8
8
Постоянно приглашали меня шафером.
Женился на пустенькой блондиночке наш жилец Адамович, и я держал над ним венец в церкви Ильи Обыденного близ Остоженки, потом угощался весьма вкусно и обильно.
Женился дядя Николай Владимирович Голицын на пожилой и для нас совсем чужой маркизе Кампанари. Вернее, она женила на себе его, одинокого, занимавшего маленькую и узкую комнату в доме № 26 по Трубниковскому переулку; я держал над ним венец в церкви Троицы в Зубове. В нашей стране титул маркиза не знали; считая Марину Александровну пролетарского происхождения, доверили ей должность управдома в том доме, где жили дядя Никс и она. Через несколько лет они разошлись.
Выходила замуж подруга сестры Сони юная графиня Софья Рибопьер, за свои большие черные глаза прозванная Вишенкой. И я держал над ней венец в церкви Покрова в Левшине. Ее нареченным был грузинский князь Арчил Вачнадзе. Он венчался в белой с золотым поясом и позументами черкеске. С черными усиками, с черными, еще больших размеров, чем у его невесты, глазами, он был очень красив, но на войне потерял ногу и шел вокруг аналоя прихрамывая. Три его шафера тоже были грузины, но в темных черкесках. Свадебного пира не устраивали, и молодые сразу уехали на Кавказ. А года через два с маленьким ребенком, с невероятными приключениями, прихватив с собой еще мамашу, они через Киргизию перебрались в Китай, оттуда — в Европу. О дальнейшей их судьбе ничего не знаю. Всех оставшихся в нашей стране князей Вачнадзе посадили, иных расстреляли, уцелела лишь двоюродная сестра Арчила, известная киноактриса Ната Вачнадзе.
За годы 1923–1929 мне довелось быть девять раз шафером. Из девяти браков только один был долголетним, остальные заканчивались либо разводом, либо смертью мужа в тюрьме…
Каждый год мы продолжали снимать дачу в Глинкове. Младшие мои сестры и Ляля Ильинская жили там все лето. К ним из Москвы приезжали одни юноши; другие юноши приходили из Сергиева посада. А я больше проводил время в Москве. Из жадности. Все чертил карты для издательств, для журналов, продолжал быть подмастерьем у брата Владимира. Чем больше я набирал заказов, тем больше получал денег.
Художник Ватагин, живший с женой и маленькой дочкой на Волхонке, на чердаке дома напротив Храма Спасителя, иллюстрировал детские книжки для частного издательства Мириманова, помещавшегося недалеко, на Пречистенском бульваре. А я на обложках этих книжек выводил надписи.
Почему-то никто из умеющих чертить не успел пронюхать, что в издательствах есть неисчерпаемый кладезь доходов. То, что Владимира как талантливого художника звали в различные журналы и издательства, нисколько не было удивительно. Но… звали и меня, так никогда не научившегося как следует чертить.
У нас на Еропкинском появился новый жилец — двоюродный брат жены Владимира Елены — двадцатилетний Юрий Сабуров. Выселенные с Воздвиженки Сабуровы жили под Москвой в Царицыне. Мать и сестра Юрия, Ксения, были к жизни мало приспособлены и учили каких-то нэпманских детей французскому языку, а старший брат Борис отбывал ссылку на Северном Урале. Владимир пожалел Юрия и привлек его в одну артель со мной. Чертил Юрий немногим лучше, чем я, но отличался исключительным трудолюбием. Заказов было много. Каждый вечер после ужина мы садились втроем за большой стол в столовой и работали до трех-четырех часов утра, а то и дольше.
Тогда политика правительства резко повернулась лицом к деревне, власти принялись заигрывать с мужичками, всячески помогали наиболее усердным увеличивать урожаи. Основалось издательство "Сам себе агроном", помещавшееся на Малой Дмитровке против церкви Рождества в Путинках. Владимир счел ниже своего достоинства иллюстрировать сельскохозяйственные книги, а Юрий и я отправились извлекать новые доходы — выполнять надписи на обложках, чертежи и карты в тексте для книг этого издательства.
Свой заработок Юрий отдавал матери, сам ходил зимой в короткой меховой куртке, а летом в русской рубашке под рваным пиджаком горохового цвета. Худой, двухметрового роста, он был очень красив, с зачесанными назад волосами, с высоким лбом. Особенно красили его глаза — большие, с поволокой, какие бывают у девушек.
И, как девушка, был он стеснителен и деликатен. Порой Владимир начинал рассказывать неприличные анекдоты, коих знал множество; Юрий тогда опускал глаза и краснел. И еще он был невозмутимо спокоен. Я ни разу не слышал, чтобы он заволновался или повысил голос. Со всеми, кроме Владимира и Елены, он был на «вы», в том число и мне говорил «вы», просто из-за своей деликатности. Если выяснялось, что заказали одну обложку, он мне уступал чертить на ней надписи. И тогда я, естественно, уступал ему. С девушками он был стеснителен, как Иосиф Прекрасный, и вообще их избегал.
Моя сестра Маша, привыкшая, что юноши преклоняются перед нею, удивилась, что нашелся один, на несколько лет старше ее, который даже не поднимает на нее глаз и не обращает на нее внимания. И она затеяла расшевелить его.
Работая ночами, мы, естественно, вставали поздно. Маша с ножницами в руках однажды подкралась к спящему Юрию и выстригла у него клок волос на его высоком лбу.
Он не выразил никакого возмущения, промолчал и пошел в парикмахерскую; любопытный мастер все старался дознаться, почему у него оказался на самом видном месте прически такой изъян. Юрий вынужден был остричься первым номером машинки.
Маша не унималась. Однажды она подсела к Юрию с фаянсовой кружкой в руках.
— Хотите, я ее раскокаю о ваш великолепный лоб? — спросила она его.
— Я полагаю, что вы этого не сделаете, — отвечал он, краснея и опуская глаза.
Она подняла кружку и — кок! — разбила ее об его лоб. Пришлось заливать ранку йодом. Так и не удалось ей расшевелить скромника. Встречаясь с ней, он продолжал молча опускать глаза и краснеть.
Владимир купил духовое ружье в подарок своему сыну Михаилу. Но годовалому младенцу ружье было совсем ни к чему. Зато взрослые дяди им увлеклись. Заряжалось оно очень просто: надо было через дуло весь ствол забить дробинками и начинать стрелять, не опуская ружья, — щелк-щелк-щелк, пока ствол не оказывался пустым.
Мы трое — Владимир, Юрий и я — работали до одурения, пока Владимир не давал команду на перекур. Пустая бутылка клалась на стол боком, и каждый из нас с расстояния двенадцати шагов должен был всадить в ее горлышко по три, по пять, по десять дробинок подряд. Мы так метко навострились, что всаживали без промаха, на удивление наших гостей. На рассвете мы прерывали работу, и Владимир давал команду:
— Идемте старичка потешить.
В предрассветных сумерках мы отправлялись с ружьем в прихожую, открывали в окне форточку и просовывали через нее ружье.
Задним фасадом наш дом выходил во двор, далее шел ряд сараев, которые своими глухими стенами выходили на соседний Мансуровский переулок; на противоположной его стороне, за оградой, был сад, а за садом стоял двухэтажный дом. И в том доме, шагов за двести, мы облюбовали определенное окно на втором этаже и целились, но не в само окно, а, учитывая траекторию полета дробинки, метили выше.
После нескольких выстрелов окно открывалось, и появлялась фигура старичка в одном белье. Старичок осторожно начинал заглядывать вниз, ища злоумышленника под деревьями, и вдруг получал дробинку в голову или в грудь. Он вздрагивал, быстро закрывал окно. Но мы видели, что он не отходил от окна, а продолжал наблюдать через стекло. Тогда мы вновь начинали стрелять, старичок вновь открывал окно и высовывался, стараясь дознаться: откуда и кто в него лупит? О том, что дробинки летят так издалека, он не догадывался. И снова мы в него попадали, и снова он прятался.
Так тешили мы старика три весны, три лета и три осени, пока не сломался затвор у ружья. Целый пуд дроби исстреляли, а старичок так и не узнал, кто же были злоумышленники.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.