4

4

С вещами выпускают на свободу. Дрожащими руками засунул я свои манатки в наволочку, плащ и одеяло перекинул через руку. Пошли по коридору, я впереди, мент — сзади, спустились по лестнице, вышли во двор. А там уже стояло несколько человек и тоже с вещами.

Подъехала черная машина — ящик с двумя крохотными окошками спереди и сзади. В народе такую машину прозвали "черный ворон". Нет, не на свободу, а куда? Кто-то сказал:

— Скорее всего, в Бутырки.

Меня выкликнули одним из первых. Через дверку сзади я влез по лесенке, пробрался вперед и сел на боковую лавочку у самого окошка, ведущего к кабине водителя. Втискивались один за другим, первым удалось разместиться по обеим лавочкам, большинство встало в проходе. Требовали стать теснее, еще теснее, совсем вплотную, орали, чтобы подвинулись, набили, как сельдей в бочку. Дверку захлопнули, воздух сперся, трудно было дышать. Кто-то крикнул:

— Давайте протестовать! Мы задохнемся!

Никто не откликнулся. Люди были покорнее стада овец.

И поехали, выехали на Большую Дмитровку, потом на Малую. Значит в Бутырки. Кто-то потерял сознание, но не упал, его подпирали другие. Кого-то вырвало на соседа. С Новослободской свернули налево, въехали в ворота, остановились. Наконец открыли заднюю дверку. Мы выскакивали один за другим, сразу начинали хватать воздух, как рыбы, вытащенные из воды.

Я с любопытством оглядывал высокие, вроде кремлевских, кирпичные, только без зубцов, стены, круглые старинные башни. В одной из них когда-то содержался Пугачев. А теперь в одиночках кто там сидит?

С лязгом широко открылись обе створки железных ворот. Вспомнились строки из Данте: "Оставь надежду навсегда". После революции придумали: "Кто не был — тот будет, а кто был — никогда не забудет". Нас построили по четверо, провели в просторную комнату, там по очереди записывали в карточки, обыскивали, но поверхностно. Через два примерно часа я попал вместе с двумя горемыками в камеру № 55 на втором этаже.

Помещение было обширное, на противоположной от двери стене находилось два окна с решетками, справа и слева вдоль стен тянулись сплошным помостом нары, на них, сидели люди, все больше в одном белье. Посреди стоял длинный стол. Много позднее, уже при Ежове, догадались забивать окна железными щитами, так называемыми «намордниками», а тогда из окон виднелись небольшой двор для прогулок и окна корпуса напротив. Оттуда выглядывали заключенные. И был виден кусок неба, но нигде не замечалось ни зелени, ни вершин деревьев из-за стены, ни травки на мощенном булыжником дворе. Мне показали свободное место на новых нарах, недалеко от параши — большого цинкового бака.

Опишу некоторых, с кем довелось сидеть и кого запомнил.

Крайнее слева место у окна занимал профессор-металлург Федорович, преподававший в МВТУ, он был специалистом-консультантом на строительстве металлургических заводов. Плотный, неизменно одетый в добротный костюм, бородка клином, вид весьма почтенный. Два месяца тому назад он был арестован, ему предложили написать пространную биографию. И все. Ни на какие допросы его не вызывали, никаких обвинений не предъявляли. Позднее сразу бухнули десять лет концлагеря. Еще позднее в серии ЖЗЛ я прочел книгу Александра Бека об известном специалисте по выплавке стали Курако. Там упоминался профессор Федорович — сын адмирала и злостный вредитель.

Рядом с Федоровичем возлежал Дроздов, инженер-путеец, маленький старичок с белой бородкой, белыми волосами и в очках. В свое время он строил дальневосточную дорогу через Хабаровск, другие железные дороги. Его тоже обвиняли во вредительстве.

Следующими были два нэпмана — солидный русский и щупленький еврей. Оба они при мне получили высылку из Москвы: один — в Вятку, другой — в Уфу. Русский был очень доволен, он боялся концлагеря и конфискации имущества, теперь готовился выйти на волю и ехать пассажирским поездом на место назначения. А еврей, наоборот, был очень расстроен, он считал себя ни в чем не виноватым и взывал к публике: "Всю жизнь я торговал, и отец, и дед мой торговали. Что я буду делать в какой-то Уфе?"

Назову певца хора из церкви Знаменья. Выстроенная в стиле нарышкинского барокко, она и сейчас стоит сзади старого здания университета. В каких преступлениях обвиняли певцов и обслуживающий персонал церкви — не знаю, попал и староста Прибытков, тот самый, который финансировал свадьбу Владимира и Елены; я его видел издали на прогулке, по-прежнему полным, своими длинными усами напоминавшим Тараса Бульбу. Тот певец, который сидел в нашей камере, на допросах оправдывался, что в Бога не верует, а любит церковное пение. Всех участников того церковного дела потом сослали.

Еще был татарин — портной, латавший то старье, которое ему приносили другие татары. Несмотря на тесноту, он ухитрялся ежедневно на маленьком коврике совершать намаз.

Еще был юноша — племянник покойного наркома юстиции Курского, в корпусе напротив сидел другой племянник. Оба они через окна обменивались знаками.

Комсомолец из Чернигова Виктор Холопцев. Там посадили все комсомольское руководство. "Черниговское дело" считалось крупным, обвиняемых в «национализме» привезли на следствие в Москву. Посадили и двоих студентов ВГЛК. Холопцев был парнем начитанным, высокой культуры, подробно меня расспрашивал о лекциях профессоров ВГЛК. Он был очень худ и изможден, сидел давно и своей бледностью походил на мертвеца, но держался бодро и мужественно.

На правых нарах у окна возлежал староста — высокий, атлетически сложенный, с длинной светлой бородой. Он был начальником паровозного депо на одной из станций Рязано-Уральской железной дороги и заботливо ухаживал за соседом — одним из руководителей этой же дороги инженером Калининым, который очень мучился, не зная о своей дальнейшей участи. Было посажено все начальство дороги, дело считалось тоже крупным, следствие велось в Москве.

На тех же нарах находился монах средних лет из Голутвина монастыря под Коломной. Забыл, как его звали, кажется, отец Георгий, фамилия Беляев. Много спустя я узнал, что его очень почитали верующие. В камере он больше молчал, иногда над ним глумились уголовники. Со мной он заговаривал, сперва осторожно, потом чаще, советовал потихоньку молиться и говорил, что за меня тоже молится.

Вообще духовенства сидело в Бутырках много. Из окон мы наблюдали за прогулками из других камер и видели, что в каждой находилось по два-три священника, в одной — четыре. Они так и выходили во двор — одна пара, за нею другая пара, шли медленно и наклонившись, как на картинах Нестерова.

Вообще смотреть в окно на гуляющих было развлечением, многие узнавали посаженных по одному делу. Оттого-то в будущем и заколотили окна "намордниками".

Сидел в камере очень милый агроном, оказавшийся зятем художника Староносова. В тот же год посадили и Староносова и отправили в ссылку в Казахстан. Мой брат Владимир хлопотал, чтобы ему журналы заказывали иллюстрации.

Сидело человек шесть китайцев. Как раз тогда китайский генерал Чжан Дзолин бесцеремонно отобрал у нас КВЖД, построенную на царские деньги и проходившую по территории Маньчжурии. Обиду мы проглотили, но в отместку посадили всех китайцев в Москве и по всей стране. Из тех, кто сидел в нашей камере, один был торговец, другой — прачка, третий — студент Коммунистического университета имени Сунь Ятсена — юноша культурный, коммунист убежденный, но никак не понимавший, за что его посадили.

Наверное, все те, кого я перечислил, не совершали никаких преступлений, но были и действительно виновные.

В газетах писали о крупном деле Мологолеса. Оказался замешанным в хищениях целый ряд сотрудников этой организации; один из них — зам. главбуха — сидел в нашей камере, его ежедневно уводили на суд, возвращаясь, он рассказывал о подробностях процесса. Принимая во внимание его пролетарское происхождение, ему дали три года ссылки, чем он остался очень доволен.

Уголовников-воров сидело в камере человек шесть, молодых, развязных, шумливых; они были в меньшинстве и потому вели себя вполне прилично. Однажды все они взбудоражились, увидев в окно почтенного старца, вроде Льва Толстого, который величаво шествовал на прогулке. Он оказался чуть ли не вождем всех московских воров.

А вот кого не было, так это большевиков-оппозиционеров. А их тогда начали арестовывать, они сидели на Лубянке, а если в Бутырках, то по одиночным камерам. Мы видели, как их выпускали на прогулку, они шли кругом, один за другим, на расстоянии двух метров, как на картине Ван Гога. В течение нескольких дней мы читали в уборной надпись химическим карандашом: "Ленинцы! В приговорах начинают давать концлагери. Держитесь крепче!"

А народу в камере все добавлялось, редко вызывали кого с вещами. Ждали этапа, то есть эшелона из нескольких вагонов. Каждый день впихивали новых, прямо с воли. Они входили, останавливались у двери ошарашенные, растерянные. Староста указывал каждому место. Вскоре нары были забиты до отказа, лежали ночью тесно, все на одном боку, поворачивались по команде; староста указывал место прямо на каменном полу под нарами.

Из новых назову курсанта-летчика с отпоротыми петлицами, молодцеватого парня, уверенного, что его не сегодня завтра освободят. Однажды впихнули молчаливого, обросшего, в лохмотьях, босого маленького человечка. Его поймали на Ярославском вокзале. У всех он вызывал брезгливость, казался сумасшедшим. Рядом с ним положили представительного, толстого, в хорошем костюме, в американских круглых очках зава одной из московских больниц. Наверное, там он выглядел божеством, а здесь лежал скрюченным под нарами.

Еще появился крестьянин из Коломенского, чернобородый, красивый. Он как пришел, так и лег на пол, закрыв руками лицо, лежал и шептал молитвы. Позднее он разговорился, рассказал, что у него и отец, и дед, и прадед были огородниками, кормили Москву овощами; несколько братьев с семьями живут вместе, все они старообрядцы и всех их арестовали. За что?..

Передачи бывали раз в неделю. Многим приносили богатые блюда, пироги, разрезанные на куски, булки пополам. На букву «г» передачи полагались по понедельникам. Я очень удивился, что и меня выкликнули. Только перевели в Бутырки, и какая прыть — уже гостинец, уже весточка из дома. Почерком матери был составлен список продуктов. Я должен был на этом списке написать "получил все сполна" и расписаться. И ни слова больше. А я осмелился добавить еще букву «ц», то есть "целую".

Режим дня был такой: в течение дня заключенные из "рабочего коридора" трижды приносили бадьи, утром — кипяток, хлеб и три кусочка сахара на весь день, днем баланда-похлебка и каша-размазня, вечером еще что-то, раз в день водили в туалет и на прогулку. Ночью не давали покоя — открывалась дверь, и то одного, то другого выкликали на допрос.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.