XIV
XIV
Памятуя наше правило, постараемся избежать обобщений: все русские, все евреи, все олимы, все ватики… Поколения делятся не по горизонтали, а по вертикали. За умным идет умный, за дураком дурак, за подлецом подлец, за порядочным — порядочный. Наша «колбасная» алия неоднородна. Неоднородны и «поднявшиеся» 70-х годов. Я дружен с некоторыми репатриантами тех лет. Среди них замечательные ученые, лингвисты, врачи, юристы, музыканты. Просто прекрасные люди. Из художественной интеллигенции по крайней мере два имени громко звучали в Союзе: музыканта Рудольфа Баршая и кинорежиссера Михаила Калика. Баршай получил здесь оркестр. Но недолго музыка играла. Уехал из Израиля. Миша Калик живет в Иерусалиме по сей день.
История с Мишей мне представляется драматичной. Прекрасный, тонкий режиссер, автор знаменитых картин «Человек идет за солнцем», «До свидания, мальчики», мужественный человек, правозащитник, отсидевший в тюрьме. Человек кристальной души. Он мечтал, живя в России, снять «Палату номер 6», бился, бодался, но лбом стены не прошибешь. Снял телефильм по пьесе Миллера «Цена», где старика Соломона играл Лев Наумович Свердлин, — положили на полку. Калик был одним из самых идейных, убежденных сторонников репатриации, борцом.
Встречали его в Израиле с почетом. Мы в Союзе жадно собирали информацию о Михаиле Калике, слушали разные «голоса». Как-никак он был первым крупным режиссером, отвалившим за бугор. Слух: Калик снимает «Мальву». Не Шолом-Алейхема, не Бабеля, не Фейхтвангера — Горького! Стоило ли уезжать, чтобы ставить основоположника соцреализма? Захоти — ему и в совке бы никто не отказал. Поставил. «Мальва» настоящего успеха не имела. И Калик вынужденно замолчал на долгие годы. Он работал, преподавал, снимал короткометражки, фильмы для телевидения, жил в Иерусалиме, вырастил двоих прекрасных детей. Но большое кино ему, серьезному режиссеру, удалось снять только во времена горбачевской перестройки опять-таки в России. Фильм получился хороший, с ним режиссер побывал на многих мировых фестивалях, был удостоен премий. Но если не ошибаюсь, и деньги на фильм Калик нашел в основном в России. В израильском прокате его фильма пока не было. Может, еще появится? Сомневаюсь. Случай весьма показательный. Я уже где-то обмолвился, что Израиль трудно причислить к кинодержавам. Национального кинематографа в серьезном понимании здесь нет и быть, к сожалению, не может. Четыре, ну пусть пять миллионов жителей страны, понимающие на иврите, — не киноаудитория, способная вернуть деньги, потраченные на фильм. Вернуть можно, но и бюджет фильма не должен превысить один миллион долларов. Снять можно за меньшие деньги, но какой это будет фильм? Исключения бывают, но редко. А конкурировать приходится с американским кинематографом. Израильский массовый зритель уже привык к американскому или, по крайней мере, европейскому размаху. Постановочное кино, звезды первой величины, реклама.
Как выжить сегодня национальному кино суверенного государства Грузия или не менее суверенной Литвы? И российское-то кино сегодня в кризисе. Те же неразрешимые проблемы — бюджет, производство, конкуренция с засильем американских боевиков… Сегодня даже сразу двоим Михалковым не снять фильм масштаба «Война и мир» с размахом одного Бондарчука. Были времена, прошли, былинные. Но хоть были!
В Израиле их не было вовсе. И не будет. Никто никогда не замахнется на «Иудейскую войну» Фейхтвангера или «Иосифа и его братьев» Манна. Куда там! И роман Шая Агнона снять денег не хватит. Пять, десять, от силы пятнадцать фильмов в год на мизерный бюджет. Михаил Калик снял в России, глотнул воздуха. Что с ним будет дальше? Опять искать деньги в России? Но там свои в простое. А кто-то начатое доснять не может. Например, Леонид Филатов, Алексей Герман, да мало ли?! Задыхается русское кино.
А как другие ватики из художественной интеллигенции? Сценарист Эфраим Севела, например, из алии 70-х, он как бы всюду — в Америке, в Европе, в той же России, иногда в Израиль заглядывает. «Фигаро здесь, Фигаро там…» Книги издает, сценарии пишет, кино снимает. Где? В Америке? В Израиле? Нет, в России. Какое кино? Какое может. Писатель Григорий Свирский Израиль «проклятым» назвал и отвалил в Канаду. Почему? Он об этом сам написал, почитайте, если угодно, мне лень пересказывать. Толя Якобсон удавился. Веселая картина складывается из жизни художественной интеллигенции прошлой алии здесь. Правда, писатель Юрий Карабчиевский в России себя порешил. Не здесь.
Позволю себе позаимствовать кое-что из эссе Бенедикта Сарнова под названием «Кто мы и откуда». Чрезвычайно талантливо и убедительно написал Сарнов. Он размышляет на ту же тему в России, что я здесь в Израиле. Суть одна. Как говорится, готов подписаться под каждым словом. Я ведь тоже родился в мифической стране Гайдара, разумеется, Аркадия, не Егора. «Папа у меня русский, мама румынская, а я какой? Ну угадай». — «А ты — ты советский. Спи, Алька, спи!» — Аркадий Гайдар.
«Шел он, Юрий Карабчиевский, — пишет Сарнов, — однажды мимо Кремля. И живо представил себе, как с этих зубчатых стен, или других, белокаменных, льют смолу-кипяток на татаро-печенежских захватчиков наши добрые, в красных кафтанах молодцы. И вдруг он с необыкновенной остротой почувствовал… «что столь важное для меня понятие «Россия» ограничено для меня и временем, и системой знаков. И вот эти, лившие кипяток и смолу, явно не мои, чужие предки. И не чувствую я по отношению к ним никакого сродства, ни особой жалости, ни особой гордости. Они мне не ближе и важнее, интересны, не более, чем какие-нибудь саксы, защищавшие Англию от десанта норманнов».
А потом он, Юрий Карабчиевский, попал на другую, свою, как принято говорить в таких случаях, историческую родину. «Целый год, — пишет Карабчиевский, — я жил в удивительной, ни на что не похожей стране, где никто не мог сказать: давай, проваливай! Это все не твое! Это все наше! А напротив — все наперебой говорили: оставайся, приезжай насовсем. Это твое. И показывали мне развалины крепости, где наши, будто бы общие с ними предки, почти 2000 лет назад три года защищались от римских захватчиков. Девятьсот человек моих предков против скольких-то там десятков тысяч осаждавших. И я стоял на огромной скале и живо представлял себе тех людей, и грешно сказать — но и к ним тоже не чувствовал никакого сродства. Не свои мне ни дружинники в кольчугах, ни те полуголые мужики с ножами-кинжалами. Никто мне из них не друг, и никто не родственник. Вся моя принадлежность лишь в настоящем и ближайшем прошлом. И если сейчас она распадется во всеобщем российском хаосе, то и останусь я, значит, один, вне истории и географии».
Юрий Карабчиевский свел счеты с жизнью. Сын его живет в Израиле, зовут его Аркан Карив, он блестяще знает иврит, пишет в русскоязычные газеты, растолковывает нам, несчастным олимчикам, как слово «трахаться» звучит на ивритском сленге. Бен Сарнов живет в России, и свое эссе он заканчивает следующим пассажем: «…Я не хочу подвергать сомнению ни искренность тех советских евреев, которые ударились в православие, ни столь же безусловную искренность тех, кто решил обратиться к иудаизму. Но каким бы искренним ни было это их обращение, одно для меня несомненно — они тоже обломки великой катастрофы, такие же беженцы из страны Гайдара, случайно уцелевшие после крушения этой новой Атлантиды, как и те, кто не в силах ощутить ни свое родство со стрельцами, ни с защитниками древней крепости Мосада. Все мы жертвы гигантского, провалившегося эксперимента, последствия которого будут расхлебывать не только дети наши, но и внуки».
Я часто беседую с друзьями-ватиками, и что бы они ни говорили, ни рассказывали, хорошее или дурное о стране исхода или о стране, где мы живем, я чувствую всю правоту слов Бенедикта Сарнова. За последний год мы пару раз сиживали с моим старым другом и замечательным писателем Васей Аксеновым за чашкой кофе в Тель-Авиве, а потом в московском баре, где потягивали вино.
«Знаешь, Миша, — говорил мне американский ватик Вася. — Сижу в Вашингтоне, в моем профессорском доме, и считаю дни до отпуска, когда опять поеду в Россию. Приезжаю сюда — а потом думаю: ну чего я здесь, собственно, делаю? Пора обратно».
В Америке художественной интеллигенции поболее. И повесомее, чем в Израиле, не числом — уровнем. Бродский, Аксенов, Коржавин, Лосев, другие. Сергей Довлатов много лет там прожил. Писатель целительный, исцеляющий. Я только раз видел его, случайно, на радио «Свобода». Он мне опохмелиться дал. А я, признаюсь, тогда в 89-м году, к своему стыду, еще строчки его не читал. Знал бы, с кем говорю, — большой запой мог случиться.
У нас на Израильщине русскоязычных писателей много — литературы нет. Почти нет. Дина Рубина хорошо пишет, иногда даже очень хорошо, об Израиле лучше многих, на мой взгляд, — лучше всех. Есть и другие хорошие писатели и поэты, есть литературоведы, есть все. Даже союз русскоязычных писателей есть. Но литературы, на мой взгляд, нет. Пока нет. Будет ли?
Газет много, даже слишком. Тонны газет. «Газетных тонн глотатели» — деньги платят? Чего же не открыть еще одну? Пишут туда все кому не лень. Как? Думают, что по-русски. Что пишут? А что угодно. Про театр тоже. Я читать перестал. Даже когда хвалят. Когда ругают — тем паче. Как-то прочитал, что Самойлов — не поэт, фикция, Бродский — «настоящий царь Мидас, до чего бы он ни дотрагивался, все обращается в банальность», Лев Толстой тоже где-то что-то не так и не то сказал. Скучно.
У русскоязычной израильской газеты, как когда-то у «Правды», есть одно несомненное достоинство: более пяти минут она у тебя не отнимет. Есть и другое достоинство: стоит недорого. Иногда что-то перепечатывают стоящее из Москвы, иногда даже интересное. Но редко. Может, и там, в Москве, писать разучились или здешние отбирают по собственному вкусу?
Газетчик-ватик учит нас, «колбасников», жить, поучает, наставляет. Словом, возмещает свои комплексы. В России он ничего из себя не представлял, о нем никто там не слышал и никогда бы не услышал, а здесь он — кум королю, брат министру.
А уж как любят иностранные слова! Чем слово трудней, заковыристей, труднопроизносимей — в статью. Ученость показать, эрудицией блеснуть — самое милое дело. Смесь французского с нижегородским.
Зритель наш на рецензии никакого внимания не обращает, сбор от этого не зависит. Между прочим, то же самое происходит на израильском рынке, мнение прессы о спектакле почти ни на что не влияет. Слух — много важнее. Это не Америка, где разгромная статья в колонке «Нью-Йорк таймс» может уничтожить спектакль, раздеть продюсера догола. Уровень критики в Израиле, судя по рассказам моих коллег по Камерному, тоже невысок и в театральном мире мало что значит. Понятие «актер — властитель дум» в том смысле, каким это было, скажем, в России качаловского времени, — незнакомо ни израильскому зрителю, ни самим актерам. Театр не играет роль кафедры и никак не влияет на общественный процесс. Настоящей актерской карьеры в Израиле сделать нельзя. Здесь можно стать очень популярным, даже любимым, но вот что поразительно: Арик Айнштейн, например, обаятельный актер кино и телевидения, шансонье, которого любят не только взрослые, но и дети (Арик сделал замечательную кассету для ребятишек, которая есть в каждом доме), может сидеть в кафе, где полно народу, и никто не только не бросится к нему за автографом, а просто не обратит на него внимания.
Я сам не раз наблюдал такое: идет по улице самая популярная ведущая детского канала по имени Михаль — мой сынок Мишка балдеет: «Папа, папа, смотри, Михаль, подойдем к ней!» А израильтяне, у которых телеведущая Михаль в гостях с утра до ночи, идут себе мимо.
Наверное, поэтому мои коллеги по Камерному, видя внимание, которым меня балуют наши русские: цветы, автографы, в общем, все то, к чему мы привыкли дома, недоумевают и, может быть, втайне завидуют. Нам странно одно, им — другое. Они поражаются, когда я им рассказываю о моей «Русской антрепризе» в Израиле. «И что, ходят? — спрашивают они. — И сколько?
Пятьсот мест — и полно? И сколько раз вы играете спектакль? Сорок? Ты — счастливый человек! Хороший заработок!»
Если бы они для интереса заглянули на концерт Аллы Пугачевой, когда она поет у них под носом в самом центре Тель-Авива, в филармоническом зале на две с лишним тысячи мест… Не заглянут. Не любопытны. Они и спектакли друг друга почти не смотрят. Разумеется, из каждого правила есть исключения. Однако когда мы с Ириной Селезневой играли «Любовника» на иврите (я повторяю, на иврите!) в помещении Камерного театра, ни один актер Камерного не заглянул в малый зал. Даже из любопытства. Чем это объяснить? Пренебрежением, нелюбовью к нам? Нет! Нелюбопытны.
Я пытаюсь поставить себя на их место. Предположим, что в «Современнике» или на Малой Бронной два недавних эмигранта из Испании вознамерились бы в моем театре сыграть на русском языке пьесу на двоих. При этом я слышал бы, что у себя в Испании они считались хорошими актерами. Так неужели я не нашел бы времени, ну хотя бы просто из любопытства, посмотреть на этих наглецов, осмелившихся играть у меня в стране на моем языке?!
Сначала меня такое отношение поражало, даже обижало, потом понял — обижаться не стоит, — менталитет такой. Не у всех, конечно, некоторые мои израильские студенты (я преподаю в театральной школе Нисана Натива) читают Станиславского, Толстого на иврите, смотрят спектакли «Гешера», но студенты — они на то и студенты, это нечто другое. Посмотрим на них, когда станут актерами. Однако на студенческие спектакли актеры, выпускники Нисана, приходят. Традиция. Приходят и главные режиссеры смотреть молодежь: был и Евгений Арье. Две мои студентки теперь в его «Гешере» работают.
Преподавание на иврите актерского мастерства — это моя гордость, главное достижение здесь, в Израиле. В этом нет и тени компромисса. Я на своем, все еще плохом иврите («моя-твоя пошла») объясняю им довольно сложные вещи. Они, судя по всему, меня понимают. Я очень хочу отдать, объяснить, а они — понять, взять. Затем они уже на своем родном языке воплощают мои идеи, наш общий замысел. Это имеет тот или иной успех у израильтян, а главное — в них что-то останется, я надеюсь.
Как и все молодые, они очень трогательно относятся к пожилому педагогу из России. Когда я заболел и лежал в больнице, они каждый день меня навещали. Когда я уезжал ненадолго в Россию — они просили меня не остаться там навсегда и радостно встретили по возвращении.
Многолетний хозяин студии, режиссер и педагог Нисан Натив (студия — его детище), редкий тип педагога-фанатика своего дела. Нисан замечательно владеет многими европейскими языками, когда-то учился и работал во Франции. Чехов и Гоголь его слабость, все ученики его студии проходят через «Чайку» и «Ревизора», играют сцены из этих пьес — это закон. Именно Нисан буквально уговорил меня преподавать. Из-за недостаточного владения ивритом я жутко сопротивлялся. Нисан во всем идет мне навстречу, во всем меня поддерживает, он платит мне, как педагогу высшей категории, он согласился на ранее невиданное здесь — разрешил мне целиком поставить «Чайку», пьесу его любимого Чехова. Если я решусь ставить «Ревизора», он пойдет даже на это. Я могу обратиться к Нисану по любому делу, попросить о любой помощи, не сомневаясь, что этот очень пожилой человек с безупречными манерами, педант и сухарь, как говорят про него студенты, сделает для меня все от него зависящее.
Каждое утро в одно и то же время он завтракает в кафе Дица, читает газеты. Кафе расположено в центре Тель-Авива, как раз напротив Камерного театра. Там очень вкусный кофе и очень низкие цены. Это что-то вроде актерского клуба. Там назначаются деловые встречи с журналистами и телевизионщиками. Там можно, взяв чашечку кофе, сидеть целый день и учить роль или писать статью — никто не помешает. Кафе открывается очень рано, но рано же и закрывается: после спектакля выпить свои сто грамм туда, к сожалению, не зайдешь.
В Тель-Авиве есть сотни других кафе, пабов, ресторанов, где гуляют всю ночь. У каждого актера свой любимый. Общего нет. Нет ни нашего гадюшника — ресторана ВТО, ни змеюшника — Дома кино, где можно всегда встретить знакомых и отвести с ними душу. Здесь нет актерских клубов, практики творческих вечеров для коллег. Есть актерский профсоюз, куда платишь членские взносы, но толку от этого, как я понял, как от козла молока. Можно состоять его членом, а можно и выйти из него, — что я и сделал. Никаких общих актерских сборищ, праздников типа российской «Золотой маски» с последующей трансляцией по телевидению. Такого здесь нет. Есть, правда, общеизраильский «Оскар». Русская «Ника» — это Канн по сравнению с израильским праздником.
После официальной театральной премьеры в фойе бывает нечто вроде приема — «а-ля фуршет». Жратвы, водки, вина — от пуза. Толкучка как в вагоне метро, актеры чувствуют себя абсолютно посторонними на этом «празднике жизни»: члены Кнессета, люди из разных министерств, спонсоры, друзья театра, кто угодно! Можно напиться с товарищем по театру, стоя в углу, в стороне… Но сделать это следует очень быстро, так как прием длится не более часа.
Израильтяне, и актеры в том числе, любят поесть и поговорить о еде. Еда — одна из любимых тем для обсуждения во время перерывов на репетициях, в антракте спектакля. «Где был вчера? В каком ресторане, чем кормили? Сколько все это стоит?» Делятся впечатлениями, рекомендуют, обсуждают способы приготовления пищи. Иногда едят и пьют кофе во время репетиций, режиссер в том числе. Заглатывая питу с салатом и запивая соком или колой, постановщик «Ричарда III» объясняет актерам сцену Ричарда и леди Анны. Его помощница, давясь огромным гамбургером и положив ноги в кедах на стол прямо под нос режиссеру, делает карандашом пометки в помрежском экземпляре.
Не занятый в этой сцене актер, исполнитель лорда Бэкингема, дремлет, лежа на полу, на мате, в ожидании своей сцены. Споров на репетициях я почти не слышал, с ролей не снимают, режиссеров не заменяют. Премьеры не откладывают. Ее день известен заранее, билеты продаются за несколько месяцев.
Принцип отбора репертуара чем-то напоминает наш. На одном-единственном общем собрании сбора труппы звучат два доклада — директора и худрука. О финансовом положении дел, о гастролях, о правонарушениях, об изменении порядков и прочих директивах — директор, о творческом плане — о репертуаре — худрук.
Столько-то пьес современных израильских авторов на современную тему, столько-то классических пьес, непременный Вильям Шекспир (национальный драматург Израиля), Гольдони, Мольер, Чехов. Еврейская тема в творчестве американских драматургов — Артур Миллер, Нил Саймон. Камерные пьесы для выездных спектаклей. Оле хадаш Миша Козаков поставит с Селезневой «Любовника» в Малом зале. У нас будут ставить приглашенные режиссеры из-за рубежа — американец такой-то.
Для наших мэтров (следуют фамилии) пьесы такие-то. Конечно, будет поставлена пьеса нашего выдающегося драматурга Ханока Левина, на сей раз он сам не будет режиссировать. После долгих переговоров договорились с грузином Робертом Стуруа. Итого, в репертуарном портфеле пятнадцать — семнадцать названий. Актеры узнают о распределении ролей по ходу работы. Вопросы есть? Вопросы бывают. Иногда о чем-то заспорят и кто-нибудь вдруг сорвется в крик, но крайне редко.
«План Барбароссы» Юрия Хилькевича, его «русские сезоны», к сожалению, серьезного успеха не имели: и «Чайка» недолго полетала, и «Молитва» не помогла. Наш «Любовник» выпускался уже без Хилькевича, он оставил Камерный и ушел в русскоязычную газету «Время».
«Любовник» ставился мною на русском и для русских. Это была своего рода блесна. Дирекция Камерного рассчитывала, что новые русские репатрианты купят абонементы в их театр, где будет объявлен спектакль с участием Козакова. Ставил я спектакль бесплатно, работал с Селезневой полтора месяца. Изящные декорации Николая Свиридчика стоили гроши, костюмы для двух актеров — не проблема, реквизит, музыка Михаила Агрэ (тоже из олим) стоила театру копейки.
Так, на пионерском энтузиазме, мы с Ириной Селезневой без помрежа, без всякой посторонней помощи сделали спектакль. Только за 3–4 дня перед премьерой у нас появились осветители, реквизитор — она же костюмерша, и помощник режиссера, и звуковик. А ведь мы играли нашего «Любовника» и в самом Камерном, пару раз даже в Большом зале на 900 мест.
Однажды, выйдя на сцену, я увидел на пуфике молоток, забытый рабочими сцены. В другой раз… Ах, лень перечислять! Все время проката нашего несчастного спектакля что-то портилось, ломалось, чего-то не хватало, музыка звучала не вовремя или вообще не звучала, декорации во время переездов приходили в негодность, дверь не открывалась или не закрывалась, Ирина плакала, я орал на рабочих, они недоумевали: «Миша, почему ты кричишь? Что это — конец света? Ну, ошиблись, ну, исправим. Ну, подремонтируем». Уже на следующем спектакле все повторялось. Все наши хождения в дирекцию и слезные жалобы завпосту дела не меняли. Обещания, заверения, «ихъе бэсэдер» — все будет в ажуре, и дальше все то же самое.
Израильтяне любят повторять слово «савланут» — терпение. Я даже не предполагал, что у меня так много этого савланута. В Москве мне хватило бы двух таких накладок в моем спектакле, чтобы я или добился порядка или ушел из театра, хлопнув дверью. Но «ты не в Чикаго, моя дорогая». И я мучался дальше — хлопнуть тут дверью я не мог. Уйти мне было некуда. Мои представления о капитализме, во всяком случае израильского разлива, претерпевали некоторые изменения. Я матерился, ругал всех «козлами», заискивал, пил с ними водку — напрасно! И напрасно было многое другое, гораздо более существенное.
Любое сверхтщательно продуманное мною предложение по постановке какой-либо пьесы не просто отвергалось, но выслушивалось вполуха. Я уже мог сам все объяснить на иврите: почему мне представляется интересным и важным поставить «Случай в Виши» Артура Миллера или сделать веселый музыкальный спектакль, комедию Оливера Голдсмита «Ночь ошибок», и как она разойдется по актерам. Десятка полтора обдуманных или уже поставленных мною когда-то пьес я пытался всучить, уговорить прочитать по-английски или — еще проще — увидеть на видеокассетах, специально привезенных мною из России: «Визит дамы», «Безымянная звезда» и другие. Пьесы не прочитывались, кассеты не просматривались. Я терял последние силы, кончался мой израильский «савланут», и я впадал в очередную черную депрессию.
Я проклинал себя и тот день и час, когда решился на отъезд, и начиналось все по кругу: кто виноват и что делать? Вернуться? А как же жена, ее родители, Мишка, а теперь еще и Зойка? Тащить их с собой назад? Да есть ли у меня право срывать всех с обустроенного места и, подвергая детей риску (криминогенность и экология, etc.), из-за своих актерских амбиций, ввергнуть их обратно в московский быт, от которого они, да и, признаться, сам я, уже успели отвыкнуть? И я с удвоенной жадностью смотрел по телевизору обе российские программы, читал перепечатки из московских газет, выспрашивал приезжающих оттуда. Пишу о себе, но знаю, что подобных мне в Израиле сотни, а может быть, и тысячи. Да и в Америке попадаются. Может быть, эти черные депрессии и называются красивым словом «ностальгия», но ведь ностальгия — это что-то вроде березок, пельменей по-сибирски, маковок церквей на Пятницкой, заснеженных полей или желтого клена над могилой моего отца на Введейском кладбище в Москве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.