XX

XX

«Ах какая драма „Пиковая дама“»! Куда только не увлекала меня за собой. В поисках всяких ассоциаций и живых наблюдений, готовясь снимать уже в 86-м году все ту же вечную мою пиковую спутницу, я стал свидетелем прощания с актрисой МХАТа, народной артисткой СССР Анастасией Платоновной Зуевой. Сам Константин Сергеевич Станиславский, ценивший ее живое дарование, предостерегал: «Ради Бога, ни одного слова о моей системе Зуевой! Она начнет думать, как играть, — и все пропало. Если сороконожка задумается, с какой ноги ей пойти, она замрет навсегда».

Теперь о похоронах, точнее, о гражданской панихиде А. П. Зуевой в здании на Тверском. Так сказать, похоронное шоу. Софья Станиславовна Пилявская сказала, что накануне было отпевание — гроб с останками ночь был в церкви. «Там она была красавица! — сказала Зося в свойственном ей стиле. — Теперь не то». «Что же, Софья Станиславовна, меня не предупредили, что было отпевание? Я бы лучше туда пошел! Вы же знаете меня!» — «Виновата, Миша, виновата…» Я задаю себе вопрос: а почему я пошел на похороны Насти? Ведь не ходил же я во МХАТ на прощание со Станициным, Массальским и другими… Ведь и Виктор Яковлевич, и Павел Владимирович были как-никак моими учителями! А Зуева — нет.

Первое: я могу ходить на юбилеи и похороны только с чистым сердцем, повинуясь внутренней потребности. Со Станициным, Массальским что-то связывало, но многое разделяло по сути. Как-то так сложилось с Настей, которую, в сущности, я мало знал, а может, именно поэтому, что чувствовал лучшее в ней. Она была, несмотря на свой наив, живым человеком. Есть какая-то метафизика, что прекрасный стих Бориса Леонидовича Пастернака «Талант — единственная новость, которая всегда нова» — именно ей. Конечно, конечно, так бывает, что «предмет» для поэта лишь повод. К тому же лукавство и способность Пастернака увлекаться во многих случаях замечались Ахматовой и другими, близко знавшими Бориса Леонидовича. Он был увлечен плохим спектаклем «Мария Стюарт» во МХАТе (я не раз видел!), игрой Тарасовой в роли толстой, скучной, академической Марии и превознес ее до небес в своих стихах. Перевод-то был его, Пастернака, и он прозвучал. В те годы это для него, для всех было событием. Может, поэтому и стихи замечательные?

Зуева пригласила Пастернака на свой юбилей.

Прошу простить. Я сожалею.

Я не смогу. Я не приду.

Но мысленно на юбилее —

В оставленном седьмом ряду.

Так возникло письмо-стихи Зуевой. Так что не только из-за стихов я пошел на похороны. Не пошел же я к Тарасовой — стихи не хуже.

Настя была живым человеком. Те редкие встречи у Яншина, за ресторанным столиком в ВТО, когда мы, по-молодому весело, с матюшком, выпивали с ней (а ей ведь тогда было уже далеко за семьдесят); ее приходы на вечера в ВТО, интерес к жизни других людей — вот объяснение. Ну и конечно, — прости, Господь, прости, Настя, — похороны старой графини. «Никто не плакал. Графиня была так стара, что слезы были бы притворством».

Анастасия Платоновна была старше Анны Федотовны. Официально — под девяносто, а актер Костя Градополов шепнул мне, что она «зажала» шесть лет. Забавно. Гроб стоял на возвышении. Я поднялся по высоким бархатным ступеням (нет, не бледен, как сама покойница), смотрел на ее мертвое лицо. Веки слиплись, рот был чуть приоткрыт. Лоб и волосы прекрасны. Я поцеловал ее сложенные на груди руки.

Хорошо, что я пришел до шоу, когда в большом зале почти никого не было. Потом пришли те, кто принимал участие в суетных и несуетных увеселениях покойницы. И началось! Боже, что же это все такое! Бедная Настя, бедные мы! За что? «Партия и правительство высоко оценили…» — это Ануров, директор МХАТа, с длиннющими паузами. По тону скорбно, а сам не знает, что сказать. Потом замминистра культуры Зайцев лепетал «партия и правительство… искусство… Станиславский и Немирович… Коробочка… русская актриса… партия и правительство… народная артистка СССР… лауреат Государственной премии». От горкома профсоюза какая-то баба в черной кофте с люрексом. Тут начался цирк: «Антонина Платоновна Зуева… прощаемся… провожаем… в дальний путь». В зале ропот, кто-то шепнул: «Хорошо хоть, что не в светлый путь, как в картине Александрова».

Я говорю: «Парадокс, но, может, и так». Баба из горкома: «Актриса Зубова…» В зале ропот пуще. Она: «Простите, волнуюсь, горе такое!» Потом Татьяна Доронина долго проповедовала у гроба о заповедях Станиславского.

Справедливости ради надо сказать, что кое-что в ее рассуждениях было точно. Она, кажется, действительно, если и не любила Зуеву — за любовь к себе, о чем она не преминула сказать (что ж, простим это Татьяне), то ценила зуевскую любовь к сцене, некую нравственную, художническую позицию, отличавшую ее от многих МХАТовских циников. Но все-таки справедливость многих доронинских рассуждений (заметим — у гроба) о нравственности скорее напоминало полемику с Ефремовым и кем-то вроде не то Вертинской, не то Мирошниченко. Фамилии называю наугад, точно определить направленность доронинской полемики не могу. Но что выступление у гроба было еще и поводом — точно. Моя бывшая сокурсница была в черном бархате. Белая блондинка с чувством сыграла речь, внутренне рассчитанную на аплодисменты. Партер был заполнен сидящими в мягких широких креслах, однако не захлопали, удержались.

Артист Николай Пеньков с чувством прочел строки письма не пришедшего Марка Исааковича Прудкина. Это, пожалуй, были единственные человеческие слова, к сожалению, исполненные другим артистом. Письмо короткое: «Настя, Настенька, нас мало, дружок, до свидания!» Прудкин, как старая барская барыня в «Пиковой даме», которая искренне всплакнула у гроба старой графини. Как все люди, и по себе тоже. «Никогда не спрашивай: по ком звонит колокол…» Когда объявили, что слово имеет представитель завода «Красный пролетарий», я ушел. Так для меня закончился последний спектакль Анастасии Платоновны Зуевой, в котором она, бедная, абсолютно не виновата. По завещанию ее отпевали в церкви. Я бы на ее месте приказал себя не выставлять во МХАТе. Но то я, человек ни с чем не связанный, человек другого поколения. Для нее же МХАТ — вся ее жизнь, и лежать ей в вишневом саду на Новодевичьем. Пусть земля ей будет пухом, а Господь ее простит; пусть простит он и меня за практичность моих наблюдений. Все мои душевные помыслы и силы — в мое понимание, в религиозную трактовку повести Пушкина.

Когда я был помоложе, я любил общаться со всякими стариками и старушками. Они могли понарассказать много замечательного, про что не вычитаешь ни в каких книгах и что невозвратимо уходит. Жизнь человеческая и коротка и длинна одновременно. Мне теперь шестьдесят с хвостиком, а у меня двое маленьких детей. Стало быть, не так уж я и стар! Но когда я вдруг рассказываю кому-нибудь, что видел живого Михаила Михайловича Зощенко или актрису-старуху Турчанинову из Малого и даже играл с ней в фильме «Евгения Гранде», люди смотрят на меня с недоверием. Олег Янковский в таких случаях говорит: «Так долго не живут».

Хорошо известно, что подруга Пушкина, княгиня Вера Петровна Вяземская, жила чрезвычайно долго. Настолько, что молодой Немирович, наш современник, познакомился и беседовал с ней на курорте в Баден-Бадене. Каждое утро мимо их скамейки проходил красивый седой старик и церемонно кланялся княгине. Она презрительно отворачивалась и на поклон его не отвечала. Немирович поинтересовался причиной. Последовал поясняющий ответ: «Этот господин — Жорж Дантес».

Я издали, мальчишкой, видел Немировича. Он знал многих, в том числе и современников Пушкина. Время сплющивается. Мы, студенты МХАТа, еще помним Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову, которую приводили в студию вручать дипломы об окончании. Старуха Турчанинова — она была ко мне милостива — однажды сказала: «Знаете, Миша, когда я была девочкой, я щипала корпию для оператора Пирогова…» Что такое корпия, я знал из «Войны и мира»: корпия — вместо ваты для раненых. Но какой оператор? Ведь когда Турчанинова была девочкой, кино еще не изобрели! Выяснилось, что оператор — это хирург Пирогов. «А было это, Миша, во время русско-турецкой войны», — закончила Евдокия Дмитриевна. Я едва не упал в обморок.

Анастасия Платоновна Зуева любила смешить нас, молодых, рассказывая за рюмкой водки в ресторане ВТО про стариков МХАТа разные байки. Мы наматывали на ус. Но нам уже так было слабо: эпоха не та. И Русь не та, и мы не те… Можно ли себе представить, чтобы, скажем, Калягин с Табаковым разделись донага и легли под дверью Дорониной? А ведь два великих МХАТовца, два истинно великих актера, братья Москвин и Тарханов, однажды именно так и сделали — легли абсолютно нагие под дверью Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой, предварительно позвонив в дверь; и когда она открыла и увидела эту живую картину, братья плакали и приговаривали: «Мы подкидыши, мы подкидыши!»

А знаменитая МХАТовская игра — «путешествие из Петербурга в Москву»! Собирались мужской компанией, над столом вешалась старинная железнодорожная карта со всеми остановками (их было предостаточно), с указанием, где и на сколько останавливается железнодорожный состав, где ресторан на станции, где буфет, — и начиналось путешествие. Сначала «заряжались» перед «отъездом» из Петербурга, затем «на остановке» подбегали к столику, где был организован фуршет, и добирали, закусывая в отпущенное для остановки время, на «поезд» опаздывать было нельзя — выбывал из игры, ехали дальше, болтали, обсуждали театральные и другие новости, потом снова гонка: остановка «Бологое» — и в ресторацию, к водочке со стерлядью. Когда лишь немногие «прибывали в Москву», нужно было выполнить непростое задание: скажем, пройти на импровизированную эстраду и прочесть монолог Брута или Антония из «Цезаря» или исполнить что-либо, какой-нибудь дивертисмент. И тогда тебя чествовали зрители.

Я уже студентом помню скандалы со стариками второго поколения: Павел Владимирович Массальский, мой педагог, кавалергард Ершов, Борис Николаевич Ливанов сняли сандуновский бассейн в банях. На бортиках стояли стопари, а в бассейн они накидали рыбку — шпроты. Задание состояло в следующем: нужно было зубами поймать шпротину, тогда ты подплывал к бортику, выпивал стопарь и закусывал рыбкой.

Мы в «Современнике» еще иногда шутковали, помня наших учителей. Пожалуй, самый смешной случай был на спектакле драматической пьесы Олби «Баллада о невеселом кабачке». Я играл от автора-рассказчика. Так именовался этот персонаж. У меня были длинные драматические монологи, обращенные к залу. А Олег Табаков, Лелик, играл горбуна-мальчишку. И вот мой тогдашний друг решил рассмешить и меня, и партнеров. Во время спектакля он прохромал (его персонаж еще и прихрамывал) мимо меня и сказал, так, чтобы слышали только я и мои партнеры: «Такому рассказчику — х… за щеку!» Я застыл, а потом не смог удержаться от смеха. Мои партнеры фыркнули и отвернулись от зала. Хулиганство, конечно, но ведь и вправду смешно. После спектакля я умолял Табакова не смешить меня в этой трудной роли. Он дал мне честное слово, что больше он такой шутки не повторит. «Лелик, поклянись!» — «Клянусь!» И он не нарушил клятвы — больше рта не открыл, чтобы сказать слова, к роли и тексту не относящиеся. Я и партнеры, конечно, на следующем спектакле находились в напряжении, когда дошла очередь до этого места и этой мизансцены, когда я произношу свой монолог, а он хромает мимо меня. Нет, Лелик слово сдержал, но, хитро оглядев всех и как бы демонстрируя, что он человек чести, он всего лишь оттопырил языком щеку. Со мной и партнерами случилась истерика.

Неискушенный в наших профессиональных делах пурист скажет: «И это на святых подмостках?!» Отвечу: как раз эти розыгрыши и шутки, идущие от традиционных МХАТовских, дают иногда, пусть и ценой срывов отдельных мест спектакля, актерскую разрядку. Своеобразную демонстрацию мастерства. Когда я пишу «смеховая истерика», конечно, я сильно преувеличиваю — я же не ушел со сцены! Я обыграл, как и мои партнеры, ситуацию и продолжал свой драматический трудный монолог.

А как любил шутить на сцене величайший из великих русских артистов Михаил Чехов! Когда его партнеры по второму МХАТу заклинали его не смешить их, Чехов не сдавался, он утверждал, что театр — это великое дело, однако игра.

Эти забавные традиции имеют давние корни. Никогда не следует забывать, что театр, а теперь и кино — это все-таки игра. Иногда игра ва-банк, страшная игра нервов со смертельным риском. Эта игра требует расслаблений, иначе какой-нибудь ретивый Отелло в зажиме может нанести Дездемоне физические увечья. Расслабление — признак здоровья творчества. Вопрос вкуса, меры, места и времени, а главное, права на игру в карманный театр. Помню, Андрей Миронов здорово и к месту рассмешил меня, когда мы снимались в «Соломенной шляпке» в Ленинграде. Во время нашей комедийной сцены я, повернувшись к нему в кадре после команды: «Мотор!», вдруг увидел, что он широко улыбнулся мне во весь рот, обнажив зубы, которые все — все! — вдруг стали золотыми. Этот гад во время сцены, снимаемой на пленку, умудрился вставить себе в рот золотую фольгу. Я прыснул — и кадр был прерван. Режиссер сердился. Ну, подумаешь, испортил десять метров пленки! Зато таким образом Миронов поддержал комедийную атмосферу съемки. А съемка — дело физически утомительное, и, играя водевиль «Соломенная шляпка», можно невольно усохнуть от усталости. Следующий дубль был сыгран мной и им очень легко и вошел хорошим куском в фильм. К месту и вовремя рассмешил меня хулиганством покойный Андрей Миронов. Покойный Андрюха.

Иногда и на сцене, и в жизни актерские хулиганства есть некий протест против многозначительного серьеза пуристов и ханжей от искусства. Умением быть свободным славился один из основателей старого МХАТа Грибунин. Я, разумеется, за порядок в театре, я ненавижу, когда играют в пьяном виде, сам себе этого почти никогда не позволял за долгую актерскую жизнь. Но после спектакля или концерта в жизни нужны какие-то допинги или расслабления. Опять же вопрос меры. И вот тут-то у меня дело обстояло все хуже и хуже. Мне лично с годами пить стало, к сожалению, нельзя, — но человечество ничего не выдумало, кроме спорта и аутотренинга взамен. И это для нас, актеров, проблема. Водка многих сгубила. Теперь губят наркотики. Джек Николсон, да и другие этим не брезгуют. Почему? Наверное, нужны расслабления и допинги в нашей нервной профессии.

Наверное, во времена Грибунина эти проблемы тоже были у артистов. Грибунин любил выпить. Владимир Иванович Немирович-Данченко, который переспал, как рассказывали, со всеми молодыми артистками МХАТа и других театров, где ставил, боролся с пьянством старика Грибунина немилосердно. Однажды сказал ему: «Запомните, господин Грибунин, отныне вы можете пить только в лесу! Вы не смеете позорить звание артиста МХАТ. В лесу!» Однажды внимание актеров МХАТа привлекла следующая живописная сцена. По Камергерскому проезду двигался живой «бирнамский лес». А это были купленные Грибуниным мальчишки, которые несли ветки разных пород деревьев. Старик Грибунин шествовал между ними, ему кто-то услужливо наливал стопки, которые он тут же, «в лесу», опрокидывал.

Он, как рассказывают, был удивительно органичным актером, настолько органичным, что вживе воплощал систему Константина Сергеевича Станиславского. Так вот, когда он играл разного рода купцов в пьесах Островского, он любил прямо на сцене легонечко, еле внятно, пустить матюшком, столь непременным для его персонажей. Кажется, в роли Курослепова к реплике выходившего из жуткого похмелья купца: «Небо валится!» — добавлял: «Еб твою мать, небо валится!» Зал грохотал от смеха, но мат слышали только партнеры. А три тогда молоденькие актрисы-интеллигентки, будущие народные артистки всего СССР решили настучать про хулиганство Грибунина, по счастью, наивному Станиславскому. Настучи они Немировичу-Данченко, дело бы обернулось много хуже. К. С. вызвал Грибунина для разговора. Но последний, со свойственной ему верой в предлагаемые обстоятельства и убежденностью, объяснил Станиславскому, что этот мат — лишь второй план, что ничего подобного вслух он себе на святых подмостках позволить не мог, — но в подтексте, вторым планом было. Станиславскому эти доводы показались убедительными, и он отпустил Грибунина с миром.

Тот, выйдя из кабинета Станиславского, обнаружил в предбаннике молоденьких доносчиц, которые с нетерпением ожидали Грибунина. Они были уверены, что их коллективный донос даст нужные результаты. Каково же было их удивление, когда из кабинета Станиславского вышел бодрый старик Грибунин и, проходя мимо своих доброжелательниц, бросил им тут же мимоходом: «Ну что, пиздюшки, нажаловались?» Мой педагог Борис Ильич Вершилов со смехом рассказывал мне, какие лица при этом были у будущих народных артисток Советского Союза.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.