2
2
К тому моменту, как я поселился в квартире Арнольдов, все, и особенно бабушка, с нетерпением ждали приезда освобожденных, а также моего отца. Билетов тогда не продавали, отец хлопотал о выдаче ему «мандата», как назывались солидные командировочные удостоверения, скрепленные печатями и подписями ответственных «товарищей» и вручаемые лицам особо доверенным или по протекции.
Меня поселили в маленькой комнате вместе с Софьей Алексеевной Бобринской, тетей Эли Трубецкой и малышкой Александрой, сокращенно Татей. Моя мать со мной занималась по всем предметам и готовила обеды, а вернее, училась готовить. Чем мы тогда питались, откуда доставали продукты — не помню; еда была невкусная, да, наверное, и малопитательная, вместо сахара в морковный чай сыпали сахарин. Бабушка все охала и много молилась, ожидая дедушку.
Супруги Кюэс собрались уезжать на родину в Швейцарию, через Финляндию и Швецию. Они пришли к нам прощаться. Мадам и наша Соня, расставаясь, плакали. Они уехали, но застряли в Гельсингфорсе (Хельсинки), где мадам родила дочку Sophie. Наверное, они весьма красочно рассказывали о жизни и быте в нашей стране. Лет пятнадцать спустя кто-то из наших родных встретил их в Париже: наш бывший гувернер служил продавцом в книжном магазине.[5]
Владимир переехал к нам, ему нашли комнату в другом корпусе, в квартире преподавателя немецкого языка Свикке, и он там блаженствовал. Фрау Свикке, будучи моложе своего супруга лет на пятнадцать, кокетничала со своим жильцом и подкармливала его специально для него изготовляемым печеньем Pfefferkuchen, а также более солидными блюдами. К сожалению, не сохранился альбом, в котором был изображен сам Свикке, с толстым, отвисавшим вниз носом и козлиной бородкой (его прозвище было Козел). На другом рисунке его жена выглядела хорошенькой дамочкой в кудряшках и с курносым носиком.
Владимир, сестра Соня и ее подруга Наташа Арнольд ежедневно ходили в город, в школу второй ступени (бывшую мужскую гимназию). Тогда учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь. Под мудрым руководством наркома просвещения Луначарского старый, давно установившийся порядок в школах был разрушен: уничтожили отметки, перестали срашивать и задавать уроки. Словом, рассчитывали на высокую сознательность тех, кто в самом ближайшем будущем кинется строить коммунизм. Закон Божий был изгнан сразу после революции, отменили латынь и греческий. Время от времени являлись в школы комиссары проверять, как проводится реформа. Об одном из них тогда была сложена песенка:
Раньше был я смазчиком — мазал я кареты,
А теперь в Совете издаю декреты…
С легкого пера Льва Кассиля и других советских писателей, учителя царских гимназий, реальных и прочих училищ и школ были несправедливо осмеяны. А какие это были самоотверженные и благородные люди! В тяжелых условиях гражданской войны они добросовестно и умело, несмотря на непродуманные разрушительные декреты, продолжали вести свое дело, по прежним программам учили детей вечным законам математики, физики и химии, воспитывали в детях любовь к природе, искусству, литературе, к России.
Назову некоторых богородицких учителей (записываю их со слов своей старшей сестры Сони): русский язык преподавал Иван Егорович Русаков, законоведение — Урываев, политическую экономию — Некрасов Александр Иванович, психологию и литературу — Бурцев Алексей Павлович, физику Крикщунас Матвей Матвеевич; директором был Александр Александрович Делекторский…
Как-то моя мать отправилась к леснику выписывать дрова и меня взяла с собой. Впервые я увидел лес в снегу. Мать мне показывала пересекавшие дорогу заячьи следы, мы видели снегирей и синиц, нас обгоняли санные обозы, на розвальнях сидели закутанные мужики и бабы в оранжевых тулупах и полушубках. Шли мы шли по Тульской дороге мимо молочной фермы, затем вдоль опушки леса, называвшегося городским, и вступили в лес, который и до сегодняшнего дня называется графским. Мать учила меня любоваться лесными красками — синими тенями на снегу, темными раскидистыми дубами, а при каждой новой дорожке заячьих следов я испускал радостные крики. До избушки лесника было версты четыре. Мать оформила выписку дров, и мы пошли обратно…
Теперь у меня была обязанность — ежедневно ходить в город за молоком. В одном из первых домов по правой стороне Воронежской улицы жили владельцы коровы. Хозяйка была обыкновенной старушкой, хозяин — бравым стариком с длинной, желто-белой, как у деда Мороза, бородой. Я платил деньги, брал четверть и нес ее на плече, как солдат ружье.
Тогда впервые выпустили советские деньги с напечатанными на них на разных языках — грузинском, армянском, арабском и т. д. — самым распространенным и до сих пор не осуществленным лозунгом Карла Маркса "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Однажды я отдал деду Морозу новенькие деньги — пятьсот рублей. Он повертел бумажку, даже понюхал и вернул мне:
— Ты скажи матери, пусть пошурует. У нее небось романовские рубли припрятаны, а эти, жидовские, нам не надобны, и керенки не носи.
И с того дня я покупал молоко на царские деньги. Они тогда безоговорочно, но потихоньку принимались за продукты на базаре. А керенками назывались выпускавшиеся Временным правительством большие листы, состоявшие из многих, 20- и 40-рублевого достоинства, квадратиков, одинаково презираемых и большевиками, и беспартийной массой.
Началось переселение со всех губерний в свои, вновь образованные республики — поляков, латышей, литовцев, эстонцев. Тогда же уезжали в Германию и Австрию немцы — бывшие военнопленные и гражданские лица. Все они охотно брали царские деньги, которые, по слухам, в тех республиках ходили.
Наименование советских денег «жидовскими» получило повсеместное распространение. Был опубликован специальный декрет о наказании тех несознательных граждан, которые их не признавали. Следующие деньги вышли без надписей на непонятных для народа языках, их принимали, но предпочитали обходиться вообще без бумажек, меняя товар на товар, продукты на одежду, брали и царские деньги.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.