8
8
Возвращаюсь к нашей семье.
Наверное, месяца через два после нашего поселения на Еропкинском явилась к нам целая комиссия из домоуправления. Стали измерять рулеткой площадь каждой комнаты, мерили с захватом подоконников и наискось. Нам объявили, что у нас лишняя площадь и мы должны одну комнату сдать. Отец пытался было хлопотать, писал заявления, но его припугнули, что будут доискиваться, на каком основании мы вообще тут поселились, и отец отступился.
В комнате, где жили бабушка и дедушка, теперь поселился молодой человек по фамилии Адамович. Сперва мы его приняли за большевика, работал он где-то счетоводом, обладал глазами ягненка и вел себя очень скромно. Когда же он повесил над изголовьем своей кровати огромный портрет красавицы в декольтированном платье и сказал, что это его бабушка, полька, урожденная графиня Яблоновская, мы поняли, что никакой он не большевик, а свой человек, и стали приглашать его по вечерам чай пить.
К нам переехала из Ливен целая семья, младший брат моего отца Владимир Владимирович — дядя Вовик с женой тетей Таней и тремя детьми — сыном Сашей, который был меня старше на полтора года, моей ровесницей Еленой и маленькой Олей. Жить стало тесно. Меня переселили в комнату, где под эгидой тети Саши спали только женщины и девочки, и поместили в шкаф, который был такой широкий, что я мог там спать, вытянув ноги. Когда ложились, шкаф вместе со мной закрывали, а на ночь тетя Саша его открывала, чтобы я не задохнулся.
Спал я так под юбками, наверное, месяца три, пока дядя Вовик с семьей не переселился в подвальное помещение на Хлебном переулке, 10. Квартиру для них купили на остаток драгоценностей из наследства тети Нади Голицыной. Живя у нас, они как родственники, естественно, ничего за еду не платили, но, уезжая, подарили нам два мешка пшена, которые привезли из Ливен.
Вскоре после их отъезда моя мать прочла нам свое сочинение — "Горести кухарки, или Нечто о пшене". Она писала, как в течение года кормила свою семью только пшеном, как изобретала различные пшенные блюда, как мечтала, что наконец эта всем надоевшая крупа кончится. А нам опять и опять дарили мешки. К сожалению, тетрадка с очерком, в котором в юмористических тонах описываются детали нашей тогдашней жизни, исчезла во время одного из наших переселений.
Как бы скромны ни были наши тогдашние расходы, а все же мои родители совместно с родителями нескольких других мальчиков и девочек решили, что детей надо обязательно учить танцам. Где? Да только у нас в большой зале. Сложенная в углу в первые годы революции плита не помешает. И каждую субботу являлось к нам человек двадцать детей и внуков знакомых бабушки и дедушки и наших родственников. Учила нас настоящая балерина, которая из-за своей некрасивости не поступила в труппу Большого театра. Учила она очень скучно, только разным па и позициям, под аккомпанемент девушки-таперши, игравшей на рояле. Зато когда обе они уходили, наступало бурное, безудержное веселье. За рояль садилась бабушка, сестра Соня бралась дирижировать кадрилью. Явно подражая генералу Гадону, она возглашала баритоном:
— Les cavaliers, engagez vos dames pour la premiere contredance!
Наши кадрили никак не походили на чинные и изящные танцы на Воздвиженке. Медленных партий бабушка не играла. Был у нее галоп, такой захватывающий, что ноги сами собой начинали дрыгать. С тех пор я никогда не слышал бабушкина галопа.
— Galopant en toutes les directions! — гремел голос Сони, и в зале начиналось нечто невероятное.
В огромной зале все дрожало,
Паркет трещал под каблуком…
Пары носились в бешеном темпе, сталкивались, девочки визжали от азарта. На первую кадриль я приглашал ту, которую требовали пригласить мои сестры Соня или Маша. Они подходили ко мне и злым шепотом шипели: такую-то! На вторую кадриль я приглашал свою двоюродную сестру Елену Голицыну, на третью кадриль приглашал Марийку Шереметеву.
Как только являлись юные гости, дедушка и мой отец удалялись в свою спальню. В связи с этим тетя Надя Раевская сочинила такие стихи:
Мрачно шествует сам дед.
О, ему здесь места нет!
За ним и папенька спешит,
Ничего не говорит…
А про меня были такие стихи:
Начинайте же скорей!
Вот хозяйский сын Сергей,
Всех подряд он приглашает,
Пот платочком вытирает…
Случалось, что танцы прерывались резким звонком. С первого этажа являлись жильцы и требовали, чтобы "потише топали", а то у них штукатурка сыплется.
Читатель, возможно, ждет, чтобы я назвал фамилии тех безмятежно счастливых мальчиков и девочек, хоть в двух словах рассказал бы об их дальнейшей судьбе.
Нет, не буду! Все они были на несколько лет моложе участников Воздвиженских балов, о судьбе некоторых из наших юных гостей я еще успею рассказать в своем месте, но не о всех. Слишком это страшно…
В ту зиму приехал к нам из Богородицка попытать счастья дядя Владимир Сергеевич Трубецкой. Теперь у него было пятеро детей, и должность ремонтера при военкомате его никак не устаивала. Видимо, в тот раз он привез ноты своей оперетты "Пилюли чародея" и потерпел с нею полную неудачу, о чем я уже рассказывал. Другая его неудача приключилась с хромовой, то есть с желтой, галкой, убитой им в Богородицке. О нем речь пойдет впереди.
Несмотря на множество досадных мелочей жизни, вроде дороговизны, строжайшей экономии, неладах с учением, основные мысли и в нашей семье и в семье Елены Богдановны, тети Лили Шереметевой, витали вокруг романа Владимира и Елены — так много в их отношениях, в их любви было подлинной поэзии. Мы все — и взрослые, и дети — радовались предстоящему браку, но взрослых очень смущала их молодость и полная неопределенность их будущей практической жизни.
Владимир ходил учиться во ВХУТЕМАС. Было тогда такое высшее художественно-техническое училище, а, вернее, отдельные мастерские, в каждой из которых преподавал кто-либо из известных художников. Владимир ходил в мастерскую Кончаловского. Он не был там оформлен студентом, а ходил, потому что его позвал Кончаловский. Когда он являлся в студию, то сразу подходил к Владимиру и больше всего внимания уделял его работам, поправлял их, ставил его в пример другим. Часть юношей и девушек приняли в студенты, а отдельных неспособных отчислили, в их число попал и Владимир. Кончаловский возмутился, бросился хлопотать, объясняя, что Голицын является лучшим его учеником. Не только Кончаловский хлопотал, ходатайство написал также Аполлинарий Михайлович Васнецов. Мой отец поднял свои прежние связи, дошли до каких-то верхов.
— Да будь он хоть сверхталантлив, но он сын князя, и ему не место в семье советских художников, — так отвечали в различных инстанциях.
Владимир начал ходить в частную художественную студию недалеко от нашего дома, на Пречистенке, но ее закрыли. Встал вопрос: что же ему делать? В стране была безработица, газеты звали уезжать в провинцию. Владимир ежедневно пропадал на Воздвиженке и там уединялся с Еленой. Он не мог уехать. Да и родители не хотели, чтобы он уезжал.
Изгнание Владимира было первым моральным ударом по нашей семье. Не пустили дальше учиться из-за, как тогда говорилось, "социального происхождения". Как переживал неудачу сам Владимир — не знаю, обиду он держал при себе. Но мои родители очень возмущались. Тогда это было внове не пускать учиться, изгонять из высших учебных заведений за «грехи» отцов…
Между тем любовь Владимира и Елены, несмотря ни на какие житейские преграды, все разгоралась. Мои родители и тетя Лиля Шереметева пытались тянуть со свадьбой под предлогом молодости жениха и невесты. Так продолжалось всю зиму 1922/23 года.
Неопределенность положения Владимира оставалась, заработков у него почти не было. Кто-то рекомендовал его одному нэпману, владельцу кондитерской, рисовать образцы конфетных коробок. На пробу нэпман заказал коробку для пастилы. Владимир очень старался, бабушка ему помогала, несколько раз он носил заказчику варианты, почему-то в голубых тонах, а тот их отвергал. Я возненавидел того нэпмана, который, видно, и сам не знал, что ему хотелось. В конце концов Владимир бросил бесполезную работу.
К весне влюбленные предъявили ультиматум: "На Красную горку должна быть наша свадьба".
Пришлось уступить. На свадьбу, на первые месяцы жизни молодых и тетя Лиля, и мои родители решили продать различные драгоценности, руководствуясь принципами: "а там видно будет", "с милым счастье в шалаше", "Бог поможет". Назначили день свадьбы — на 30 апреля.
Приходской шереметевской церковью был известный храм Знамения Богородицы XVII века в стиле нарышкинского барокко, который и сейчас стоит сзади здания университета. Но он был тесен, а приглашенных с обеих сторон ожидалось множество. Решили устроить венчание в наиболее просторной из ближайших церквей — в Большом Вознесенье между двумя Никитскими, в которой некогда венчалась дочь Шаляпина, а сам Федор Иванович читал Апостола*.[13]
Свадьба Владимира и Елены — это одно из самых поэтичных воспоминаний моей ранней юности. Перед свадьбой было проведено два совещания моих родителей с тетей Лилей, утрясали до мелких подробностей, кого пригласить только в церковь, кого на завтрак стоя "а lа fourchette" к нам на Еропкинский, кого на парадный обед на Воздвиженке. Распорядителем свадьбы был давнишний поклонник тети Лили староста церкви Знамения Сергей Георгиевич Прибытков. Позднее, в 1929 году, его посадили и сослали, а тогда он считался богатым человеком. Он брал на себя невестину половину свадебных расходов. Венчать пригласили духовника семьи Шереметевых отца Павла Левашова, священника церкви упраздненного еще при Екатерине Никитского монастыря.
Шаферов с каждой стороны набралось человек по десять. Первым шафером у Владимира по праву следовало бы быть мне, но я был слишком мал ростом, чтобы держать над ним венец, когда он пойдет вокруг аналоя, тем более что первым шафером Елены, а следовательно, моим напарником, оказался бы ее старший брат Николай.
Остро мечтал быть первым шафером Владимира Юша Самарин, безответно влюбленный в Елену. Он видел радость и счастье в том, чтобы на лихаче прикатить с Большого Вознесенья на Воздвиженку, стать перед невестой на одно колено, поднести ей букет цветов, поцеловать ей руку и возвестить: "Жених в церкви", — а затем вместе с ней и с ее сопровождающими с шиком подъехать на автомобиле к храму. Так я стал лишь четвертым шафером, в паре с Петрушей Шереметевым.
Храм наполнялся народом. Наконец подъехали дедушка с няней Бушей на извозчике, остальные добрались на трамвае, я прибежал пешком. Владимир в белой матроске и брюках клёш, высокий, бледный, был ослепляюще красив.
Прибыла невеста, как мне казалось, немыслимо прелестная, в длинном белом платье, в белой фате с флердоранжами, ее огромные и светлые шереметевские глаза сияли таким искренним счастьем, что все радовались, глядя на нее. Она шла под руку с посаженным отцом — толстым, с отвислыми усами, похожим на Тараса Бульбу Прибытковым. Впереди вышагивал непередаваемо важный мальчик с образом, самый младший ее брат курносый Павлуша, а сзади нее шли ее сестры Наталья и Марийка, а также Юша Самарин.
Впервые я увидел самую красивую из всех церковных служб. Народу собралось множество — не только родных и знакомых, набежали и чужие. Я не помню, кто присутствовал, но не забыл няню Бушу; вся в слезах, она стояла в стороне и не могла насмотреться на своего "ненаглядного царя-батюшку". Подняли венцы над головами жениха и невесты, священник повел их вокруг аналоя*.[14] После первого круга первые шафера уступили место вторым шаферам, затем третьим. Молодые встали на коврик. Петруша мне кивнул, и мы с ним одновременно протянули руки к держалкам венцов. Я схватил за ручку, венец показался мне неимоверно тяжелым, я его держал вытянувшись, стоя на цыпочках, и боялся, что уроню, наконец пятый шафер взял из моих рук держалку…
Постороннего народу так много хотело пройти в церковь, что двери заперли. На улице теснилась толпа. Когда же венчание кончилось, приглашенные устремились поздравлять молодых. Елена поцеловала меня в лоб. А народу на улице все прибывало. Двери храма открыли, шафера грудью начали пробивать путь навстречу напиравшей толпе, им удалось встать двумя шеренгами от двери, сцепившись за руки. В образовавшийся проход молодые смогли добраться до автомобиля. Когда они шли под руку, в толпе раздавались восторженные возгласы.
Храм Большого Вознесенья сохранился, очень хорошо отреставрирован. Когда мне случается проходить мимо паперти по короткому проезду, соединяющему обе Никитские улицы — Большую и Малую, я всегда вспоминаю, как стояли молодые шафера, как напирала на них сзади толпа, а по проходу между шеренгами шли молодые…
Свадебный кортеж на автомобиле, на извозчиках, на трамвае и пешком отправился к нам на Еропкинский. На входной лестнице молодых обсыпали горстями овса. Зал битком набился гостями, все стояли с бокалами, наполненными крюшоном, кричали: "Горько!", закусывали бутербродами.
Не обошлось без инцидентов. Забыли пригласить на свадьбу очень важную и богомольную старую деву, двоюродную сестру бабушки Лопухиной тетю Катусю (Екатерину Петровну) Васильчикову. Она очень обиделась, позднее потребовала, чтобы молодые явились к ней с визитом извиняться, те ни за что не хотели идти, их уговаривали, они упрямились. В конце концов отправилась к своей двоюродной тетке моя мать, всю вину взявшая на себя…
С Еропкинского гости, но только избранные, отправились на Воздвиженку.
В шереметевском доме вдоль всей залы был накрыт длинный стол, сбоку стоял другой стол, поменьше, — для детей. Произносились тосты. Двоюродный брат Елены Борис Сабуров продекламировал стихи собственного сочинения; выпив вино, он бросил на паркет хрустальный бокал, со звоном разбившийся на тысячи кусков.
Какие подавали кушанья — не помню; разговоры за большим и за нашим детским столами становились все оживленнее и громче, и вдруг разом установилась тишина.
Встал с бокалом в руке большой друг брата Владимира по Архангельску, сын кораблестроителя-помора Борис Шергин. Он приехал в Москву попытать счастья на литературном поприще и попал на свадьбу шафером. Он был молод, полон самых радужных надежд, и, видимо, сама свадьба, весь ее ритуал, поэтичный облик невесты произвели на него неизгладимое впечатление.
— Княже Володимеру и княгиня голубица Олена, — начал он свой тост окающим северным говором, слегка нараспев, как сказители былин.
И потекла его красочная речь, пересыпанная сравнениями и эпитетами из сказок и песен поморов. Я не в силах воспроизвести ее, помню, что он говорил, как плавал по северным морям и в Норвегию и на Грумант Шпицберген, побывал на Онеге, Мезени и Печоре, но такой красы дивной, как "белая лебедка княгиня Олена, нигде не видывал". Он говорил о счастье, какое ожидает его друга с такой молодой женой, предрекал ему славный, но трудный путь художника. Закончив свою речь, он выпил вино и тоже разбил бокал.
Обед кончился, все встали. Мы отправились на Николаевский вокзал провожать молодых в Петроград. Дядя Николай Владимирович Голицын предоставлял им две комнаты в своей просторной квартире на Бассейной. Молодые собирались провести свой медовый месяц, гуляя по городу, посещая музеи и дворцы в самом Петрограде и в его окрестностях, не думая о том, как будут жить дальше.
Прибытков расщедрился. Молодые уезжали в двухспальном купе международного вагона. Мне это купе показалось маленьким дворцом, я с любопытством щупал кнопки, крючки, занавески, обои и прочие невиданные мною штуковины. Много народу провожало молодых. Елена была в светло-сером, в полоску, костюме — свадебный подарок от нашей семьи. Владимир был в морском, темно-синем, надевавшемся через голову бушлате.
Раздался третий звонок. Последние прощальные поцелуи. Замахали десятки платочков. Поезд тронулся. Петруша и я побежали наперегонки до края платформы…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.