5
5
Приехал в Хилково племянник тети Теси Петруша Шереметев, родной брат невесты моего брата Владимира. Был он старше меня на полгода, очень подвижный, ловкий, смелый, предприимчивый, веселый, неунывающий, книг не читал, учился средне — словом, был вроде Тома Сойера, и мне с первого дня очень понравился, хотя во многом мы были совсем разные.
Он носил штаны до колен, я — до щиколотки. Нас сближало сходство судеб: оба мы бегали босиком, оба гордились своими предками, оба тосковали по утраченным имениям, оба с болью в сердце вспоминали о несчастном и любимом нами царевиче Алексее, он с апломбом называл себя монархистом, а я с не меньшим апломбом доказывал, что России нужна республика. У него двое дядей было расстреляно, у меня — один. Оба мы горячо любили старших братьев и гордились ими. Его старший брат Борис после Октябрьской революции сражался в рядах Белой армии. И Петруша, и я наперерыв друг перед другом хвастались:
— А мой брат Борис… — говорил он.
— А мой брат Владимир… — перебивал я его, неизменно побеждая своими доводами. — Мой брат и художник, и по Ледовитому океану плавает, а твой уехал в Америку и там кур разводит.
К будущей свадьбе Владимира и Елены мы относились с восторженным ожиданием.
Отец Петруши — кавалергардский офицер — умер от туберкулеза перед самой германской войной. О нем сын упоминал редко, и я из деликатности почти не рассказывал о своем отце.
А о своих дедах мы говорили много. Но тут неизменно побеждал Петруша. Его дед — граф Сергей Дмитриевич Шереметев — считался первым вельможей царского двора, знал государя, когда тот еще был мальчиком, и был единственным из придворных, кто получил право говорить царю "Ники, ты".
Словом, у Петруши и у меня набиралось достаточно тем, чтобы с утра до вечера — на реке, по пути на реку, в яблоневом саду, дома, лежа рядом на помосте перед сном — вести друг с другом нескончаемые разговоры.
Вот только меня огорчало, что он, узнав, что я очень люблю читать, стал надо мной смеяться. В Хилкове книг почти не было, и Петруша надолго отвадил меня от чтения. О том, что я мечтаю стать писателем, я, боясь его насмешек, ему не признавался.
В музыке я был совершенным профаном, а он отличался музыкальностью, обладал абсолютным слухом и успешно учился играть на виолончели. В Москве хранился его музыкальный инструмент, совершенно уникальный, изготовленный знаменитым Амати.
Ростом он был ниже меня, его светлые и большие шереметьевские глаза сразу привлекали, но его портил широкий и чуть вздернутый нос и чересчур развитая нижняя челюсть. Сейчас Петруши нет в живых. Я пишу о нем так подробно, потому что очень любил его. Он оказал на меня определенное, отчасти благотворное, отчасти не очень благотворное влияние…
Однажды в субботу поздно вечером меня разбудил громкий разговор. Я узнал голоса своих родителей, вскочил, бросился их обнимать. Они пришли из Богородицка пешком.
Утром я пошел с ними. Сперва мы зашли в церковную ограду к могилке самого младшего брата моей матери Павлика, потом отправились в яблоневый сад, прошли его насквозь и остановились у бугра, где раньше стоял дом, в котором провела свое детство моя мать.
Бугор был весь малиново-лиловый от цветущего иван-чая; простояли мы молча несколько минут, я показал кучку осколков печных кафелей, моя мать нагнулась, выбрала пару на память, и мы прошли дальше, к богородицкой скамейке.
Она послала в Харбин своей матери длинное письмо, в котором сравнивала тот бугор с большой и красивой могилой. Потом моя бабушка Александра Павловна Лопухина переписала письмо в нескольких экземплярах и разослала своим жившим за границей сестрам и детям. Письмо читали вслух, восхищались его поэзией и горевали, вспоминая былое…
Посидев на богородицкой скамейке, мои родители и я отправились той дорогой, по которой в последний год прошлого столетия они пошли в тот памятный для них день, когда мой отец сделал предложение моей матери.
— Вот тут он впервые сказал, что хочет со мной серьезно поговорить, показывала мне мать. Мы двинулись дальше. — А тут, под этой березой, мы сели, и он произнес слово "люблю"…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.