8

8

Как же мы жили без родителей на новой квартире в течение двух последних месяцев девятнадцатого года?

Дом Любимовых был деревянный, пятистенка, под железной крышей, с просторными сенями сбоку и просторным сараем сзади. В первой комнате высилась огромная русская печь, за перегородкой была маленькая спаленка. Парадную комнату перегораживала занавеска. Таким образом, мы могли говорить, что у нас четыре комнаты. В первой за перегородкой обосновались Владимир и я, в кухне за печкой спала Лёна, в большой комнате жили обе мои старшие сестры и стояла кровать, ожидавшая родителей, а за тамошней перегородкой заняли места тетя Саша, Нясенька и обе мои младшие сестры. Графская мебель была частично самая простая, частично черного и красного дерева с резными спинками и ножками, широкая роскошная кровать для родителей, изящный туалетный столик, два кресла, обитые штофом.

Тетя Саша учила меня и моих младших сестер. Сестра Лина ходила работать в библиотеку, сестра Соня в школу второй ступени, брат Владимир, окончив школу еще весной, первое время не имел определенного места службы, иногда уходил мазать какие-то плакаты. Помню его огромный, в лист фанеры, плакат изображавший кузнеца, стукающего тяжеленным молотом по наковальне. Меня восхищали искры в виде алых траекторий, разлетавшихся во все стороны. Плакат повесили на Базарной площади по случаю второй годовщины Октябрьской революции, и в течение нескольких дней прохожие на него глазели. А пошел дождь, и всё смыло.

Тогда я впервые увидел демонстрацию с красными флагами и полотнищами. На Базарной площади, напротив собора, соорудили из теса трибуну, сзади которой и висел тогда еще новенький Владимиров плакат. Оратор вещал о мировой революции, говорил, что сбываются мудрые предначертания великого Карла Маркса — поднялась социалистическая революция в Баварии и в Венгрии, скоро вся Европа запылает, пролетариат захватит власть во всех странах. Тогда ходил анекдот, что даже собаки рычали: "миррровая ррреволюция!" Потом и в Баварии, и в Венгрии горстка захвативших власть была разгромлена. Газеты кричали: "Кровавая собака Носке", "социал-предатели Каутский, Шейдеман и иже с ними". Особенно доставалось вождям германских социал-демократов, которые повели рабочий класс по пути мирных, чисто экономических завоеваний.

Лина и Соня по вечерам обычно пропадали с подругами и кавалерами. А Владимир был домосед. Он раздобыл коробку великолепных акварельных красок, а бумага была из графского архива. По прежней привычке, забравшись с ногами на его кровать и облокотившись о стол, я часами молча смотрел, как тончайшей кисточкой он подцеплял из коробки порцию краски, как разводил ее водой и раскрашивал светлыми и яркими тонами очередную картинку. Он носил английский френч покойного дяди Миши со следами споротых погон на плечах и огромные подшитые валенки.

Где он прочел одно из самых прекрасных сказаний древней Руси — "О невидимом граде Китеже", — не знаю. В целой серии картинок он изобразил, как князь Георгий с соколом на руке едет на коне, как Гришка Кутерьма ведет татар, нарисовал сечу при Керженце, синее озеро Светлояр, окруженное березками, самого города нет на трех горах, а его опрокинутое отражение белые стены с башнями, а за стенами храмы златоглавые — видятся на поверхности озера. Владимир тогда увлекался Билибиным и раскрашивал контуры чистыми тонами без теней, а вокруг каждой картинки выводил орнаменты заимствовал узоры из различных книг, сам их выдумывал, переиначивал по-своему. Вся серия картинок погибла при нашем переезде.

С тех пор зародилась в моем сердце светлая мечта попасть на озеро Светлояр, к невидимому граду Китежу…

Питались мы главным образом бучальскими подношениями, в которых основным продуктом являлась рожь. Поварихой была Нясенька, но она не отличалась особым умением и не знала, как обращаться с русской печкой. Нясенька сутки мочила рожь, затем двое суток в чугуне ее варила и парила, и все равно зерна оставались твердыми, через час после еды они выскакивали непереваренными и доставались воронам и нашей единственной курице. Курицу эту мы берегли, в честь нашей подняни я ее назвал Лёной, и мы мечтали, как начиная с весны каждый день будем получать по яичку.

Из тогдашних кушаний вспоминаю соломату — это печенная на сухом противне ржаная мука, которую потом кипятили. Другое кушанье — картошка; для экономии ее варили только в мундире — очищай сам или съедай с кожурой. Иногда Нясенька толкла ее нечищеную и подавала на стол. Разрешалось взять лишь чайную ложечку зеленого конопляного масла, которое раздавалось тетей Сашей с аптекарской точностью. Щи варились вегетарианские, из тухлой капусты серого цвета. По утрам мы, младшие, выпивали по стакану молока. Хлеб выдавали по карточкам. Ежедневно я ходил в лавку на Воронежской, и там бывший военнопленный рыжеусый австриец Франц отвешивал мне 13 1/2 фунтов, по-теперешнему, это пять кило, при тогдашней скромной еде — немного. Разрезала хлеб Нясенька, к каждому куску подкладывала кубики добавочек, крошки по очереди съедали я и мои младшие сестры. Через день я ходил за молоком к бывшему смотрителю Богородицкой тюрьмы. Само здание уже год как пустовало. А заключенных держали в бывших купеческих лавках на Базарной площади. После обеда и ужина пили чай из самовара с сахарином или сахаром вприкуску. Кусочек сахара закладывался за щеку, и через него пропускался морковный чай. Такого кусочка хватало на две чашки.

Опять приехал из Бучалок Суханов и привез более богатые подношения, в том числе пару подшитых валенок, две или три пары шерстяных носков и варежек, живого петуха и трех живых кур. Часть продовольствия отдали дедушке с бабушкой и Трубецким, сами до отвала ели только один день. Петуха я назвал Коржем,[6] кур — Нясенькой, Няней Бушей и Полей (в честь подняни Трубецких). Ура! Сколько весной у нас будет яичек!

Ближе к весне Суханов приезжал в третий и в последний раз, привез еще трех живых кур. Затем он вновь появился у нас в 1926 году, уже в Москве.

Тогда начали прижимать налогами торговцев, и Суханова за его открытую в начале нэпа лавочку обложили таким налогом, что он взвыл. Описали у него все имущество и грозили отобрать дом. Он приехал в Москву хлопотать, жил у нас несколько дней и со жгучей ненавистью рассказывал, как его обижали односельчане. Мои родители пытались ему помочь, достали для него какую-то бумагу, он уехал, но через некоторое время нам написал, что бумага не помогла и его разгромили. В 1929 году он вновь появился у нас — в лохмотьях, покрытый вшами. Мать кормила его в прихожей, он сбивчиво отвечал на ее вопросы, и тогда мать, подозревая недоброе, спросила его:

— Егор Антонович, а ведь ты из тюрьмы убежал?

— Убежал, — подтвердил он.

Мать очень испугалась, уложила его спать на полу в прихожей на какой-то дерюге, а утром сказала ему, чтобы он уходил. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.

А тогда, в Богородицке, он нас форменным образом спасал. После каждого его приезда мы чувствовали себя бодрее, поднималось наше настроение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.