Часть третья

Часть третья

ПРЕЗИДЕНТ АКАДЕМИИ

Академик Евгений Борисович Александров рассказывал мне о своем дяде, президенте Академии наук СССР с 1975 по 1986 год Анатолии Петровиче Александрове. Трижды Герой Социалистического Труда, лауреат многих премий, талантливейший физик и далеко не простая личность. Анатолий Петрович интересовал меня своим отношением к А. Сахарову.

Было одно обстоятельство в жизни Александрова, которое определяло, по-видимому, кое-что в его поведении. В 16 лет, по сути подростком, он служил у Врангеля. С тех пор страх, что об этом узнают, сопровождал его. Характер у него был крепкий, страх не мог согнуть его, но и отделаться от него было трудно. Случай типичный в советской жизни, что-то такое этакое имелось у многих. Почти любой из моих друзей что-то скрывал или имел какую-то бяку. Отец раскулачен, дед был домовладелец, у жены брат был троцкист, у этого (под большим секретом) тетка — родственница Махно.

Из рассказов Евгения Борисовича Александрова.

«Сахаров его раздражал. Из-за него, полагал он, будут репрессии, не думает о людях. Нобелевский лауреат академик Басов тоже возмущался: „Ходит ваш Сахаров в белых одеждах, а мы из-за него в дерьме, фактически это мы спасаем интеллигенцию, науку, Академию!”»

«Сахаров не поддавался внешнему влиянию, герметичность его натуры была исключительно высока. В США проводили испытания независимости человека. Через 3, 5, 10 человек любой испытуемый уступал абсурдным уверениям подговоренных. Сахарову понадобились бы сотни нодговоренных».

«Анатолий Петрович был против высылки Сахарова в Горький, но считал, что это не самый плохой вариант, могли подстроить автомобильную катастрофу или запрятать в психбольницу. Как-то дома он сказал: „Я не верю человеку, который бросил своих детей от первой жены и сейчас голодает из-за того, что не выпускают за границу невестку сына его новой жены». И однако Анатолий Петрович пошел к Брежневу в связи с голодовкой Сахарова, когда ситуация была близка к критической. Брежнев дал согласие, и Сахаров прекратил голодовку”. Евгений Борисович рассказывает, что «наиболее интенсивная общественная деятельность Сахарова пришлась на годы президентства Александрова в Академии наук». Александрову приходилось отвечать на вопросы журналистов, иностранцев, улаживать скандалы и удерживать власти от репрессивных действий. Из-за этого в нем нарастало постоянное раздражение против Сахарова, он не скрывал своего неудовольствия действиями Сахарова, считал их общественно опасными, боясь, что «они могут спровоцировать новую волну репрессий, направленных на Академию наук и интеллигенцию в целом». «Хорошо зная партийный олимп (в отличие от Сахарова), он ясно видел наивность попыток Сахарова внушить руководству идеи в необходимости перемен».

«Я думаю, что среди членов Академии не менее половины были настроены против Сахарова, особенно среди старшего поколения. Его действия пугали академиков перспективой репрессивного наведения порядка в Академии. Кроме того, позиция Сахарова выставляла многих академиков в неприглядном виде, когда их вынудили публично отмежеваться от Сахарова, чья правота мало у кого из них вызывала сомнение».

Тем не менее Академия не сдала Сахарова как своего члена, не исключила его из Академии, несмотря на все усилия властей. В наибольшей мере давление власти испытывал на себе, наверное, Анатолий Петрович. «Защитил его именно Анатолий Петрович, какие бы легенды по этому поводу ни ходили», — говорил мне Евгений Александров. Хотя Анатолий Петрович почти никогда не обсуждал дома конфиденциальные темы, я оказался первым слушателем его рассказа о дипломатическом триумфе на собеседовании в Политбюро ЦК. Анатолий Петрович не называл имен.

«Меня спрашивают:

— Есть ли в уставе Академии процедура лишения звания академика?

Я отвечаю:

— Есть. С формулировкой „За действия, порочащие звание и т. д.”

Меня спрашивают:

— Так за чем дело стало? Я отвечаю:

— Видите ли, по уставу Академии все персональные вопросы решаются тайным голосованием на общем собрании, и я не уверен, что две трети академиков проголосуют за исключение Сахарова. Может получиться громкий политический скандал.

Меня спрашивают:

— А нельзя ли организовать открытое голосование? В этом случае академики не пойдут против линии партии открыто.

Я отвечаю:

— Для этого надо изменить устав Академии. Мне говорят:

— В чем же дело? Я отвечаю:

— Видите ли, по уставу Академии любые изменения устава утверждаются тайным голосованием на общем собрании, и я не могу гарантировать, что две трети академиков проголосуют за такое изменение.

— И тут они от меня отстали, — закончил Анатолий Петрович, очень довольный собой».

Воспоминания Евгения Борисовича Александрова были напечатаны в книге «А. П. Александров» (М.: Наука, 2002 г.).

Каких людей изготавливала советская жизнь? Я сам — хороший пример.

Все принималось как должное — история не допускала разных толкований. Было три революции. Цари все плохие, Гегель, Фейербах, Ницше — все они, сколько их было, имели серьезные ошибки, не заблуждались только Маркс, Ленин, Сталин. Это у нас в России изобрели паровоз, радио, аэроплан, телевидение, электрическую лампочку, правда, насчет автомобиля никак не получалось. Все остальное — в России. Закон сохранения вещества, рефлексы, «таблицу Менделеева» — у нас, мы первые — Ломоносов, Попов, Павлов, братья Черепановы, Розинг, Василий Петров, Яблочков, Можайский.

Господи, сколько фамилий мы заучивали — все первооткрыватели, которые чуть-чуть, но обогнали Запад. Во всяком случае творчески — мы самые. Мы никогда не отдавали должное американцам, которые так быстро создали великую страну, прочную демократию, великую науку, литературу, кино. Они помогли нам выиграть Вторую мировую войну, они спасали голодающих Поволжья в 1920-е годы. Об этом не вспоминаем. В наших энциклопедиях и учебниках нет ничего о голоде на Украине, о расстреле в Новочеркасске, Ленский расстрел 1912 года есть, а про советский расстрел рабочих в Новочеркасске ни слова.

Все это впихивали в меня из месяца в месяц, годами — радио, семинары, агитаторы, газеты, книги, и ничего другого, никаких разночтений.

ШОСТАКОВИЧ

Шло очередное заседание в отделе пропаганды ЦК КПСС, это было даже не заседание, а совещание. Председателем был Леонид Федорович Ильичев, секретарь по пропаганде, фигура, страшноватая по тем временам и любопытная. Это он науськивал Хрущева на художников, на писателей, поэтов, на всех тех, кто, по его разумению, не хотел укладываться в идеологию соцреализма, впрочем, при его цинизме, Ильичеву, конечно, было наплевать на соцреализм, ему важно было показать свою бдительность, рвение. Совещание проходило уже после разгромных обличений, которые он устраивал для Хрущева на выставках художников в Манеже. Совещание шло более или менее мирно, мы начали погружаться в сонливую скуку, свойственную такого рода заседаниям, когда речь шла о том, что надо произведений больше хороших, разных, особенно пьес, особенно песен, особенно романов, все особенно. И вот объявляет Ильичев: «Следующим выступает Дмитрий Дмитриевич Шостакович, председатель Союза композиторов России». Поднимается на трибуну Дмитрий Дмитриевич, поначалу он отдал дань обычной жвачке: да, действительно, надо повысить, усилить, но тут же рассказал: «Недавно вызвали меня в ЦК и говорят, надо опять поехать в Соединенные Штаты на какой-то конгресс. Я отказываюсь, объясняю инструктору ЦК, что, мол, лучше послать кого-то другого, у нас немало хороших композиторов, а я не могу ехать, я сейчас работаю, у меня в разгаре сочинение, которым я занят. Вы знаете, что он мне ответил? Дмитрий Дмитриевич, вы уже много насочиняли, мол, хватит вам, вы имеете полное право теперь отправляться в командировку, тем более что она необходима политически». Зал загудел. Шостакович, наверное, мог бы добавить, что, когда такое говорят любому творческому человеку, это непереносимо, но он как великий художник понимал, что лучше не досказать, чтобы люди сами себе досказали и додумали, что собой представляет партийное руководство.

Явление Шостаковича знаменательно тем, что появился и вырос в нашей советской жизни гений, абсолютный гений. Гениальных художников советская жизнь не умела создавать, не рожала, а если они и появлялись, то все делала для того, чтоб их либо обстричь, либо уничтожить. Шостакович, однако, сумел просуществовать всю свою жизнь в советской действительности. Как писал Иосиф Райскин: «Мы — музыканты, просвещенные слушатели — ощущали себя „внутри” великой музыки. Шостакович был частью нашей жизни, его симфонии я бы назвал симфониями общей судьбы». И это поддерживало его. Это точное определение. Ощущение общности судьбы свойственно было нашей советской жизни, произведениям, которые приоткрывали общую правду, общую боль, общий гнев на несправедливости режима. С радостью мы открывали правду в живописных полотнах Петрова-Водкина, Фалька, Васильева и других художников, нарушающих догмы соцреализма. Это были Лентулов и Филонов, это были стихи Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой и книги Булгакова, Платонова, Зощенко. Эти произведения мы воспринимали общностью чувств. Читатели, зрители ощущали общность своей судьбы, общность мысли, взглядов. Это было особое состояние единства, свойственное той советской жизни, где каждое свободное слово преследовалось цензурой и прорывалось сквозь неслыханные ныне препятствия. Музыка в этом смысле была труднодоступна для цензуры. Бессловесная, невизуальная, она обладала как бы недоказуемостью, ее труднее было уличить, поэтому ее побаивались. Симфоническая музыка требует культуры. Партийные функционеры не очень-то понимали, чем опасен Шостакович, но те, кто понимали, тех он искренне возмущал. Известна история с Апостоловым, работником ЦК, который готовил статьи, постановления о музыке. Он ненавидел Шостаковича, был его главным гонителем, он организовывал все проработки. И вот в 1968 году исполняют в Москве 14-го симфонию Шостаковича. Перед началом Дмитрий Дмитриевич выходит на сцену, просит публику не аплодировать между частями. Исполнили первую часть. Тихо. Вдруг из первых рядов поднимается маленький скрюченный человечек и выходит из зала. Это был Апостолов. Все обратили на это внимание. Исполнение продолжалось. Когда симфония окончилась — аплодисменты. Двери распахнулись, публика направилась к выходу, и все увидели: на полу, на площадке перед дверьми, лежит мертвый Апостолов. Я помню, как восприняли эту смерть. «Возмездие», — твердили все. Вот оно, возмездие, которое так редко бывает вовремя.

У тебя, дружок, есть связи по горизонтали, а надо обзаводиться по вертикали.

ЗАЧЕМ ОНИ НАМ

Все чаще я чувствую ненужность гражданина в своей стране. Гражданские чувства, гражданские требования, гражданское поведение — зачем? Начальство это только раздражает. То марш несогласных, то выступления против строительства башни Газпрома в Санкт-Петербурге, то жалобы на отсутствие бесплатных лекарств, на плохие дороги, на низкие пенсии, на телевидение…

— Они всем недовольны. Что мы для них ни делаем, все им мало. Каждый день показываем, что правительство заседает, обсуждает нужды страны. Думу показываем, кое-кого снимаем с работы, стали аресты делать, нет, недостаточно.

— А нужен ли вам вообще так называемый народ?

— Хороший вопрос.

— В самом деле, чего вы с ним возитесь. У вас есть трубы.

— Две трубы! Газовая и нефтяная. Есть еще лес.

— Хватит?

— Вполне.

— Ну так что же, какая вам польза от народа?

— Это верно, пользы никакой, но все же неудобно как-то. И что скажут за границей.

— Да плевать. Им важно, чтобы две трубы исправно качали. Думаете, им ваш народ нужен? Им и свой осточертел.

— Надо подумать. Что-то в этом есть.

Судьба человека — это невыполненное обещание, это упущенные возможности, это счастье, которое всегда почему-то позади.

Эта кочерга у нас из Зимнего дворца, дедушка принес.

Забытый запах дров, запах сеновала, запах тола, запах чернил.

Строили писательский дом у канала Грибоедова. Однажды стройка остановилась — кончились гвозди. Нигде их не было, нигде не могли достать. Литфонд откомандировал члена правления Стенича добиться гвоздей в отделе снабжения горисполкома. Приходит туда Стенич, сидит начальник, старый еврей. «Гвоздей нет и неизвестно, когда будут», — повторяет он всем. Стенич дождался своей очереди, наклонился к нему и на ухо сказал: «А когда вы нашего Христа распяли, у вас гвозди были?»

И что вы думаете? Получил.

О Стениче ходило много легенд. Он был остроумен и, конечно, погиб где-то в 1937 году.

А вот ужасные словосочетания и слова:

Более лучше.

Где-то я согласен с вами.

Видели о том, решили о том.

Подскажите время.

Как бы бесконечно.

На себя одеть.

Дубленка лучше всех.

На пополам.

Я извиняюсь.

Фотка.

Проплатить.

Я уже как бы пообедал.

На сегодняшний день.

Я сказал кратко и лаконично.

Позвольте поднять тост!

Волнительно.

БРОНЗОВАЯ ЖИЗНЬ

Моя должность в муниципалитете — смотритель. Неясная должность. Чего смотритель, не обозначено. Фактически по памятникам. У нас в городе их тридцать штук, это которые мне подчиняются. Ну есть еще на территории институтов, во дворах заводских. В те я не вмешиваюсь. Мое дело — городские памятники. Например, если кто кого повредит. Допустим, у Ленина кепку отломали. Сапоги ему красным намазали. С Лениным много хлопот. Я, значит, исправляю, то есть заказываю кепку. Или сапоги ему чищу. А то надпись привожу в порядок.

Но, честно говоря, больше всего сил уходит снимать памятники, потом ставить их обратно. Снимаем ночью, втихую. Ставим торжественно, с музыкой и цветами. С речами. И то, и другое хлопотно. Даже не понимаешь, что труднее. Взять, к примеру, памятник Томашу Массарику, президенту нашему. Поставили сразу после смерти его, зимою в 1938 году, я тогда в солдатах служил, только должен был демобилизоваться, и нас назначили в караул почетный, при открытии памятника. Я стоял с ружьем, в парадном мундире, смотрел, как сдернули покрывало, все зааплодировали, потом мы салютовали из наших ружей. Памятник как памятник. Мог ли я подумать сколько мне придется с ним намучаться.

Демобилизовался я, и определили меня на эту должность. Ну, думаю, отдохну, какая тут может быть работа. Памятник существо неподвижное, ставится навечно. Только я это подумал, и началось. Пришли немцы. Первым делом они взялись за памятники, как будто другой работы у них не было, как будто ради этого захватывали нашу Чехословакию. Снять памятник Массарику! Сняли. За что — не знаю. Мне Массарика жалко стало, я его на склад отправил и завалил всякой рухлядью.

Через два года комендатура потребовала его на переплавку. Я говорю — сдал уже. Квитанцию им предъявил. Для немца главное бумажку иметь.

Война только кончилась, немцев прогнали, что вы думаете, с чего началась новая власть? Ставить памятник Массарику. Хотели заказывать, я говорю: «У меня есть на складе. Готовый». Достали, почистили, поставили торжественно, цветы, оркестр. Мне дело это знакомое, все как положено сделал: опять покрывало, опять сдернули, опять аплодисменты и речи. В 1948 году коммунисты пришли с Готвальдом. Прежде всего чем занялись? Снятием памятника Массарику. Но секретно. Ночью краном сняли. Хотели и постамент снять. Я говорю: «Подождите, зачем? Кого-нибудь другого сюда поставим». Массарика я опять на склад, опять закидал.

На постамент думали, примеряли, а у меня валялся Кубелика бюст, я им предложил — поставили. Это был такой музыкант, на скрипке играл. Стоит Кубелик, ну, думаю, этот хоть раз и навсегда, так нет, в 1968 году, Дубчек хороший мужик, но первое, что сделала его команда, — приказала восстановить Массарика. Ладно, это мы умеем. Опять соорудили трибуну. Кубелика ночью перенесли на другое место, там, где Запотоцкому хотели ставить, вместо него Кубелика тихо и незаметно водрузили, а Массарика — на прежнее место. Оркестр, цветы, речи. Однако я говорю ребятам, чтобы они не цементировали штыри, значит, намертво. Потому что потом мне приходится их пилить, это, я вам скажу, адская работа. А тут у меня как предчувствие было. Но они говорят: ты что, не веришь в наш строй, в наши обновления. И зацементировали, да еще как.

Не прошло и полгода, как Дубчека сняли, и следом за ним команда: Массарика тоже снять. Дубчека — это легко было: нагнали танков, его в самолет, в Москву и конец. А вы попробуйте пилить штыри. Ночью наконец выдернули, чуть голову не оторвали бедному президенту. Я его на прежнее место. Постамент говорю не занимайте, поставил туда вазу с цветами. Слушать не хотят. Ты на что надеешься, ты тайный сторонник Дубчека! Чуть меня в политику не замешали. И вот я уже на пенсии. Вызвали меня ставить надо Массарика обратно. Где Массарик? Я на склад, вытащили его, бедолагу, и назад. А там Готвальд стоит. Готвальда сняли, хотели в лом железный, я говорю: пусть полежит на складе. Водрузили обратно Массарика.

                                                                   С.-Петербург

                                                                          27.10.04

«Уважаемый Даниил Александрович!

Спасибо за выступление в „С.-Петербургских ведомостях”. Ваш голос прорвался сквозь оголтелый одобрительный визг, под который уничтожают наше поколение. Я не блокадница, не участница, не „жительница”, я просто ветеран труда, уроженка Петербурга, отдавшая этому городу 44 года работы, все силы, знанья, здоровье. Не буду отнимать Ваше время подробностями моей биографии. Коротко: родители-врачи, война, мобилизованы, дети эвакуированы с детским домом, найдены матерью в Свердловской области, после войны — полуголодное детство, коммуналка. При этом: школа с медалью, абонементы в Эрмитаж на нищенские родительские зарплаты участковых врачей, галерка в театре, хоры в филармонии, серьезный вуз. Затем: инженер высшей категории, 38 лет в приборостроении, трудовая книжка — полная благодарностей. Сейчас: старость, нездоровье и… монетизация, так сказать, заключительный аккорд. Целое поколение „кинули”, как сейчас выражается не только шпана, но и представители власти. 9 поездок по городу в месяц и угроза расстаться с телефоном, плату за который бесконечно повышают. Общение сводится на нет, нам предназначено гетто — изобретение фашизма применяется демократической властью весьма успешно, только у них гетто служило для других народов, а у нас — для своего.

10 рублей выделяется ветерану труда в месяц для оплаты пригородных поездок — только до крематория, в одну сторону. Одна поездка на участок 6 соток, выделенных на болоте и превращенных собственными усилиями в мини-огород, обходится в 110 руб. Выход один: расставаться, хотя многим этот участок помогает выживать. На этой неделе возвращаюсь на автобусе из пригорода, большая часть пассажиров — мои ровесники, с тележками, сумками, рюкзаками, тянут на себе… Разговор на одну тему — монетизация, обман, безнадежность. Самое страшное: „столько пережили, страдали, спасали город. Наверное, зря”. Как нужно обидеть, оскорбить, унизить терпеливое, добросовестное, доброе поколение, чтобы оно пришло к такому выводу. Наплевали нам в морщины, а потом подтерли десятью рублями.

Месяц назад моя подруга уехала в Германию, хочет дожить прилично, по ее словам. Сказала: „Хуже, чем здесь, не будет никогда”. Спасаться от благодеяний демократической власти она ринулась в страну, которую с боями прошел ее отец-генерал.

Может быть, и Зубру не стоило возвращаться?

                                                Суровых Кира Яковлевна,

                                           1937 г. р., петербурженка».

Такое вот письмо я получил. Оно мало чем выделялось среди читательской почты. Разве что грамотностью. Тон был сдержанный, как и у прочих. Письмо, в заключение, как итог, после безуспешных ходатайств, когда погасли последние надежды.

Отвечать на такие письма я не умею. Утешать нечем, все доводы — фальшивы. При такой старости жизнь кажется проигранной. И в самом деле, если она, инженер, за всю свою трудовую высококвалифицированную работу осталась необеспеченной настолько, что считает копейки за проезд в автобусе и электричке…

Так и не ответил. Прошло два года. Пенсии повысили. Письмо это плюс еще несколько похожих не давали покоя. Написал — ответа нет, попробовал узнать, где адресат, где она, Кира Яковлевна Суровых? Неизвестно. Может, уехала в Германию, вслед за подругой…

Финал жизни для человека определяет прожитое. Это почти как последний акт пьесы. У старости мало что остается для счастья, но все же надо избавить ее от унижения, должна присутствовать в ней хоть какая-то доля благодарности от своей страны, от окружающих.

ГОЛУБОЙ

Семья Саши Петракова сняла дачу у одного кроликовода. Не так-то просто стало найти дачу на лето под Петербургом. У дачников был фокстерьер, поэтому им долго пришлось договариваться, хозяин боялся за своих кроликов, особенно за одного — породистого, голубоватого, дорогого и редкого.

Однажды хозяин уехал в город, к Петраковым пришли гости. Веранда, чай, водочка, полный кайф. Вдруг вбегает Фокс и тащит в зубах мертвого кролика, растерзанного, измазанного в земле, и победно кладет перед публикой. Тот самый, голубой. Все в ужасе. Орут на пса, обзывают его, лупят, неужели он не понимает, что хозяин вернется и сгонит их с дачи. Что делать? Решают попытаться — берут этот труп, чистят, моют его с шампунем, сушат феном, приводят в порядок, кладут в вольер. Будто сам издох. Поди докажи. Вечером приезжает хозяин. Все замерло. Вдруг крик, шум, хозяин является, держит кролика за задние лапы, глаза вытаращены. Рассказывает, что кролик позавчера окочурился, пришлось закопать беднягу, теперь он нашел его в вольере, чистенького, того самого!

ПРО ЗУБРА

Спустя двадцать лет в своем беспорядочном архиве я обнаружил запись, сделанную моей покойной женой. В сущности это предыстория написания повести «Зубр». В свое время (1987-1989 гг.) книга вызвала живой интерес читателей и острую полемику, а то и разносную критику в печати.

Запись моей жены показалась мне любопытной в смысле характерных для того времени обстоятельств литературной работы, а кроме того, она рассказывает драгоценные подробности о самом Тимофееве-Ресовском и обстоятельствах его удивительной жизни.

«Задумав писать о Николае Владимировиче Тимофееве-Ресовском, Даниил Александрович очутился перед тяжелой задачей сбора материалов о нем, и, главное, зная его судьбу, изложить ее так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы, а главное, не была бы нарушена правда истории.

Мы были знакомы и, я даже смею сказать, дружили с Еленой Александровной и Николаем Владимировичем с середины 60-х годов, когда он впервые, свободный, приехал в Ленинградский университет с чтением лекций. Однажды он выступал в Доме писателей, я не была на этом выступлении, а была дома, и вдруг приходит часов в 11 вечера Д. А. с толпой людей (это было зимой): шубы, шапки, шум. Стол… и наконец тишина. „Я имени его не знала”, слышу громовой, рокочущий голос, перекрывший всех, и рассказ необыкновенной силы и странности. Видеть перед собой этих людей из судьбы, которую, кажется, и перенести нельзя. А уж быть таким жизнерадостным, властным, сильным, в это и поверить нельзя… На предложение о салате Н. В. отвечал: «Этот силос я не ем», а чай, черный и холодный, заваривал сам.

Мы полюбили их. Мы были сравнительно молодые, а такие уникумы попадались впервые. Они были естественные люди — без наигранности и фальши.

С тех пор они часто приезжали в Ленинград и каждый раз бывали у нас, а мы бывали у Анны Бенедиктовны Гоцевой, где всегда жили Елена Александровна и Николай Владимирович. Там всегда были широкие приемы биологов, и было очень интересно наблюдать, как Н. В. немедленно становился центром и по рассказам, и по проблемам. Нашей дочке, которая тогда была студенткой 1-го курса биофака ЛГУ, он говорил: «Это все ерунда, ваша биофизика и биохимия. Надо быть общим зоологом, или мокрым…» Все хохотали, т. к. в те годы физики биофизика только начиналась. Волкенштейн был еще в Ленинграде и хвастливо распространялся о своих работах. Только потом, через 20 лет, было ясно, как был прав Николай Владимирович, когда природа со всех сторон стала гибнуть.

Был однажды в Ленинграде симпозиум биологов. Приехало много ученых из других городов и даже стран — из ГДР Ганс Штрубе, из Швеции Густафсон, многие из Новосибирска, Беляев, у нас было большое сборище — из писателей были Данин с Софьей Дмитриевной. В это время модный спор «физики и лирики» занимал все площадки.

Один раз Тимофеевы приехали, и Н. В. заболел воспалением легких. Пришлось лечь в больницу. Мы все по очереди ходили ему читать, т. к. Елена Александровна очень уставала. А ведь Николай Владимирович ничего не видел и читать сам не мог со времени лагеря, и все его научные работы и статьи и литературу читала Елена Александровна.

В конце 1968 года мы — я, Д. А. и дочь Марина — поехали в Обнинск встречать Новый 1969 год. Там мы отмечали 50-летие Д. А. Мы поместились в гостинице, кстати, недалеко от тимофеевской Солнечной улицы.

Вечером к ним пришла масса народу, все его ученики — Владимир Ильич Иванов, Жорес Медведев, Коля Глотов, Женя Рейсер, Кашкин и много других, кого я уже не помню. Все с женами и пирогами. Было очень весело, Н. В. возбужден, заводил пластинки с хоровым пеньем и каждый раз рассказывал все новые истории.

Наутро мы снова пришли к ним. Елена Александровна показывала мне Кимберовские медали, золотую и бронзовую. Потом разные фотографии, где они еще молодые, и фото более поздних времен. Она была удивительной красавицей, тонкой, хрупкой, хотя и довольно высокой.

Елена Александровна рассказывала мне о своих молодых годах и о встречах с Н. В. и всей их последующей жизни. Тяжелым ударом была, конечно, гибель их сына Фомы. Елена Александровна долго не могла в это поверить. Как они жили на объекте, как прикрепленный к ним солдат всюду ходил с ними и должен был ездить в Свердловск на занятия в университет с их сыном Андреем. А когда Андрей ходил на вечер, он тоже шел с ним, и даже когда сын провожал девушку, тоже плелся сзади. Он был очень славный и понимал, что они никуда не денутся, но выполнял свою службу. Один раз, когда они все трое и этот солдат поехали в универмаг и там бродили и потерялись, то Николай Владимирович бегал по универмагу и разыскивал его.

Жили они в Обнинске скромно. Маленькая квартира и никаких лишних вещей.

В 1970 году наша дочка вышла замуж и в виде свадебного путешествия поехала в командировку в Обнинск и в Москву. В Обнинске гостиница была занята спортсменами, и им некуда было идти, и они жили в квартире Тимофеевых, которые в это время куда-то уехали, а научный сотрудник Кашкин дал ключ.

Когда они приезжали в Ленинград, мы зазывали к нам наших друзей, чтобы познакомить их с Н. В. и Еленой Александровной.

Елена Александровна любила театр и концерты, а Н. В. был счастлив, если мог не пойти. Все годы они вдвоем ездили на пароходе по рекам России, и по Сибири, и по Волге, и по Северу. Всегда заезжали в Ленинград, и опять мы встречались, и Н. В. с болью говорил о реках, затянутых ряской, и о мертвой рыбе.

Д. А. несколько раз записывал Н. В. на пленку, его рассказы, начиная с ранних лет. Но все же Д. А. тогда полностью не понимал, с каким редким человеком свела его судьба. Только последние годы он стал записывать подряд все, что Н. В. говорил.

Когда мы приехали из Обнинска, то с Д. А. случилась беда — он сломал ногу и лежал в больнице в Сестрорецке. Я каждый день ездила к нему, и он диктовал мне все, что запомнил из той недели в Обнинске, что мы были у них.

В 1974 году мы получили печальную телеграмму о кончине Елены Александровны. Это было на Пасху. 1-й день Пасхи у них обедали все друзья. Когда все разошлись и посуда была вымыта, Елена Владимировна сказала: „Колюша, что-то я плохо себя чувствую”. Он сказал „Наверно, объелась”. Но через некоторое время он тоже почувствовал серьезность положения и вызвал „скорую”, но было поздно.

Я не думала, что Николай Владимирович проживет без Елены Александровны еще 10 лет.

Через некоторое время Н. В. стал работать в Москве у Газенко, ездил в Москву редко, и когда некоторые сотрудники заявляли, что почему он не ходит на службу, то Газенко отвечал: „ Я вас пятерых уволю за него одного”.

Из Обнинска уезжать не хотел — здесь могила и родные детству земли, „калуцкие”, как он говорил. В летний отпуск он по-прежнему ездил на пароходе с Владимиром Ильичом и заезжал в Ленинград. Мы тогда опять, как и прежде, приходили к Анне Бенедиктовне, и он, немного подряхлевший, но все такой же могучий, рассказывал, что видел в поездке, и все больше звучала его боль об испорченной воде. Н. В. рассказывал, как он болел и лежал в больнице в Обнинске. Палата была отдельная, лечебную физкультуру он считал „ерундистикой”, но потом уступил врачихе, которая ему была симпатична, и начал понемножку поправляться и ходить, и крайне сам был этому удивлен.

В 1983 году Николай Владимирович умер. Не знаю, почему мы не поехали на похороны. Теперь жалею. А Д. А. вообще боится и избегает похорон. Сейчас, наверное, тоже жалеет, я не спрашивала.

Через некоторое время узнал что С. Шноль (биолог) записывал Николая Владимировича на пленки, так что кроме пленок Д. А. имелось еще более 30 пленок с рассказами Н. В.

Д. А. поехал в Москву и сидел неделю в Пущино у Шноля, прослушивая и переписывая пленки.

После этого он засел за работу. Сложность личности и биографии Тимофеева-Ресовского не давала уверенности, что может получиться доступное для нашей печати произведение. Но время не ждало. Пока были живы люди из окружения Николая Владимировича и на Урале, и в Москве, и даже в Берлине. Надо было торопиться. Д. А. уже был весь в этом. В доме все время гремел голос Н. В. (это было так странно, я в кухне вздрагивала и бежала в кабинет). Довольно тяжелый был этап сбора материалов от бывших друзей и коллег Н. В. Д. А. часто бывал в Москве, виделся с семьей Реформатских (подруга Елены Александровны и ее дети также горячо болели за эту работу Д. А.). Так же сопереживали Николай Николаевич Воронцов и его жена Ляля (дочь Ляпунова, известного математика и друга Н. В.). Это все биологи, бывавшие у Н. В. в Миассе и дружившие с ним и Еленой Александровной Владимир Ильич Иванов с женой Таней, жившие с ними в Обнинске, были им близки, как родные дети.

Кроме того, помогали многие ученые, соприкасавшиеся с Н. В. по науке. С ними Д. А. виделся и записывал их на пленки. Валерий Иванов (ныне доктор биологических наук, а в то время студент) бывал много раз летом у Николая Владимировича в Миассе на Урале. Он приезжал к нам в Комарово на дачу специально, и Д. А. также записал его воспоминания о Н. В.

Анна Бенедиктовна Гецова, добрый гений их ленинградского пребывания, много помогла Д. А. и знакомила его со многими биологами, знавшими Николая Владимировича.

Этот период как бы освещался хорошо еще и личным нашим знакомством.

Но были в рассказах Николая Владимировича и Елены Александровны еще и люди, с которыми они жили в Германии и которые были очень важны для освещения той самой тяжелой поры их жизни — работы в Кайзер-Вильгельм институте. Это были Игорь Борисович Паншин — биолог, проживающий в Норильске, человек, которому Н. В. помог спастись в Берлине в самые тяжелые годы гитлеризма. Его письма — это душераздирающий роман, который я не буду повторять (они есть).

Кроме того, муж и жена Варшавские, биологи, угнанные из Ростова-на-Дону, также были спасены Н. В. Я свидетель того, как резко и горячо Д. А. разговаривал и с тем, и с другим, доказывая необходимость и просто их святую обязанность написать об этом ради памяти о Н. В. Я не знаю, откуда брались слова у Д. А., когда тысячекилометровые расстояния от Норильска не мешали ему требовать их писем или приезда. «Это дело чести каждого, кто хоть как-то был причастен к этой великой жизни».

Варшавский, переживший плен, угон к немцам и спасенье, не хотел вспоминать всего этого, весь в страхе, устроившийся после войны в Саратове, боялся всего, где-то тайно боявшийся Гранина, который, может быть, выставит Тимофеева плохим, все же дрогнул и тоже написал свои воспоминания. Одни обещали, не сдерживали слова, и снова звонки, снова обещания. Единственный, кто сразу ответил и прислал много милейших писем, был художник Олег Цингер из Парижа. Он тогда был молод и помнил все хорошо, и был с Н. В. до окончания войны, затем уехал на Запад.

Потом был мучительный период самого писания вещи, нехватка материала.

Я писала по-немецки в Центральный Архив ГДР с запросом о сыне Н. В. Фоме (Дмитрии), они ответили, но переадресовали в Вену, а Вена — в Париж. В архив Маутхаузена.

Трудности, которые в общем-то не удалось преодолеть, это жизнь Н. В. в лагере. Он сидел вместе с Солженицыным. И после войны встречались. В лагере была непосильная работа и общество священников, которое окружало Н. В., и воров, они любили его слушать. Но самое страшное для его могучего тела был голод, от голода он заболел пилагрой и уже „доходил”, когда его разыскали по приказу Завенягина и Курчатова. Везли сначала на санях (дело было зимой), потом в спальном вагоне. Охраняли охранники, купе отдельное. Кормили. Он думал, что умер. Привезли в Москву, это он не помнит, смешно рассказывал про медицинский персонал привилегированной больницы, как они боялись, чтобы он не умер. Начальник даже спал рядом в комнате.

Когда стал ходить понемногу, то повезли в магазин и одели по первому классу. И только тогда отвезли на Урал, на объект. Куда и приехали к нему его немцы.

Среди сотрудников Н. В. был Николай Викторович Лучник. В конце концов в декабре 1985 года во время съезда писателей РСФСР Д. А. звонил Лучнику домой, и он согласился приехать к нам в гостиницу. Многие говорили, что он был с Н. В. в плохих отношениях. Хотя Николай Владимирович считал его способным человеком. Приехав, он прежде всего попросил Д. А., чтобы его имя не называлось в книге. Д. А. это ему обещал. Была сделана запись на пленку.

Когда Д. А. закончил повесть и отдал ее в журнал „Новый мир”, ее читала редколлегия, и было назначено печатанье в номерах № 1 и № 2 за 1987 год.

Звонили и поздравляли прочитавшие рукопись доктор Блюменфельд, член-кор. Волкенштейн, Анна Бенедиктовна.

Но однажды позвонила редактор Лера Озерова и сказала, что пришли двое молодых в редакцию и заявили, что в повести Гранина „Зубр” оболгали и унизили известного ученого Лучника. В этот же день звонили Залыгину (главному редактору «Нового мира») из горкома партии города Обнинска и говорили о том же. Мало того, все перешло за рамки Лучника, они перешли на личность Н. В. Эта женщина из Обнинска звонила в ЦК. Зачем это было делать? Человек уже в словарях и энциклопедиях. Эти двое были сыновья Лучника — один Андрей, биолог, даже доктор наук. Они требовали, чтобы им дали читать повесть Гранина. Их направили к автору.

Вечером раздался звонок из Москвы, это был Лучник № 2, который утверждал, что он знает, что Д. А. вывел его отца — известного ученого — в плохом свете. Назавтра Лучник-сын приехал в Ленинград и встретился с Д. А. в Союзе писателей. Стало ясно, что этот Лучник боится за свою карьеру, так как он выездной и боится себе повредить. А затем в „Новый мир” к Залыгину явились Лучник № 2 и профессор Георгиев, заместитель директора Института микробиологии, Залыгин звонил Д. А. и рассказал, что этот профессор принес бумагу на бланке института с ходатайством о чистоте того Лучника.

Залыгин сказал, что разберется, но читать рукопись не даст.

Д. А. позвонил Воронцову, и тот, крайне удивляясь, сказал, что Георгиев тесть Андрея Лучника. Тут уж полный отпад. Георгиев, известный в биологической среде ученый, идет со своим зятем будто бы от имени института к главному редактору журнала, доказывая, что Гранин оклеветал известного ученого. Неужели он думал, что никто не узнает про их родственные отношения. Кроме того, звонки в ЦК, и из ЦК звонили Залыгину. Он ответил, что они разбираются. В ЦК сказали — смотрите сами!

Будучи в Ленинграде, Андрей Лучник был у профессора Николая Васильевича Глотова, бывшего своего учителя по Московскому университету и просил его позвонить Гранину. Коля Глотов, которого мы знали еще в Обнинске как ученика Тимофеева-Ресовского, теперь профессор генетики Ленинградского университета, позвонил нам и говорил, что Андрей Лучник способный биолог и он знал отца. Д. А. пригласил Глотова к нам. Он пришел в субботу. Оказывается, Лучник не сказал Глотову, что был с Георгиевым в редколлегии.

Коля рассказал, что в давние времена работы на объекте Н. В. тоже приволокнулся за девушкой, за которой ухаживал Николай Викторович Лучник. И будто бы у них была вражда из-за этого. Николай Владимирович, конечно, по словам Коли, никогда бы не оставил Елену Александровну, быстро остыл к этой девице, и Лучник женился на ней, но никогда этого не забывал. А Николай Владимирович в этом смысле был забывчив и не злопамятен. Он с такой же легкостью раздавал идеи, вместе писал, диктовал и… ухаживал. Н. Воронцов, был обеспокоен за выход второго номера журнала, так как когда выйдет 1-й номер, который явно определит своего героя, все живые лысенковцы, такие, как Глущенко, поднимут голову и начнут выть: „Кого вы подымаете — фашиста” и т. д.

Интересно рассказал, что на днях были выборы в Академии медицинских наук и баллотировался Николай Викторович Лучник. Выступил академик Збарский и сказал все слова „за” и среди всех похвал особо подчеркнул, что Лучник был учеником знаменитого нашего ученого Тимофеева-Ресовского. Но все же он не прошел. Получил 5 голосов „за” из 60.

1987 год. 5/I — звонил Н. Н. Воронцов с радостной вестью, что получил № 1 „Нового мира”.

5/I — звонил Владимир Ильич Иванов и сказал, что приходила Сакурова (которая живет в Обнинске) и рассказала, что Лучник там поднимает шум, что с ним не здоровается Волкенштейн. Что все это из-за Гранина.

9/I — пришла домой из магазина — новости. Звонили из „Нового мира”, что цензура запретила печатанье второго номера, т. е. продолжения. Оказывается, дело в том, что в комитете по атомной энергетике есть запрещение на печатанье в прессе о том, что немцы работали у нас на спецобъектах. И хотя эти немцы потом уехали на Запад и все об этом знают, все равно в печати они все вычеркивают. Опять волнение. Требуют вычеркнуть большие важные куски.

9/I — 16.30 — разговор с цензором Солодиным — уверяет, что все изъятия сделали в лучшем виде.

„Есть воспоминания Риля и Циммера, напечатаны в Западной Германии, ведь я это читал” (из разговора по телефону с Залыгиным). Все понимают, что это чепуха, и никто не может изменить инструкцию».

Природа в своей мастерской творит красоту. Достижения ее зримы, начиная от бабочек с их узорами безукоризненного вкуса. Назначение этих хрупких порхающих картинок не поддается объяснению. Что означают росписи их крыльев, зачем они? Но уместен ли вообще такой вопрос. Оперение птиц, хвост павлина, раскраска жирафа, зебры, рыб — серебристые, золотые, пурпурные, страшенные морды, смешные и милые, плывущие среди коралловых поселений с их фантастической архитектурой. А как роскошны бронзовые, аспидные, изумрудные панцири жуков, весь этот ползущий, плывущий, летающий мир, созданный Природой. Она прежде всего художник. Еще не было человека, то есть зрителя, а Она уже живописала неведомые нам картины, творила формы, ваяла фигуры растений, диковинных существ, создавала музыку, запахи — удовлетворяла потребность своего творчества. Через миллионы лет она передала изготовленную, отшлифованную потребность творить красоту человеку. Появились рисунки на стенах пещер, люди расписывали свое тело. Это отделяло человека от обезьяны.

Теории Дарвина и его последователей сделали мир объяснимым, но прямолинейным, упорядоченным. Слишком похожим на человеческое общество, лишенным тайны, красоты, похоже, что Дарвин не очень в ней нуждался для своих построений.

Гений Дарвина обеспечил развитие биологии на 70-80 лет, дальше он все невнятнее отвечал на новые вопросы. И о том, какое место в эволюции занимает красота, зачем она. Можно подумать, что выживает красивое, гармоничное, но разве красота помогает в борьбе за существование? Грация лебедей или фламинго — какая с них прибыль?

Но эти вопросы не для художника, может, они вообще не решаемы, как не решаема загадка жизни.

Есть явно «выставочные» произведения — цветы, колибри, попугаи, стрекозы и т. п. Природа, однако, распространяет свой творческий дар и на семена. Они все хороши собою — желудь, пропеллер клена, сережки тополя. Вглядитесь в скромное семечко подсолнуха, черно-белую его оболочку, грецкий орех, каков он внутри с его двумя полушариями.

На выставке немецкой художницы Сюзанны Бауман я видел «Собрание семян». 60 штук составили впечатляющую картину выдумок Природы. Рядом висела картина «Гербарий гуляющего»: засушенные воспоминания о летних прогулках — травы, цветы. Дальше — галерея «Пестики цветов». Среди разных пестиков есть еще внутренности стебля — круги жизни, узоры расходящихся линий. Картины, они, оказывается, пронизывают насквозь все создания богини Флоры. Лист каждого дерева — это отдельное произведение. Фантазия природы неистощима, ее изобретательности нет конца. Очертания насекомых, их силуэты поражают воображение больше, чем сюрреализм Дали, Кирико, Танги. Чего стоят раскраски и формы раковин, как они раскрашены внутри, словно для наслаждения их обитателей.

Когда бабочке случается походить на лист, она передает все детали его строения, расщедрясь, воспроизводит дырочки, проеденные жучком, которого знать не знает. Такая степень защитных уловок вызвана уже не «борьбой за существование», а скорее усмешкой над учеными дарвинистами.

Владимир Набоков подошел к энтомологии как поэт и бросил вызов ученым дарвинистам с их обязательной целесообразностью, борьбой за существование и т. п.

История красоты начинается задолго до человека. Может быть, это начинается с появления Вселенной, нашего неба с его созвездиями, движением светил. Вначале было не Слово, а Красота, рожденная фантазией Творца.

В одном из словацких музеев я любовался бусами, найденными в слоях палеолита. Женщины ходили в шкурах и уже носили бусы. Людям, самым древним, каменного века, нужна была красота. Резьба по слоновой кости выставлена там же с табличкой «XXII век до н. э.». Брошки «XII век до н. э.».

Свиридов как-то сказал о музыке Гаврилина, что ему непонятно, откуда она берется. Эта область музыки Свиридову была неведома. То же самое еще в большей мере можно сказать о Шостаковиче. Никто из композиторов не представлял, откуда она, где могут быть ее источники. Это такая же неведомая область жизни, как жизнь привидений или небесных черных дыр. То же самое в фауне: откуда бабочки берут свои узоры, кто сочиняет эти прекрасные рисунки?

Можно сочинить мелодию, хороших песенников много, но сочинить симфонию, то есть музыкальный роман, повесть, это нечто совсем иное, да и романы разные. Симфонии Шостаковича — это великие трагедии шекспировской силы, да еще всегда личностные. Откровенность его, обнаженность чувств и признаний пугает. Написать автобиографию столь беспощадно-бесстрашную никто на бумаге не смог. Жан-Жак Руссо становился в позу, когда писал свою исповедь. Толстой по мере удаления от детства к юности о многом начинал умалчивать.

Язык музыки понятен, но не дает себя уличить. Это «я»? Или «он»? Или «мы»? У таких, как Шостакович, музыка производится совсем из другого материала, чем у прочих, это как лунный камень или звездный свет. Примерно то же наблюдал я и у физиков. Володя Грибов, Лев Ландау, Петр Капица — все это были люди, неведомо откуда бравшие свои догадки, они опережали собственное мышление. Рассказываешь такому про свое исследование, а он, не дослушав, говорит что у тебя должно получиться. Раз угадает, два угадает, а потом начинаешь ему верить и понимаешь, что у него особый дар, он действует без доказательных выводов. Иногда это похоже на гадание.

Он не спорит, ответ ему виден, он уже различает его до того, как кончен расчет, откуда ему становится известно, что должно получиться, непонятно. Сперва ему не верят, потом считают его догадку случайностью, потом начинают убеждаться, что имеют дело с гением.

— С чего вы это взяли?

— А мне так кажется.

— Но при таких температурах не может получиться.

— Не может, — соглашается он, — но вот увидите, что получится.

— А за счет чего?

— А черт его знает, — говорит он, — именно тут должна быть точка поворота.

И он вовсе не заботится, что это выглядит абсурдно, никакие абсурды его не смущают.

Точно не помню, кажется, в Берлине мне прочитали стихотворение, где была такая строфа:

Земля умирает,

Вода умирает,

Воздух умирает,

Лес умирает,

Звери умирают.

Ура! Мы живем!

…У него дочь в партии зеленых. Она вешает скворечники. И мастерит их. Ненавидит автомобили, ездит на велосипеде. Считает животных и умнее, и благороднее людей.

Мы плыли с ними по Волге, шлюзовались, пристани маленьких городов. Боже, какое грустное зрелище, Волга — умирающая река. Пустынная. Местами цветет ядовитой зеленью. Кое-где торчат затопленные верхушки колоколен. Изредка где-то на берегу полыхнет костерок. Гидростанции обессилили великую реку. Бревна, как трупы, плывут мимо лесов. Баржи, пароходы — редкость.

Мой друг Карло Каладзе, грузинский поэт, признался мне:

— Идет машина, а я весь напрягаюсь, боюсь, что она идет на сына, лестница — она построена так, чтобы он упал. Как защитить его? Каждая женщина хочет соблазнить, увести его. Он уже взрослый, а мне все равно хочется заслонить его.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.