ТЕЛО, ДУША И ОДЕЖДА

ТЕЛО, ДУША И ОДЕЖДА

Екатерина была талантливым режиссером.

Но со спектаклем, который она ставила в Гатчине, вышла осечка. Актер переиграл отведенную ему роль. Павлу дарили игрушку, чтобы тешился и не плакал; он превратил игрушку в действующую модель. Неудивительно: отец в отличие от сына обладал цельностью натуры, хотя и весьма своеобразной. И умел навязать жизни свою волю.

Гатчинские войска в момент их создания имели три рода оружия, в их составе были две команды по тридцать человек. К моменту интронизации Павла, к 1796 году, войска насчитывали две тысячи триста девяносто девять человек нижних чинов и состояли из четырех батальонов пехоты, егерской роты, четырех кавалерийских полков: жандармского, драгунского, гусарского, казачьего, а также пешей и конной артиллерии при двенадцати орудиях. Всей этой оравой командовали девятнадцать штаб- и сто девять обер-офицеров. Так что современник, писавший о «толиких проказах», дозволенных наследнику ради того, чтобы тот не помышлял о правлении государством, весьма заблуждался. Были проказы — стали приказы.

Между екатерининских строк Павел писал свой манускрипт, свое начертание. Поступки его не бессистемны, а по-своему цельны какою-то страшной цельностью запоздалого средневековья. Принадлежавшее ему по праву рождения государство он воспринимал как таинственный рыцарский орден, наподобие мальтийского, где продумано все — от одежды до словоупотребления.[19] Бесполезно потешаться над гатчинской муштрой; ценой пота и крови солдат покупалась пламенно-сухая ясность государственного облика грядущей России, так непохожая на обольстительно-влажную, пышную красоту России екатерининской. На версальскую грациозность дворцовых парадов Павел отвечал четкостью гатчинских маршей, на французский образец — прусским, сухим и чистым, как мучная белизна обязательных пуклей и косичек. И форма, и устав, и фрунт на гатчинском плацу были как бы чеканной репликой в молчаливом споре между Екатериной и Павлом. Точнее — в недоконченном споре между государыней и убиенным Петром III Феодоровичем, полномочным представителем загробных интересов которого ощущал себя Павел Петрович. (Он был хорошим сыном. Об Александре Павловиче этого, увы, не скажешь.)

Что же до пуклей и косичек, то люди второй половины XVIII века потому так тщательно следили за внешними формами своей жизни, что для них эти формы были вполне содержательны.

В записках князя Адама Чарторыйского (он вскоре властно вторгнется в пределы нашего повествования) находим следующий забавный эпизод:

«Однажды из армии прибыл курьер, которого стали расспрашивать про подробности костюма и туалета французских офицеров. Между прочим, он рассказал, что все они носят большие бакенбарды. Император (Павел — А. А.), услышав об этом, приказал, чтобы все немедля сбрили у себя бакенбарды; час спустя приказание было исполнено. На балу вечером видели, так сказать, уже новые лица, выбритые в тех местах, где были бакенбарды, с белыми вместо них пятнами на щеках. Смеялись, встречаясь и рассматривая друг друга».[20]

Комичны бесчисленные описания одного дня Павла Петровича — дня его воцарения.

«Воротнички и галстухи носили до тех пор довольно пышные, так что они, может быть, чересчур уже закрывали нижнюю часть лица; теперь их моментально уменьшили и укоротили, обнажив тонкие шеи и выдающиеся вперед челюсти, которых не было видно прежде. Перед тем в моде была элегантная прическа на французский лад; волосы завивались и закалывались сзади низко опущенными. Теперь их стали зачесывать прямо и гладко, с двумя туго завитыми локонами над ушами, на прусский манер, с завязанным назад у самого корня пучком волос; все это было обильно напомажено, напудрено и напоминало наштукатуренную стену. До сих пор щеголи старались придать более изящный вид своим мундирам и охотно носили их расстегнутыми. Теперь же с неумолимой строгостью вводилось платье прусского покроя, времен старого Фридриха, которое носила Гатчинская армия».[21]

Еще комичнее (каким-то похоронным комизмом) окажутся мемории о первом дне по воцарении Александра Павловича.

Государя убили, а люди думают о том, где бы достать разрешенную круглую шляпу, фрак, панталоны и жилет! Столько дел у нового императора, столько бед у выпавшей на его долю страны — а он одновременно с указами о закрытии тайной канцелярии и о допущении ввоза в Россию иностранных книг издает указ об отмене ношения пуклей при временном (нельзя же вдруг все полностью переменить — мгновенные перемены ведут к потрясениям общественным) сохранении косички.

Но ведь на самом деле это не фраки, не косички, не пудра, не панталоны. Это — знаки сверхгосударственной, метафизической реальности, которая реальнее жизни действительной. Так полагают, так чувствуют не только в России — во всей Европе: Так думают, так ощущают не только напичканные книжной премудростью люди высшего света, но и лондонские мальчишки.

Будущий приближенный Александра граф Комаровский (Евграф; таково было его имя) в 1787 году был в Лондоне.

«Мы трое шли вместе по улице — граф Бобринский, Вертильяк и я. На мне с графом Бобринским был фрак английского покроя и круглые шляпы, а на французе парижский полосатый фрак и треугольная шляпа; мы примеча: ем, что за нами множество бежит мальчишек и поднимают грязь с улицы; один из них закричал: french dog,[22] и вдруг посыпался град комьев грязи на бедного Вертильяка, и он насилу скрылся в одну кондитерскую лавку, случившуюся на дороге; мы же двое шли тихим шагом, и ни одного кусочка грязи на нас не попало».[23]

В данном случае все обстоит наоборот — круглая шляпа символизирует англоманию и франкофобию, но от перемены мест слагаемых сумма не меняется.

Александр Павлович формировался именно в эту, «знаковую», эпоху. И потому, например, рассказ о причине, окончательно убедившей его в 1814 году отказаться от верности идее республиканского устройства посленаполеоновской Франции и в конце концов призвать на престол хамоватого Людовика XVIII, — рассказ, отдающий историческим анекдотом, — все-таки кажется достоверным. Батистовое мельтешение в воздухе побежденного Парижа тысяч и тысяч белых платочков и хорошо выбеленных чепчиков привело к тому, к чему не смогли подтолкнуть русского царя Талейран с Меттернихом. Белый цвет — знак роялизма. В первое утро по своем воцарении Александр из окна Зимнего увидел на улицах Петербурга воплощенный в стиле одежды призыв повернуться лицом к Англии; въезжая в Париж спустя тринадцать лет, он читал написанный белым по яркому, тысячекратно повторенный лозунг: верните нам короля. И кто виноват, что царь привнес в событие смысл, которого оно не имело? Что вместе с новыми временами меняются языки, меняются культурные коды, а «читатели» остаются прежними?..

Но вернемся в 80-е годы XVIII столетия. До психологических романов Ивана Сергеевича Тургенева еще очень далеко. До Фрейда и Юнга — еще дальше. И то, что современный человек именует переживанием, могло совершаться в сфере практического действия; невидимые нервные окончания как бы соединяли человека с формальным строем его жизни. Общеизвестен пример с мушками, которые меняли свое положение на лице светских дам в зависимости от смены настроения. Важно лишь понимать, что когда дама цепляла мушку на край губы, это не просто означало «хочу целоваться»; мушка для нее действительно наливалась влажностью поцелуя. В мушке сосредоточивались нервные окончания губ.

Другое дело, что царь — не дама. Слишком разные вещи — безупречно владеть искусством платонической любовной игры, главное условие которой несерьезность, необремененность последствиями и терзаниями, и — ощущать игровой жест как часть великого жизненного действа, имеющего прямое касательство до человеческой судьбы, до человеческой истории. В первом Александр не имел себе равных,[24] второе, увы, не было ему дано.

Затевая в Мемеле (1802 год) двойной роман с императрицей Луизой и ее сестрой, он прежде всего распорядится наглухо запереть все двери, ведущие к его спальне, — чтобы участницы игры ненароком не перешли границы дозволенного. При этом он будет заботиться не о своей чистоте, не о чистоте «партнерш», но о чистоте жанра. В 1815-м в Вене свободное время Александр Павлович станет проводить в обществе молодой вдовы княгини Габриэллы Лаерсберг и двух графинь Зичи.

«Однажды зашел у них разговор о том, кто в состоянии скорее одеться, мужчина или женщина. Ударились об заклад и положили сделать испытание в доме одной из графинь Зичи, куда отправлен был камердинер Его Императорского Величества с платьем. В назначенное время Государь вышел в одну комнату, а графиня в другую, чтобы переменить одежду: император выиграл заклад».[25]

Соблазн без соблазненных, утонченный эрос без эротизма…

Невозможно представить, чтобы после своего воцарения Александр в самый разгар сенатских дебатов велел вынуть из музейного шкафа и принести атрибуты генерал-прокурорской власти, некогда принадлежавшие Петру Великому, — песочные часы и деревянный молоток, отвел бы сенаторам час на завершение спора, а по истечении времени грохнул бы молотком по столу, приведя всех в замешательство и оцепенение. Зато на это был способен действительный носитель «екатерининской идеологии» старик Державин. (В начале александровского царствования он будет ведать делами Сената.) И когда Державин утверждает в своих Записках, что всем в тот миг показалось, будто сам Петр встал из гроба,[26] — это не просто стилистическая фигура: Державин жил не в музее, а в истории. В музее жил юный Александр Павлович. Он мыслил себя таковым, каковым не был. И никто не мог сказать уверенно, каковым он был.

Гатчина не могла вызывать в нем восторга. Так не может вызывать восторга рояль у того, кто был замучен в детстве гаммами. (Великих князей буквально дрессировали на гатчинском полигоне.) Но как юные жертвы родительской меломании вырастают и ненавистные гаммы остаются с ними, так основы «гатчинского мироустройства» навсегда въелись в сознание великих князей и продолжали влиять на их жизнь. Не по гатчинской ли канве будет вышивать свое царствование Александр? И не от Гатчины ли попытается сбежать в пьянство и вольную жизнь Константин?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.