Последняя сказка
Последняя сказка
"Новый год встретил с М. Б. – много говорили, – писал К. И. в начале 1945-го. – Она вся измученная и отношением с Лидой, и бедностью, и бессонницей, и мрачными мыслями. Мне легче. Я каждое утро оболваниваю себя переводом Шекспира (Love’s Labours Lost)[16] – уже перевел почти весь IV акт рифмованными стихами – так что мое утро свободно от углубления в печали, неудачи и боли. Ей же очень трудно".
Война близится к концу. Осенью 1944-го достигнуто перемирие с Румынией, заключено соглашение с Финляндией, советские войска вошли в Болгарию, Словакию, Венгрию. Зимой подписан договор с Францией, освобождена Польша, состоялась Ялтинская конференция. Весной – бои в Чехии, Югославии, Австрии. Встреча на Эльбе. Впереди Берлин.
Чуковский снова скрылся в захлестывающих его волнах истории: дневниковых записей почти нет, писем мало, газеты и журналы его не печатают. Книг в 1945 году тоже вышло мало: «Репин: из воспоминаний» и два-три переиздания старых сказок. Ни колоссальные события эпохи – знамя над рейхстагом, капитуляция Германии, Парад Победы, ни смерть давно ему знакомых Алексея Толстого, Демьяна Бедного, Викентия Вересаева не оставили в его дневниках никакого следа. О чем он писал, о чем думал, чем жил в эти дни? Пожалуй, как и все – бурной весной, близкой победой, общей пронзительной и горькой радостью.
Поэт и переводчица Елена Благинина вспоминала: «Помню, уже после Победы я шла от площади Дзержинского вниз по Кузнецкому мосту – домой. И вдруг увидела Корнея Ивановича – он шел навстречу. Он шел в страшном одиночестве среди толпы. Глаза его, как бы налитые свинцом, глядели не глядя – куда-то вперед, руки засунуты в карманы, спина сгорблена – весь отрешенный и весь страдание. Я не окликнула его…»
В июле 1945 года Чуковские переехали из города на дачу. 6 июля К. И. записал в дневник: «Начал писать сказку о Карагоне – последнюю сказку моей жизни». Позднее он зачеркнул «Карагоне» и вписал сверху «Бибигоне». Сказка о Бибигоне действительно стала последней. Ее многие считают неудачей К. И. Например, М. Строганов – о его исследовании речь пойдет ниже – так и пишет: «Сказка эта не принадлежит к числу лучших произведений Чуковского для детей». «Бибигон» наполовину написан прозой – как будто автору дыхания не хватило на стихи. В нем уже нет фирменного Чуковского «кинематографа», вихревого, сумасшедшего танца… Наконец, он может и просто не нравиться.
Но главные стихотворные открытия были уже сделаны в ранних сказках, и штамповать однажды найденное Чуковскому, пожалуй, уже было скучно. Он, кажется, поставил перед собой другую задачу – дать детям нового героя. Герой этот придуман удачно: он крохотный, так что дети могут любить его и жалеть; он храбрый, так что дети могут им восхищаться; он не лишен забавных недостатков, так что есть над чем посмеяться (хотя К. И., читая детям эту сказку, обращал внимание на то, что дети игнорируют комическую сторону и обращают внимание на героическую, – так что Бибигон по мере того, как автор правил сказку, становился все больше героем и все меньше комиком).
Сказка эта – совершенно мирная и счастливая. На ней никак не отразилась отгремевшая война – разве что есть упоминание, что Бибигон промчался по двору в жестянке, как в танке. Все приключения происходят в уютном дачном мире, населенном стрекозами, улитками, воронами, белками, курицами, лягушками, утятами. На даче живет автор со своими внучками Татой и Леной, которые сделали Бибигону кукольный домик и шьют ему камзолы и треуголки. Внучки очень убедительные – визжат от радости, плачут от тоски и тревоги, глядя на Луну, куда улетел Бибигон, так, что «от слез их бинокли промокли», спасают Бибигона, когда он попадает в дурацкое положение… И неважно, что настоящие внучки уже были совсем большие: в 1945-м Тате исполнилось 20 лет, а Лене 14, маленькими были мальчишки, младшие внуки (а может быть, это воспоминание о довоенном лете 1939 года, когда – по свидетельству Таты, Натальи Николаевны Костюковой – и был вместе с внуками придуман Бибигон). Это вневременной дачный мир с его вечными лужами, где кишат головастики, с пауками и мышатами. Этот мир всегда населен дедами и внуками, полон незаметных маленьких чудес (мышата играют в футбол!) и страшных шепотных тайн («Вот погляди, стоит Федот и гонит жабу от ворот, а между тем еще весной она была его женой»). И носитель самого ужасного зла здесь – индюк (надутый Брундуляк-Бранделяк из незапамятного детства Чуковского).
Первое мирное лето. Лето – его любимое время, самое живое, самое полное волшебства. «Чудесно. Люша приладила новый гамак», – пишет он в дневнике. На самом деле он умеет быть счастливым. «Легкомыслие – главное мое спасение», – записал он в дневнике чуть позже. Без спасительного легкомыслия – его давно бы задушила атмосфера, утянули на дно обиды, иссушили бы все эти постановления и докладные записки в ЦК партии. А он оставляет это все за дверью, садится за стол, впускает в открытое окно шорохи, тени, ветер – и пишет что-то волшебно-необязательное:
Катит, катит кибиточка,
И прямо на крыльцо
Веселая улиточка
Бросает письмецо.
И сами собой придумываются чернильное Черное море и лунный «чудесный сад, где звезды, словно виноград, такими гроздьями висят, что поневоле на ходу нет-нет да и сорвешь звезду», и полеты на стрекозе, и скачки верхом на утенке, и споры с петухом под лопухом, и сидение на одуванчике, как на маленьком диванчике. И прелестная лунная сестра с неземным именем Цинцинелла… Цинцинеллу Чуковский то выбрасывал из текста, то возвращал обратно; а ведь после опустошительной войны всей стране так хотелось мира, сказки, уюта, бальных платьев – всего того, что война надолго отменила; недаром самым любимым послевоенным фильмом стала чудесная, радостная, нарядная «Золушка» – и, уж конечно, все читательницы «Бибигона» сразу захотели нарисовать Цинцинеллу в принцессном одеянии.
«Бибигон» – это первая в советской послевоенной литературе попытка разговора с детьми на почти забытом, нормальном мирном языке. В детскую жизнь возвращаются гамаки, шитье крохотных нарядов из шелковых лоскутков, битвы на игрушечных мечах, чай с медом, стрельба горохом, пляски в лужах. А потом зима и елки в Колонном зале, и в Доме пионеров, и детский театр, и обычное, уютное, легкомысленное детство. И Чуковский готов вести малышню по этому миру, открывать его вечные радости – и вместе ими наслаждаться.
Дети немедленно поняли и оценили.
Елена Благинина, летом 1945 года отдыхавшая в переделкинском Доме творчества, ходила вместе с К. И. в туберкулезный детский санаторий: «Там я могла оценить всю мощь его обаяния, всю артистичность, которой он прямо-таки блистал в общении с детьми. – Они тянулись к нему из кроваток, трогали края его одежды, очарованно глядели ему вслед».
То же очарованное обожание досталось и герою Чуковского.
Первую часть своей новой сказки автор уже летом прочитал по Всесоюзному радио – и в редакцию хлынул вал детских писем, адресованных лично Бибигону. Дети нимало не сомневались в его существовании. Делились с ним своими заботами. Присылали подарки, заливая маленького человечка волнами нерастраченной, щедрой, безоглядной детской любви. Письма с подарками прибывали и в Переделкино.
К. И. рассказывал в журнале «Семья и школа»: «Нина Мельникова прислала ему Бибигону вязаный теплый костюм – очень нарядную куртку и отлично сшитые штаны, которые не без труда я мог натянуть на два пальца». «Восьмилетняя Наташа Орловская сшила для его сестры платье из белого платка. А Боря Сальников прислал ему в самодельном конверте мяч из конфектной бумаги». Бибигона наперебой звали в гости, предлагали подарить ему щенят, рыбок, соловья, белочку, сотни котят, слали в письмах стихи, поздравляли с праздником Октября. Один докладывал об успехах в изучении французского, другой жаловался, что сломал ногу, третий рассказывал про свои коньки или коллекцию открыток.
В сентябре Лев Кассиль вписал в «Чукоккалу» длинное ироническое стихотворение о Бибигоне с такой речью Чуковского:
Как вам понравился мой Бибигон?
Оригинален он иль эпигон?
Что вы скажете о Цинцинелле?
Нет ли тут в сказке какой параллели?
Новый путь?.. Или та же аллея,
Где казнили мово Бармалея?
Но я верю, о верю, за мной Рубикон!
Бибигон! Бибигон!
Бибигон! Бибигон!
Ах, когда б Детиздат
За него дал деньжат,
Я б купил для внучат
И цыплят и зайчат,
Мармелад, шоколад…
И хоть мой Бибигон
И большой хулиган,
Но купил бы флакон
Я духов «Убиган»
И отдал бы их Марье Борисовне!
В октябре К. И. записывал в дневнике: «Вчера – в Колонном зале. Ужас. Жду 10 часов: будет ли передаваться „Бибигон“? Боюсь, что не будет».
В ноябре сказку начал печатать журнал «Мурзилка» и печатал крохотными кусочками до середины следующего года. В начале 1946 года Чуковский опубликовал часть детских писем Бибигону в журнале «Семья и школа», затем начал готовить большую выставку в Политехническом музее, где решил выставить детские письма, рисунки, подарки Бибигону: не для того, чтобы похвастаться той лавиной любви, которая обрушилась на его персонажа, а для того, чтобы показать взрослым, какими удивительными – взрослыми, нежными, умелыми, тонко чувствующими выросли дети войны.
«Не забудем, какие дети и в какую эпоху написали нам эти тысячи писем», – подчеркивал К. И., цитируя детские послания.
«Мой отец был командир танкового взвода, – пишет, например, Слава Шлыков. – Он был награжден орденом Красного Знамени, орденом Отечественной войны, медалью „За отвагу“ и посмертно орденом Ленина».
«Милый Бибигон! У меня нет папы. Он погиб героем в боях за Харьков. И мне неоткуда ждать писем, и я решила написать вам» – это Нина Сдвигова из деревни Коротково Орехово-Зуевского района.
«Если тебе понравится у меня, будешь у меня жить. Не бойся, тебя здесь никто обижать не будет. Папа тебя покатает в самолете. Я спрятала для тебя плитку шоколада», – пишет Галочка Соцкая.
Чуковский замечал: «Видно, что война не прошла бесследно, что и семья, и школа сыграли большую роль за время войны в моральном воспитании детей». И рассказывал: дети восхищаются прежде всего храбростью Бибигона; видят в нем «воевателя», освободителя заколдованных людей от коварного Брундуляка; дети обещают Бибигону защищать своих сестер, как он защищает свою Цинцинеллу. Чуковский радовался тому, что дети стали учтивы, пишут лучше, чем в прежние годы, и делают меньше ошибок. Огорчают его, как всегда, штампы вроде «Жду ответа, как соловей лета» во многих детских письмах.
И вот еще что он замечает: дети с удовольствием, с азартом ученых расспрашивают Бибигона о Луне: «А лунатики там на луне – не кусаются?» Интересуются, есть ли там школы, кино, театры, люди, – и безо всякой романтики просят рассказать о природе, географии Луны и т. п. Один жалуется: я бы тоже полетел, да мама не пустит. Другие даже не сомневаются, что полетят. «И можно не сомневаться, что их желание исполнится, что чуть только через 10 или 11 лет людям предоставится случай побывать на Луне – эти бесстрашные дети „воевателей“ первые долетят до Луны». Интересно, что здесь его пророчество оказалось почти безупречным: хотя до Луны первыми не долетели, но именно через 11 лет был сделан первый шаг в космос – запущен спутник; и первым поколением космонавтов действительно стали ровесники его корреспондентов, дети «воевателей».
Между тем отношения со взрослыми складывались вовсе не так безоблачно. «Заглянем в одну из обзорных докладных о состоянии художественной литературы, которую А. Еголин 3 августа 1945 года подготовил для Г. Маленкова в связи с обсуждением работы издательства „Советский писатель“ на оргбюро ЦК, – пишет Денис Бабиченко. – В ней – знакомые имена: Асеев, Зощенко, Сельвинский, К. Чуковский, которые „усугубляли и без того тяжелые переживания советских людей“ в годы войны».
У взрослых Чуковский по-прежнему числится вредителем. Дневниковые записи К. И. за начало 1946 года далеки от оптимизма. Он говорит о своем «великом предсмертном кануне». Пишет о «тоске и полном упадке сил». Его снова изводит бессонница, и лекарства не помогают. В апреле он жалуется в дневнике: "Вчера М. Б. привезла моего Григория Толстого, побывавшего в редакции Лит. наследства. Исковеркано до последней степени. Редакторы не оставили живого места, причем выправляли главным образом слог. Всякая живая мысль объявлена «фельетонной»". (Очерк о Григории Толстом впоследствии вошел в сборник «Люди и книги шестидесятых годов».) Очередной виток спирали – и опять повторяется одно и то же. Опять отлучение от литературы, как на рубеже 1920—1930-х. Опять обвинения в фельетонности, как на рубеже 1900—1910-х. Опять реакция. Опять удушье. Как страшно и скучно наблюдать заход времени на новый виток!
М. В. Строганов в своем исследовании «К. Чуковский и С. Михалков в литературной полемике» рассказал о любопытном факте, которого Чуковский, поглощенный сначала «Бибигоном», а потом новыми несчастьями, кажется, даже совсем не заметил. Однако сам по себе факт настолько примечательный, что его стоит упомянуть. 8 мая 1946 года в московском Центральном детском театре (Москва) состоялась премьера спектакля по пьесе Михалкова «Смех и слезы». Пьеса эта известна большинству зрителей по популярному в советское время фильму-сказке «Веселое сновидение, или Смех и слезы» режиссера Игоря Усова (1976); еще раньше фрагмент из нее вошел в киносказку Александра Роу «Новые приключения Кота в сапогах». Любимое место всякого юного зрителя – страшные «рассказки», которыми валет Кривелло пугает принца Чихалью. Спрятавшийся в спальне принца пионер Андрюша заканчивает каждую стихотворную строфу чем-нибудь смешным, резко снижающим пафос ужасного:
Валет: Чудовища вида ужасного
Схватили ребенка несчастного
И стали безжалостно бить его,
И стали душить и топить его,
В болото толкать комариное,
На кучу сажать муравьиную,
Травить его злыми собаками…
(Тут Андрюша громко шепчет:
«Кормить его тухлыми раками».)
Валет: Тут ночь опустилась холодная,
Завыли шакалы голодные,
И крыльями совы захлопали,
И волки ногами затопали, —
И жабы в болоте заквакали…
(Тут Андрюша шепчет:
«И глупые дети заплакали».)
Стихи эти большинству читателей знакомы с детства; однако если приглядеться к ним внимательно, то можно вслед за Строгановым обнаружить недвусмысленные аллюзии на тексты Чуковского. Первым делом вспоминается «Путаница» – не потому даже, что «лягушата квакают», сколько по известной всем детям рифме: «Ушками захлопали, ножками затопали». Рифмы и образы Чуковского торчат здесь из каждой строчки ужасных сказок валета – тут вам и раки-собаки, и старое, из «Тараканища» – «и сидят и дрожат под кусточками, под болотными прячутся кочками…». Не говоря уже о фирменных некрасовско-чуковских дактилических рифмах.
На строчку валета «запуганный страшными масками» Андрюша отвечает «и глупыми детскими сказками». А веселит юный герой несчастного Чихалью, читая ему стихи самого Михалкова: «За сценой раздается веселый голос Андрюши: „В этой речке утром рано утонули два барана!..“ Слышится взрыв смеха. Голос Андрюши: „Сорок пятого размера покупал он сапоги!“ Слышен новый взрыв смеха».
«Победоносные стихи самого Михалкова противопоставлены, таким образом, каким-то страшным рассказкам, определить авторство которых тоже не составляет никакого труда, – комментирует Строганов и поясняет: – Чуковский в 1946 году вместе со всей „старой“ литературой представлял собой весьма удобный объект для полемики. Не назвать его стихи для детей „глупыми детскими сказками“ мог только ленивый».
Чуковский или не знал об этом, или не соотнес «рассказки» Кривелло со своими сказками, или его реакция нам неизвестна; дневниковые записи о Михалкове, сделанные до и после этого события, совершенно доброжелательны. Собственно, и печатные высказывания Михалкова о собрате по перу тоже вполне сердечны: в 1943 году он рассказывал в «Литературе и искусстве», как облегчали жизнь страдающих детей сказки советских писателей, помогая им «хоть на время забыть о перенесенных ими ужасах войны», – и приводил пример: семилетняя калужанка Люся с обожженными, забинтованными руками слушала «Доктора Айболита», «который так хорошо и весело лечил зверей», что «она могла забыть на время о своих ранах». Позднее, на совещании по вопросам детской литературы, в 1952 году, Михалков упомянул еще опального Чуковского в числе замечательных детских писателей.
Пьеса Михалкова была написана на рубеже годов и с успехом прочитана собратьям-литераторам в январе 1946-го. Никаких официальных директив по поводу Чуковского в это время сверху не спускалось, но мишенью он, безусловно, был очень удобной. Очень скоро начались новые серьезные гонения, по-прежнему связанные с давним намерением партийной верхушки навести порядок в литературе, и в первую очередь в литературных журналах. Тучи собирались давно и долго.
Денис Бабиченко пишет: 13 апреля 1946 года Политбюро ЦК под председательством Сталина рассматривало вопросы литературы. 18 апреля Жданов доложил о новых установках в этой области сотрудникам аппарата ЦК на совещании по вопросам пропаганды и агитации. Там выступил новый начальник отдела художественной литературы Г. И. Владыкин, который говорил о том, что хороших произведений мало из-за недостаточной работы с литераторами. Жданов в своем выступлении пересказывал речь Сталина: говорил, что вождь резко критиковал толстые журналы, говорил, что их слишком много, а произведений для них мало, указывал на отсутствие критики – и «поставил вопрос о том, что эту критику мы должны организовать отсюда – из Управления пропаганды… ибо товарищ Сталин говорил о том, что нам нужна объективная, независимая от писателя критика».
Мнение товарища Сталина было немедленно транслировано дальше. Как в кампанию борьбы с формализмом в каждой области искусства надо было обнаружить своего формалиста, как в кампанию борьбы с врагами народа в каждом учреждении следовало найти своего шпиона и вредителя, так сейчас все властные структуры озадачились вопросом повышения качества подведомственных им журналов и организацией «независимой от писателя критики». «В помощь работникам печати, пропаганды, культуры и их деятельности по коммунистическому воспитанию трудящихся» была создана кошмарная газета «Культура и жизнь», орган Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б). Ее первый номер вышел 28 июня; к августу газета уже совершенно не стеснялась в выражениях. Августовские постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» легко предсказать по нагнетанию страстей на страницах партийного органа. Каждый заголовок газеты резко щелкает, как удар хлыста: «Фальшивый фильм», «Неудачное разрешение современной темы», «Безликий журнал» (это «Ленинград»). В одном только номере за 10 августа заголовки начальственно рыкают: «ЦК КП(б) Киргизии не руководит своей газетой», «Журнал, отстающий от жизни» (а это уже «Новый мир»), «В Туле не заботятся об идейном росте коммунистов», «Серьезный недостаток в работе лекторской группы», «Безответственные обозреватели», «О недостатках научной работы Института экономики», «Странная позиция редколлегии журнала „Крокодил“» (его разнесли в прошлом номере, а редколлегия не вняла), «Отраслевая газета, оторванная от производства», «Вредный рассказ Михаила Зощенко» (имеются в виду «Приключения обезьяны»), «Почему в „Московском большевике“ расхвалили отстающий колхоз», «О литературном журнале „Звезда“»…
Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) через этот свой рупор требовало: «Все формы и средства идеологической и культурной деятельности партии и государства – печать, пропаганда и агитация, наука, художественная литература и искусство, кино, радио, музеи, культурно-просветительские учреждения – должны быть поставлены на службу коммунистическому воспитанию трудящихся».
Уже в конце июня 1946 года, судя по дневнику К. И., издатель Алянский предупредил, что ведется большая кампания против «Бибигона». «Будто бы Маршак всюду заявляет, что это бездарная вещь, и будто бы завтра (т. е. 24-го) в ЦК ВЛКСМ будет его ругательный доклад о „Мурзилке“, главной темой доклада будет – ничтожество „Бибигона“, – пишет Чуковский. – Меня это как кипятком обварило: „Бибигон“ вполне беззащитен». Справедливости ради заметим, что в октябре К. И. писал дочери: «Меня очень радует, что все шепоты о злопыхательстве Самуила Яковлевича оказались клеветою и ложью».
Инициатором июньской «антибибигоновской» кампании был ЦК ВЛКСМ, поскольку детская литература находилась в его непосредственном ведении. Чуковского немедленно вызвали в ЦК разбираться. Сначала было предварительное заседание, о чем Чуковский писал в дневнике: "В ЦК ВЛКСМ собрались все подсудимые: Бабушкина, Халтурин, я, Алянский. В качестве судей прибыли библиотекарши, два-три педагога, Лидия Кон – и Каверин (Каверин пришел защищать Чуковского по его просьбе и собственному желанию. – И. Л.). К «Бибигону» предъявлены были идиотские обвинения: «внучки мои завизжали», что это за выражение «завизжали»; и т. д… В общем, обошлось все благополучно, но главный бой отложен на четверг. Мишакова секретарь ЦК ВЛКСМ…сказала, что это совещание собирается по случаю того, что И. В. Сталин выразил свое неодобрение издающимся в СССР журналам и потребовал, чтобы они повысили свое качество. ЦК ВЛКСМ решил рассмотреть все журналы и каждому сделать свои предложения. Рассматривается каждый журнал дважды – сначала у Мишаковой, потом на основе первого рассмотрения у Михайлова (это еще один секретарь ЦК ВЛКСМ. – И. Л.)".
Этот самый Михайлов, выступая на совещании редакторов, работников детских и молодежных журналов, газет, издательств (отчет о нем был опубликован в «Комсомольской правде» 15 сентября 1946 года), рассказывал: «В свое время ЦК ВЛКСМ обращался к группе писателей и редколлегий журналов с предложением высказать свои критические замечания по поводу сказки Чуковского „Бибигон“. Однако редколлегия, писатели не откликнулись на это предложение». Михайлов полагал, что «видно, они решили не портить приятельские отношения с автором». Примерно так организовывалась «объективная, независимая от писателя критика». Стоит добавить, пожалуй, что цену этим ритуальным камланиям знали и выступающие, и объекты критики. По свидетельству Д. Н. Чуковского, К. И. сохранял добрые отношения с Михайловым и после этого выступления, а тот по возможности старался ему помогать.
Почему мишенью комсомольцев стал именно «Бибигон»? Сказка Чуковского печаталась в «Мурзилке», наряду с «Пионером», самом популярном журнале для школьников. Печаталась больше полугода, с одиннадцатого номера 1945 года по седьмой номер 1946-го. Это было одно из самых больших и заметных произведений для детей, опубликованных в это время. Сказка была совершенно вневременной, внеидеологической, не прикладной, лишенной назойливой дидактичности – а значит, не учитывающей задач коммунистического воспитания. К тому же с автора не были сняты предъявленные ранее обвинения – значит, можно было травить дальше; другой такой удобной жертвой был Зощенко. Наконец, в любые времена находятся читатели, предъявляющие Чуковскому два стандартных обвинения: в бессмыслице и в слишком страшных страшилках. В период гонений на сказку его бранили за чепуху и травмирующие детей стихи о людоедах. И сейчас интернет-обсуждения на форумах и в блогах полны стандартных читательских глупостей в духе «хорошую траву курил старик Чуковский», «зайчики в трамвайчике, жаба на метле, наверное, Чуковский сидел на конопле», «совершенно никакого смысла» – это с одной стороны… А с другой – «это же сценарий к фильму ужасов!», «„Муха-Цокотуха“ – это вообще не для детских нервов. Достаточно устрашающие моменты там описываются». По «ужасам» в 1946 году уже прошелся Михалков; оставалась «чепуха». По ней и был выпущен следующий залп «объективной критики».
Кампания по повышению уровня советской литературы, в том числе толстых журналов, достигла полного размаха к концу лета. 21 августа в «Правде» появилось историческое постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», сокрушающее Ахматову и Зощенко (как раз в этот день Чуковский писал в дневнике: «Есть признаки, что против моего „Бибигона“ ведется яростная кампания»). От литераторов во всеуслышание потребовали «идейно воспитывать поколения советских людей в духе преданности нашей партии, делу народа», «деятельно помогать движению нашего советского общества вперед – отразить лучшие черты характера нашего современника, его преданность социалистической родине, его борьбу с пережитками прошлого» (так писала «Литературная газета» в передовице 24 августа).
Началась вакханалия покаяний и принятия мер. Литераторы признавали ошибки, обещали исправиться и клялись, что «найдут в себе силы и возможность для создания произведений, достойных великой сталинской эпохи». Сурков сокрушался о том, что опубликовал Ахматову: «Я себя спрашиваю теперь, когда все стало ясно: как, отчего это произошло?» – и отвечал: оттого, что он «потерял остроту идейной оценки литературных явлений». Михалков указывал на ошибки всего Союза советских писателей. Вишневский выражал недовольство тем, что Ахматова не кается: «Почему она не отвечает на мнение народа, на мнение партии? Неправильно ведет себя, сугубо индивидуалистически, враждебно» – и предлагал рассмотреть вопрос об исключении Ахматовой и Зощенко из союза. Катаев говорил, что постановление ЦК «как бы наполнило нашу жизнь свежим воздухом». Леонов искренне раскаивался: «За время нашего пребывания в литературе нам никогда не приходилось чувствовать столь глубокого стыда, как теперь… Нас справедливо упрекают в том, что мы работаем плохо».
Леонов требовал от писателей спросить себя: все ли ты сделал, что от тебя требовал народ? Но ведь совестливый писатель никогда не ответит на этот вопрос «да». И к деятелям искусства предъявили суровые претензии: где современный эпос, достойный эпохи? Где изображение великого подвига советского человека? Где проза о деревне в годы войны? Где кинофильмы, отражающие его величие? Где опера, где театральные постановки? И так далее, по всем сферам искусств; вы в долгу перед народом, объясняли художникам при всяком удобном случае. Тем ничего не оставалось, кроме как согласиться: да, конечно, в долгу.
26 августа К. И. писал в дневнике: "Неделя об Ахматовой и Зощенко (отсылка к православной терминологии – «неделя о мытаре и фарисее», например. – И. Л.). Дело, конечно, не в них, а в правильном воспитании молодежи. Здесь мы все виноваты, но гл. обр. по неведению. Почему наши руководители Фадеев, Тихонов – не указали нам, что настроения мирного времени теперь неуместны, что послевоенный период – не есть передышка, что вся литература без изъятия должна быть боевой и воспитывающей?"
Снова появился страх писать в дневнике открытым текстом: запись совершенно очевидно сделана с учетом возможности попадания дневника куда не надо. Снова стало понятно: никогда не дадут писать как хотелось бы. Не нужно веселое дачное волшебство. Нужно прямолинейное, прикладное, настырное коммунистическое воспитание.
Вождю отрапортовали, что меры по «взрослым» журналам приняты. Неохваченными оставались детские, и через неделю, 29 августа, в той же «Правде» вышла статья Сергея Крушинского «Серьезные недостатки детских журналов». Крушинский до войны работал в «Комсомольской правде», был фронтовым корреспондентом, дружил с Борисом Полевым; на фронте вступил в партию; освещал Нюрнбергский процесс. После войны работал в «Правде», издал книгу об алтайских хлеборобах… Что заставило его взяться за критику детских журналов – непостижимо; должно быть, партийная дисциплина. Нам, кстати, попадался уже газетный опус Крушинского времен «борьбы с сухарями» – тот, где в Дедушке Морозе обнаружился секретарь райкома; возможно, автора и впрямь волновали вопросы то ли детства, то ли партийного им руководства. «Нельзя допускать, – гремел Крушинский, – чтобы под видом сказки в детский журнал досужие сочинители тащили явный бред. С подобным бредом под видом сказки выступает в детском журнале „Мурзилка“ писатель Корней Чуковский». Дальше он бранил качество текста, ругался словами «натурализм», «примитивизм», «выкрутасы» – и заканчивал часть, посвященную Корнею Ивановичу, словами: «Чернильница у писателя большая, а редакция журнала „Мурзилка“ неразборчива». Немного далее следовал ругательный пассаж, посвященный новой повести Николая Чуковского «Серебряный остров». «Нельзя, – заканчивал автор, – печатать в журнале стихотворение ли, рассказ ли, очерк ли, если это произведение не отвечает целям и методам коммунистического воспитания детей».
Узнав о публикации в «Правде», К. И. записал в дневнике: «Значит, опять мне на старости голодный год – и как страшно положение Коли: трое детей, строится квартира и после каторжных трудов – ни копейки денег… сейчас сердце болит до колик – и ничего взять в рот не могу».
Редакция Всесоюзного радио уничтожила мешок детских писем Бибигону и его автору. Из всего мешка уцелели только двадцать писем. Выставка детского рисунка, задуманная Чуковским, естественно, не состоялась. «Не вижу никаких просветов в своей стариковской жизни: ни одного друга, ни одного вдохновения. В сущности, я всю жизнь провел за бумагой – и единственный у меня был душевный отдых: дети. Теперь меня ошельмовали перед детьми, а все, что я знаю, никому не нужно», – писал он в дневнике 5 сентября 1946 года. «Меня мало смущают судьбы отдельных литераторов – и моя в том числе, – но неужели мне перед самой могилой увидеть судьбу всего мира? Надо взять мою тоску измором – задушить ее непосильной работой. Берусь за мою рукопись о Некрасове, которая так же клочковата, как и все в моей жизни сейчас».
В сентябре на заседании Детгиза, посвященном обсуждению постановления ЦК ВКП(б) говорили (отчет в "Литературной газете помещен 14 сентября): «В результате снижения требований к идейно-художественному качеству выпускаемой литературы появилось несколько слабых книг, была принята к печати безыдейная и пошлая сказка К. Чуковского „Бибигон“». В этот же день вышло постановление о второй серии фильма «Большая жизнь» по сценарию Павла Нилина – начало нового зажима в кинематографе.
21 сентября в той же газете появилась редакционная статья «Могучее средство воспитания советской молодежи», где редакции детских журналов (в том числе «Мурзилки») обвиняли в том, что они «забыли, что они являются могучим средством воспитания подрастающего поколения» и «перестали руководствоваться незыблемыми принципами партийной литературы, тем, что составляет жизненную основу советского строя – его политикой». И конечно же, «мало заботясь об идейной целеустремленности, о четкой политической линии, о смысле публикации произведений, редакция „Мурзилки“ из номера в номер печатала безыдейное обывательское произведение Корнея Чуковского».
Детские книги Чуковского почти перестали выходить, как и в конце двадцатых. Остановились переиздания, до сих пор почти ежегодные. Имя его вновь на несколько лет было вычеркнуто из детской литературы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.