«Сильное, сильное негодование»
«Сильное, сильное негодование»
Возвращаться домой после двух месяцев иной жизни в ином мире – трудно: родина и сейчас встречает неприветливо. Хмурость, общая неприбранность, бедность и сегодня составляют тяжелый контраст с улыбчивой и благополучной заграницей – в шестидесятых это, пожалуй, был хороший шок.
Дома Чуковского ждут горы неразобранных писем и работы: принято решение о издании Собрания сочинений – и надо начинать формировать том за томом; в первый он решил включить детские сказки, «От двух до пяти» и «Серебряный герб»; он переделывает книгу «Живой как жизнь» с помощью молодых лингвистов.
К нему день за днем приезжают гости. Многолетний распорядок переделкинской жизни, когда все подчинялось сну и работе хозяина, совершенно нарушен, люди идут и идут «нескончаемым потоком», как принято было говорить о первомайских демонстрациях и очереди в мавзолей… Приходят тонны писем – после его публикаций в периодике, после выступлений по радио, после выхода новых книг. Поэты, писатели и литературоведы присылают новые книги, родители шлют новые словечки детей, дети пишут письма любимому писателю. Пишут нуждающиеся в помощи и просто наглецы, «стрелки», вымогатели. Иностранцев везут знакомить с русской литературой, роль которой уже чуть не официально исполняет Чуковский, к тому же еще и говорящий по-английски…
Клара Лозовская писала: «Для гостей были отведены предвечерние часы, главным образом около пяти или шести вечера. Но гости в доме Корнея Ивановича не были гостями праздными. Кто-нибудь приезжал почитать свою рукопись, новые стихи, художники привозили иллюстрации к сказкам Корнея Ивановича, редакторы доставляли корректуру со своими вопросами, а иностранные литературоведы и переводчики привозили свои книги и расспрашивали Корнея Ивановича о Некрасове или Зощенко, о Лескове и Паустовском, о Короленко или о людях шестидесятых годов прошлого века. Корней Иванович давал книги, советовал, где отыскать нужные материалы, правил статьи, критиковал стихи, выслушивал рассказы о горестях и невзгодах, свалившихся на какого-нибудь из пришедших к нему гостей. Я видела входивших к Корнею Ивановичу усталых, удрученных людей, но даже недолгий разговор с ним умиротворял их души, и, я уверена, от участливого сочувствия Корнея Ивановича им было легче переносить свои неприятности и беды».
Чуковский, кажется, всем рад, всех встречает, со всеми беседует – и в тоске пишет в дневнике, что ему нужен «человек, охраняющий входы», и почти кричит: «О, если бы меня заперли в тюрьму или больницу, я наделал бы там делов – а здесь, в суете, в бестолочи…»
Он пытается обороняться от этого потока. На дверях висит табличка: «Прошу даже самых близких друзей приходить только по воскресеньям»; в доме – другая: «Дорогие гости! Если бы хозяин этого дома даже умолял вас остаться дольше девяти часов вечера – не соглашайтесь!»
На родине Чуковского ждали не только письма и работа, но и новые хлопоты, и неприятные новости. Он хлопочет о пенсии для Зинаиды Николаевны Пастернак, фактически оставшейся без средств к существованию, – и к тому же после инфаркта.
К. И. читает жуткую работу Иванова-Разумника «Тюрьмы и ссылки»; чуть позже ему передают книгу Жореса Медведева «Очерки истории генетики», которая, пишет Чуковский, «взволновала меня до истерики»: общая картина того, что советская власть сделала и продолжает делать со страной, для него окончательно проясняется, превращаясь в масштабное, детально прописанное полотно. Места для давнишних счастливых иллюзий уже не остается.
Люди шепотом передают друг другу слухи о расстреле демонстрации в Новочеркасске.
1 июля Чуковский пишет в дневнике: «Отовсюду мрачнейшие сведения об экономическом положении страны: 40 лет кричать, что страна идет к счастью – даже к блаженству, – и привести ее к голоду; утверждать, что вступаешь в соревнование с капиталистич. странами, и провалиться на первом же туре – да так, что приходится прекратить всякое соревнование».
Погода хмурая, костер «Здравствуй, лето!» погублен проливным дождем, тысяча детей ушла не солоно хлебавши, сам Чуковский, объявляя им под ливнем об отмене костра, вновь простудился. Удался за все лето только один костер, прощальный, 19 августа.
Дневники К. И. фиксируют бесконечные встречи и разговоры с людьми, от которых он все больше устает: при таком наплыве посетителей уже ни жить, ни работать становится невозможно. Весь этот год у него в гостях и по делу – лингвисты, слависты, дипломаты, иностранцы, писатели… Один из наиболее частых гостей – американский славист и писатель Франклин Рив, который приезжал к Чуковскому вместе с женой и тремя детьми; дети довольно быстро научились говорить по-русски (стоит заметить, пожалуй: сын Франклина Рива от первого брака, Кристофер Рив, стал актером и прославился исполнением роли Супермена – неожиданный поворот сюжета «Чуковский и Супермен»).
В последний день лета 1962 года Франклин Рив привез к Чуковскому в Переделкино поэта Роберта Фроста. Дивный рассказ об этом дне оставила в «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Корнеевна:
"Я не сильна в английском, но мне его стихи нравятся – он не только знает природу, он и сам как бы часть ее. Фрост побывал в Переделкине у Корнея Ивановича. Приемом занималась Марина, я никаких обязанностей не несла, но увидеть Фроста мне хотелось. Однако, накануне его приезда, наш лесной участок оккупировали, поближе к даче, шпики и репортеры, а когда Фрост, в сопровождении милого Рива, приехал, – дом оккупировали «переводчики» (в которых вообще не было нужды). Мне сделалось так противно, что я укрылась у себя в лесной норе (в небольшом домике, построенном специально для Л. К. в глубине участка; домик носил ироническое название «Пиво—Воды». – И. Л.)… Я села работать, радуясь, что могу не принимать участия в комедии. Но скоро я промерзла, продрогла; взяла термос и по узенькой своей тропиночке, раздвигая ветви, отправилась за кипятком в дом. Шпики были несколько огорошены: ничьего появления из чащи они не ждали. В доме, внизу, пусто: Корней Иванович и гости наверху. Я благополучно согрела чайник, наполнила термос и уже выходила на крыльцо, когда меня вдруг окликнула бурно сбежавшая вниз с Дедовой лестницы дама – лицо полузнакомое, по-видимому, переводчица из Союза. Она разлетелась ко мне весьма любезно:
– Ах, Лидия Корнеевна, здравствуйте! Вы уходите? Не уходите, я могу провести вас наверх!
– Благодарю вас, – ответила я. – Вы забываете, что я у себя дома и ни в чьем пропуске к отцу не нуждаюсь".
Франклин Рив в своей книге о визите американского поэта в Россию оставил подробное описание встречи Чуковского и Фроста. Фросту было 88 лет, Чуковскому – 80. Оба получили звания почетных докторов в Оксфорде; делясь оксфордскими воспоминаниями, Фрост заметил, что поскупился на мантию. Чуковский, разумеется, мантию тут же надел (она да еще привезенный из Америки роскошный перьевой убор индийского вождя были его излюбленными нарядами, которые он охотно демонстрировал и гостям, и детям на праздниках) – и, «по его собственному выражению, пустился в пляс, как скоморох». С гостем Чуковский беседовал на «сложном и богатом английском», и Фрост, уставший уже от непривычной русской речи и постоянного перевода, при котором не улавливал часть происходящего, был очень этому рад.
Гости заглянули в библиотеку и пошли в дом; стол ломился от яств, на обеде присутствовали писатель Макс Поляновский, поэт Степан Щипачев, литературовед Юлий Оксман – и «распорядительницы», или переводчицы, которые, собственно, никому там особенно не были нужны; чувствовалось, что они приставлены к Фросту.
«Проницательность Чуковского, его яркий стиль поведения, эрудиция и дар выразительного слова и жеста задали тон вечеру. Мне было очень хорошо с этими людьми, чья широкая образованность и гражданское неравнодушие позволяли мне на подмосковной даче в лесу чувствовать себя оказавшимся в средоточии мировых жизненных сил, – рассказывает Рив. – За ужином Чуковский был и радушным хозяином, и переводчиком, и высокообразованным собеседником. Он посадил Фроста во главе стола, Щипачева по левую руку от него, а сам сел по правую. Они стали разговаривать втроем о русской кухне и лирической поэзии; Чуковский переводил и комментировал. Все остальные слушали».
Однако одна из распорядительниц вдруг «начала, к общему смущению, повторять то, что говорил Чуковский. Ее голос звучал громче и громче; Фрост, который был туговат на ухо, слышал все меньше и меньше. Вдруг она вскочила, желая подбежать к нему и прокричать прямо в ухо. Фрост отпрянул и загородился ладонью. „Уйдите, сядьте, – сказал он, замахав рукой, – нет, нет, нет, нет, нет, нет“. Он понятия не имел, зачем она вскочила, и решил, что ей вздумалось его поцеловать. Она села, несколько поостыв, и Чуковский снова взял застолье в свои руки».
И тем не менее атмосфера, невзирая на непрошеное вторжение сначала распорядительницы, затем неожиданно нагрянувшего корреспондента ТАСС, была праздничной, Чуковский и Фрост очень подружились – «впоследствии Фрост неоднократно с восторгом говорил об этом вечере, вспоминал, как Чуковский танцевал в оксфордской мантии и как они вместе осматривали его библиотеку… Корреспонденты, распорядительницы, доброхоты, патриоты – все они мешали Фросту знакомиться с Россией, и тем не менее много раз он чувствовал, что дотрагивается до России как она есть, – особенно в этот вечер…».
Через несколько дней Фрост встречался в Комарове с Ахматовой, но эта встреча была не бурной и праздничной, а скорее печальной: собеседники больше угадывали, чем ясно осознавали значение друг друга; недопонимали друг друга; скорее проявляли вежливость, чем живой интерес…
Ахматова вскоре попросила К. И. написать предисловие к ее «Поэме без героя», к просьбе присоединился «Новый мир», собиравшийся публиковать поэму. Чуковский работал над статьей весь сентябрь, Ахматова ждала с нетерпением. Лидия Корнеевна передавала ей вопросы отца, ему приносила ответы. Записывала: «С тех пор как Дед пишет эту статью, она меня всегда ждет». «Редакции Дед ответил „да, да, конечно, для меня это большая честь“; мне же стал жаловаться на бессонницу, склероз: „Я и так увяз в статьях о языке“, „Я превратился в полную бездарность“».
Он и сам пишет в дневнике: «Больше всего на свете я хотел бы написать об Анне Ахматовой. Но мозги у меня такие вялые, что выходит какой-то тусклый и бессмысленный набор слов». Это обычная его требовательность к себе: выходило как раз хорошо и дельно.
Пожалуй, Чуковский остался сейчас единственным, кто мог написать об Ахматовой как следует. Не так уж много оставалось в 1962 году людей, помнящих 1913 год, способных проанализировать поэму так, как она этого заслуживала, и внятно рассказать об этом читателю. В первые послереволюционные годы Ахматова, узнав, что Чуковский собирается о ней писать, по ее собственному свидетельству, задрожала: «Пронеси, Господи!» Теперь сама просила об этом, ждала статьи, обрадовалась ей. Лидия Корнеевна вспоминает, что когда-то Ахматова была недовольна статьей «Ахматова и Маяковский» и говорила: «Корней Иванович так хорошо им все объяснил, что даже тупицы поняли все», «имея в виду, – поясняет Лидия Корнеевна, – что он своею статьей сделал и для начальства явной ее религиозность, ее приверженность к старой России и пр., и что это с его стороны было неосторожно. А сейчас она, наверное, изголодалась по толковому литературному разбору».
Присланная статья Ахматовой очень понравилась: «Первоклассно, по-европейски, точно; опровергает общераспространенное мнение о моих стихах без задора, но несокрушимо». В письме отцу Л. К. передавала и такую похвалу: «Это первозданно и основополагающе… Этого еще никто не писал…» Ахматова написала Корнею Ивановичу письмо (от него, правда, сохранилось только начало), где говорится: «Вы сказали о поэме самое нужное, самое главное». И еще одна похвала Ахматовой, сохраненная в «Записках» Лидии Корнеевны: «Это – шедевр К. Ч. Вот увидите, как его работа будет оценена. Статья написана г р о м к о. У нас совсем утрачено это искусство».
Однако в ноябре «Новый мир» решил не печатать ни Ахматову, ни предисловия, над которым К. И. так долго трудился. С этой новостью ему позвонили из «Нового мира». Лидия Корнеевна пишет: "Я ждала взрыва, но Дед, с несвойственным ему спокойствием, сказал:
– Какая у вас, однако, глупая редколлегия!"
«Глупая редколлегия» вскоре отвергла и «Софью Петровну» Лидии Корнеевны; Твардовский лично написал жестокую, уничижительную рецензию, в которой прошелся по «идейно-художественной несостоятельности повести». Однако «Софью Петровну» оценил Эренбург, сказавший автору, что не только написать это, но даже задуматься об этом в 1939 году – уже было мужество.
В одиннадцатом номере «Нового мира» все-таки вышел солженицынский «Один день Ивана Денисовича», и этому боялись верить: невозможное случилось, в литературе зазвучал голос заключенного, одного из миллионов, и отменить этого уже было нельзя.
Но маятник уже качнулся обратно. Ахматова говорила: щель на глазах сужается. 1962 год, такой счастливый и оптимистичный вначале, к концу своему увяз в тоскливом безобразии. Осенью разразился тяжелейший Карибский кризис, едва не спаливший мир в огне ядерной войны. Пленум ЦК КПСС принял серию новых бездарных решений о реорганизации хозяйства. 1 декабря грянул «Манежный скандал».
«Н. С. Хрущев пришел на выставку в Манеж и матерно изругал скульптора Неизвестного и группу молодых мастеров. Метал громы и молнии против Фалька, – записывает К. И. в дневнике. – Пришла ко мне Тамара Вл. Иванова с Мишей (выставившим в Манеже свои пейзажи), принесли бумагу, сочиненную и подписанную Всеволодом Ивановым, – протест против выступления вождя. Я подписал», – говорится в дневнике Чуковского.
16 декабря он пишет в дневнике, что приглашен вместе с другими писателями на встречу с Хрущевым. Ничего хорошего они от этой встречи не ждали, полагая, что она может положить конец всякому либерализму. «Очень печален конец 1962 года. Я подписал письмо с протестом против нападок Н. С. Хрущева на молодежь художественную, и мне на вчерашнем собрании очень влетело от самого Н. С. X. Хотя мои вкусы определялись картинами Репина и поэзией Некрасова, я никак не могу примириться с нынешним Серовым, Александром Герасимовым и Лактионовым, кои мнят себя продолжателями Репина. Ненавижу я деспотизм в области искусства». И дальше по-английски: «Я не питаю нежных чувств к Неизвестному, но то, как они поступили с ним, внушает мне сильное, сильное негодование».
У Лидии Корнеевны в «Записках» изложено содержание одного из множества разговоров, которые велись тогда во многих интеллигентских домах: «Кто отвечал Хрущеву в Манеже, есть ли основания ожидать разгрома не только живописи, рисунка, скульптуры, но и литературы». Основания, кажется, были.
Оксман писал К. И., поздравляя его с наступающим праздником: «К новому году опять похолодало, но не в пример прежним заморозкам настроение остается хорошим, – никто не верит ни в Ильичева, ни в Пономарева, ни в нео-ермиловых, ни в старо-анисимовых и самариных». Чуковский отвечал: «Названные вами двуногие – даже не тени, а тени теней, и все же нет никакого сомнения, что вскоре они развернутся во всю и повторят панораму 1863 года» – подразумевая под «панорамой» реакцию, подавление польского восстания, политические заморозки…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.