе. Казалось бы — прекрасное время для творчества и романтических отношений. Но не тут-то было! Затишье кончилось. Марина вибрирует от внутренней дрожи — она предчувствует беду. Нервы — натянутые струны, интуиция подсказывает: еще немного, и все разлетится вдребезги! Цветаева обдумывала план трагедии, даже трилогии, делала первые наброски. Собирала материалы, засиживаясь в библиотеке. Впервые за долгие годы она могла распоряжаться своим временем. Но ощущение приближающейся катастрофы не отпускает ее. Что-то должно свершиться — нервное возбуждение зрело уже давно под тихим течением деревенской жизни. Зря надеялся Сергей — режим работы «внутреннего генератора» Марины не изменился. Требовалась подпитка из ряда вон выходящими эмоциями, Молодой критик из Берлина Александр Бахрах, которого она никогда не видела, написал рецензию на книгу Цветаевой «Ремесло». Рецензия привела Марину в эйфорическое состояние. Она тут же пишет Александру письмо в крайне интимной интонации: «…Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна. Я говорю с духом… Я хочу от вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения… Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств…»
Цветаева начала волшебную игру — она творит Бахраха — тонкого юного умницу, духовного сына. Как бы отстраняясь, она изо всех сил затягивает его в сети своей неординарной пылкой влюбленности. Переписка, стихи — Марина так увлечена, что когда письма от Александра прекратились, она выходит из себя: «Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела страдала — все было, но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас — всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с вас, как с горы…»
«В молчании — что? Занятость? Небрежность? Расчет? «Привычка»? Преувеличенно-исполненная просьба? Теряюсь…» — записывала она в письме-дневнике. Через два дня: «Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Разочарование? Страх? Оставляя болезнь: любовь, — но чем Ваша любовь к кому-нибудь может помешать Вашей ко мне дружбе?»
Весь месяц затянувшегося молчания Бахраха Цветаева вела это письмо-дневник, назвав его «Бюллетень болезни» — болезни ее сердца, души, самолюбия. Она анализировала в нем не только свои ощущения, но и Свои отношения с людьми вообще и к Бахраху в частности: «Душа и Молодость. Некая встреча двух абсолютов. (Разве я Вас считала человеком?!) Я думала — Вы молодость, стихия, могущая вместить меня — мою!..» А за несколько дней перед этим: «Просьба: не относитесь ко мне, как к человеку. Ну — как к дереву, которое Шумит Вам навстречу».
Начинаясь заочными эпистолярными излияниями, она все больше приближается к реальному человеку, и Я стихи закрадываются мысли об Эросе. Теперь Марина жаждет встречи со своим героем. Есть ощущение, что и стихи, и письма — лишь прелюдия к чему-то иному, что должно начаться вот-вот, чтобы открыть дорогу жаждущему выхода накалу страсти… И оно началось, но — с другим. «Слияние душ» с Бахрахом. оборвалось на самой высокой ноте. В данную мину! жизни для Цветаевой он оказался слишком бесплотным. Пришел час, когда Марина должна была «до воплотиться» — соединить сущность бесплотной Психеи с телесным жаром Евы. То есть, как она писала, «стать нормальной женщиной». А Бахраха поблизости не оказалось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.