4

4

И в те же годы я подумывал, а не стать ли мне художником. Брат Владимир подвизался как декоратор и изредка рисовал плакаты. Степан Тимофеевич Рожков и еще один художник — Борис Юрьев рисовали пейзажи и преподавали в художественной студии. Подражая брату Владимиру и Билибину, все эти годы и я рисовал акварельными красками разные батальные, исторические, и сказочные сценки. Юрьев мной заинтересовался и передал, чтобы я принес ему на дом свои рисунки. Я не застал его дома и отдал папку хозяевам. Каково же было мое удивление и мой восторг, когда через три дня на выставке детских рисунков я увидел целый стенд, отданный мне. Больше всего меня восхитила подпись внизу: "Сережа Голицын, 13 лет". А мне тогда было всего одиннадцать. С тех пор мои рисунки не появлялись на выставках. А ведь способности к рисованию у меня несомненно были, и моя мать стремилась их развить. Но я рассуждал, что все равно так рисовать, как брат Владимир, никогда не смогу, а быть хуже его мне не позволяло самолюбие. Так и забросил я карандаши и кисточки.

Не только искусством я наслаждался, — были и тяжелые переживания.

Наша Успенская улица изо всех пересекавших Воронежскую и спускавшихся к пруду улиц была наиболее крутой. Поэтому именно ее со времен, верно, Болотова облюбовали мальчишки и девчонки с ближайших кварталов для катанья на обледенелых скамейках и в лукошках. Они катались целыми днями перед окнами нашего дома, но я ребят не знал, а идти с ними знакомиться опасался.

Скамейка — это высокое узкое сооружение, состоящее из двух досок — одна внизу, другая наверху, — соединенных между собой четырьмя стойками, днище нижней доски обмазывается навозом и обливается на морозе водой. Садись на скамейку верхом и катись до самой Воронежской. Вдвоем кататься выходило сподручнее, можно было дальше забираться.

Сестра Лина, видя, что я все сижу дома и читаю, чуть ли не силком вытащила меня на улицу, полагая, что любой катающийся в одиночку мальчишка позовет меня присоединиться к нему. Когда толпа мальчишек с несколькими скамейками поднялась в гору, я смело подошел к ним. Один из них повернулся ко мне, собираясь меня позвать, и вдруг другой, белобрысый, заорал на всю улицу:

— Не сажайте его с собой! Он — князь!

Кровь ударила мне в виски, я даже пошатнулся.

А мальчишки сели на скамейки, девчонки в лукошки, и вся орава покатила. Я остался, одиноким столбом.

И с тех пор в течение трех зим я ни разу не выходил кататься с гор и в течение трех лет не только не водился с соседними мальчишками, но даже не разговаривал с ними, хотя мы встречались постоянно в очереди за хлебом. Выдержал-таки характер!

Скучал ли я в одиночестве? Нисколько. У меня были другие друзья книги. Благодаря служившей в городской библиотеке сестре Лине я ходил туда в неприемные дни и часы и менял книги. Просто удивительно, какую уйму самой разнообразной литературы я успел прочесть! Нет, я не проглатывал страницы, а читал с чувством, перечитывая полюбившиеся мне места, заучивал наизусть отдельные монологи и отрывки. Некоторые произведения я с тех пор и не видывал, а все равно смогу пересказать их содержание. Я прочел полные собрания сочинений Жюль Верна, Майн Рида, Стивенсона, Брет Гарта, романы Всеволода Соловьева, Загоскина, Лажечникова, Вальтер Скотта, сочинения А. К. Толстого, Шекспира, Шиллера, Жуковского, Ростана, трилогию Мережковского, историю и мифологию Греции и Рима, одолел восемь томов Брема, а на истории России Соловьева споткнулся, добравшись до избрания на царство Михаила Федоровича. А еще мать мне читала вслух классиков.

Шекспир и Шиллер были в великолепных изданиях Брокгауза, со многими картинками. Трагедии, комедии, исторические хроники Шекспира повергали меня в трепетный восторг. Я жил поэтическими образами из прочитанных мною книг и уходил в прекрасное царство грез, столь далекое от голодной действительности.

И родилась в моем сердце самонадеянная идея: я тоже, как Шекспир, буду писать пьесы, и, разумеется, в стихах. Пригодились бумага из графского архива и чернила из сажи. О чем писать? Конечно, на исторические сюжеты с возможно большим количеством поединков, убийств и самоубийств. Писал я втайне от всех белыми, без рифм, стихами, нисколько не заботясь о ритме, и сочинил пьесы — о Ромуле и Реме, о Мстиславе Удалом, о рыцаре Ланселоте, о Юлиане Отступнике, о Савонароле. Мне грезилась будущая слава: поставят мои пьесы в Богородицком театре, будут меня вызывать с аплодисментами, как вызывали дядю Владимира Трубецкого после премьеры "Грушевого дерева". А еще, подобно сестре Соне, я буду приносить домой тысячи рублей и разную снедь.

Конечно, все, что я тогда кропал, было несусветной чепухой. Но это сейчас я так думаю, а тогда мне казалось, что у меня получается лишь немногим хуже, чем у Шекспира…

Однажды Соня, вернувшись из театра, сказала, что Четвертушкин приглашает меня к своему сыну Жене на следующее воскресенье с утра.

Я пойду к тому, кого считал театральным богом и чародеем! Я познакомлюсь и, конечно, подружусь с его сыном — таинственным узником, которого никогда не выпускали гулять. Можно представить мою радость и мою гордость. Одежонка у меня была плохонькая, пальтишко на рыбьем меху, курточка и штаны в заплатках, валенки подшитые и чересчур просторные. Кое-как меня принарядили, тетя Саша дала последние наставления — как вилку держать, не накидываться на еду и т. д. Младшие сестры с завистью меня провожали. Я полетел в Земледелку как на крыльях. По дороге думал: подружусь с таинственным Женей и с его помощью передам свои пьесы его всемогущему папе.

Позвонил, мне открыла дамочка в кудряшках. Сзади нее я увидел высокого мальчика в вельветовом костюмчике, бледного-бледного, даже с синевой. Коротая дни в заточении, он вытянулся наподобие картофельного ростка в погребе.

Почему же родители держали своего сына взаперти?

Когда-то у супругов Четвертушкиных была дочь, в которой родители души не чаяли. Лет восьми она заболела скарлатиной и умерла. У них родился сын, и они, чересчур любя его и до ужаса боясь всяких заразных болезней, решили никуда его не выпускать. Так и рос бедный Женя, не дыша чистым воздухом, видя солнце, деревья и траву лишь из окна, не умея бегать, издали наблюдая за играми своих сверстников. Его единственными друзьями были книги. А я оказался первым мальчиком, с кем ему довелось заговорить.

Мы сошлись с ним сразу. Нет, мы не стали играть в солдатики, коих у него было множество, мы просто садились рядышком, а со второго свидания обнявшись, и говорили, говорили…

От матери я скрывал свои грезы о рыцарях Круглого стола, а Жене рассказал. Я признался ему о своих чувствах к замученному мальчику царевичу Алексею и только о гибели своего дяди Миши умолчал.

И Женя мне признался, что тоже постоянно скорбит о бедном царевиче, показал мне несколько его портретов. И еще он мне рассказал то, что тоже от матери скрывал. Оказывается, всю свою квартиру он населил невидимыми существами, с которыми потихоньку беседовал: в стенах жили «стеньчики», под полом «половички», над потолком… забыл, как именовались. Мы с ним пересказывали содержание прочитанных нами книг. И тут мое самолюбие было уязвлено. Женя был моложе меня почти на год, а успел прочесть куда больше книг, нежели я, в том числе и по философии — чуть ли не Канта и Ницше. Это в одиннадцать лет!

А кормили меня там божественно. Дома Нясенька подавала жидкий пшенный, сваренный на воде кулеш, не всегда заправлявшийся конопляным маслом, а Женина мама накладывала мне полную тарелку крутой, молочной, да еще с сахаром, пшенной каши. И хлеба я съедал сколько хотел.

Жениного папу я видел только мельком. Он приходил, наскоро проглатывал обед и скрывался в своем кабинете.

Наверное, на третье мое свиданье с Женей я принес его папе свои пьесы. А на четвертое свиданье Анатолий Николаевич позвал меня в свой кабинет. Разнес он мои кропанья в пух, но столь деликатно и доброжелательно, что его критика меня не убила, а вдохновила. Самое главное, за что я ему остаюсь благодарен даже до сегодняшнего дня, — это за его слова об искорках моих творческих увлечений. Не отчаиваться, не бросать, а втихомолку продолжать творить, убеждал он меня.

Так ходил я к Жене несколько раз по воскресеньям. А однажды пришел, Женина мама мне открыла, но меня не впустила, сказала, что ее сын не совсем здоров. Потом выяснилось, что в городе, через две улицы от нас, какая-то девочка заболела скарлатиной. Я был очень огорчен, а тетя Саша за меня серьезно обиделась. Потом месяца через два мне снова разрешили ходить к Четвертушкиным. Но постепенно мы с Женей стали остывать друг к другу, и однажды, под предлогом чьего-то дня рождения, я пропустил свидание, потом еще раз пропустил. А потом кто-то сумел уговорить Женину маму, что нельзя так ненормально воспитывать сына. Раскрылись двери его квартиры, он вышел на свет божий, и все соседние мальчики и девочки охотно приняли его в свою компанию, а я оказался лишним. Так кончилась наша дружба.

Был еще один мальчик, с кем я не то что крепко дружил, но он был такой же изгой, как и я, и очень уж льнул ко мне. Звали его Юра, он был сыном той самой Любови Васильевны Бауман, которая учила мою мать сапожному ремеслу. Года за два до нашей встречи, во время хоровода вокруг рождественской ёлки, колючая ветка с такой силой ударила его по лицу, что у него глаз выпер из век. Зрение потеряно не было, но глаз остался сидеть на лице эдаким страшным бугром.

Мальчишки не давали Юре проходу. Стоило только ему выйти из дому, как вслед ему они принимались кричать: "Глазун! Глазун!" Его никуда не посылали, до знакомства со мной он вообще избегал выходить на улицу, хотя жил на самой людной, на Воронежской. Только у нас он бывал. Втроем с моей сестрой Машей мы играли в карты и в хальму, но меня он постоянно раздражал своим непререкаемым апломбом. Так, он самоуверенно заявлял, что Солнце меньше Земли, а спорить с ним было невозможно. И еще он постоянно отрывал меня от интересного чтения, а сам читать не любил. Но моя мать мне говорила, что надо быть внимательным и вежливым к бедному мальчику, который приходит к тебе в гости. С ее слов я знал, что Юрина мать очень ценила наши отношения: ведь я никогда даже не намекнул Юре о его физическом недостатке…

Возвращаюсь к Богородицкому театру. Я потому так подробно остановился на его истории, что наверняка она представляет интерес общественный, а без меня эта история просто канула бы в Лету.

В Богородицком музее театра хранится рукопись воспоминаний А. П. Бурцева о театре, но в ней лишь несколько страничек. Автор приводит список 74 пьес, в которых он участвовал. Он называл пьесы классические — русские и западноевропейские, затем разных второстепенных дореволюционных драматургов, а завершали список не очень талантливые поделки давно забытых писателей, которых тогда усиленно продвигали власти.

О Богородицком театре мне рассказывали: бывший суфлер Архангельский, учительница Головская, когда-то подвизавшаяся на второстепенных ролях, и моя сестра Соня; вспоминал и я о своих чудных впечатлениях детства…

После 1923 года театр начал хиреть, разъезжались один за другим артисты; лишь Бурцев и Русаков оставались. В 1926 году здание театра сгорело, возобновить его не хватило ни средств, ни энтузиазма, ни поддержки властей. Стали играть кое-где, школьная самодеятельность еще существовала приезжали на гастроли артисты Тульского театра. А публика начала терять интерес к театру, наверное, ставили слишком много скучных и бездарных советских пьес.

Бурцев и Русаков постепенно отошли от театральной деятельности и остались только учителями русского языка. Русаков умер вскоре после войны, а Бурцев стал заслуженным учителем РСФСР, ушел на пенсию, ослеп и скончался в глубокой старости в 1975 году.

Судьба Четвертушкина сложилась печально. Какие-то мудрецы еще в 1924 году решили, что будущим агрономам незачем изучать русский язык, и Четвертушкина уволили. Он был вынужден уехать из Богородицка и поступил учителем в Подольск. Помню, как он заехал к нам в Москву, но попал в самый разгар бешено-веселого детского бала. Растерянно глядя на проносившиеся мимо него галопом пары, он посидел несколько минут между бабушкой и тетей Сашей и поспешил уйти. Больше я его не видел.

Приехав в Богородицк в 1977 году, я узнал о его дальнейшей судьбе. В Подольске его арестовали. Сын Женя взрослым юношей приезжал в Богородицк за справками о деятельности своего отца. Что ему удалось достать — не знаю, освободили ли его отца или узник кончил свою жизнь в лагерях — тоже не знаю. Пусть эта глава будет ему своего рода посмертной справкой: "Дана настоящая такому-то, что с такого-то по такой-то год он возбуждал в богородицких жителях чувства добрые…"

Данный текст является ознакомительным фрагментом.