307
307
9 октября 1974 г.
Когда мы возвращались из Болгарии со съемок «Ивановых», я сказал Алле с полной внутренней убежденностью: «Мы не увидим Кузика». В аэропорту Тамара первым делом рассказала, что Кузик в наше отсутствие заболел, приглашали ветеринара, тот вынес такое заключение: он стар и плох, но еще подержится. «Вот видишь!» – оптимистично воскликнула Алла.
Но когда мы подъехали к даче, я увидел на воротах клочок какой-то бумаги. «Это объявление о пропавшей собаке»,- сказал я. Кузик и до нашего отъезда пытался куда-то уйти. Но мы его всякий раз находили и возвращали. На этот раз он таки сумел уйти. Говорят, что на природе у собак восстанавливаются некоторые древние инстинкты. Видимо, собаки, охранявшие наших далеких предков, не считали удобным умирать на глазах хозяев. И бедный седой шестнадцатилетний Кузик, всю жизнь отличавшийся редкой деликатностью и добротой, не захотел досаждать хозяевам своей смертью. Но как он, полуслепой, почти лишившийся чутья, сумел отыскать невидимый лаз в заборе и такое укромье, где его не нашли – уму непостижимо. Мне кажется, что он не ушел, а вознесся.
Какое это было милое, безвредное, преданное, ласковое, святое существо! Он не причинил зла ни одному насельнику мира. Однажды я пытался натравить его на огромную, чудовищно уродливую жабу, жившую в огороде и вдруг подползшую к самому крыльцу. Кузик обнюхал ее, помахивая напрягшимся хвостиком, и полюбил всем сердцем. Шестнадцать лет прожил он с нами, перенес две смертельные болезни: железницу и чумку, пережил Рому и Проню, Дару и Феню, изжил себя до конца и был взят на небо.
Вот и кончилось то, что началось так давно, кажется, в начале жизни, а на самом деле, так недавно, что доставляло столько радости, а порой страха и смертной жалости, что было словно душой дома, его скрытой добротой, увы, на поверхности этой доброты почти не осталось.
30 ноября 1974 г.
Вчера выступал в Институте культуры, в г. Химки. Это уже не Москва, а область, хотя Институт стоит сразу за кольцевой дорогой. Но это не Москва и в другом смысле. Дворец культуры, в котором я выступал,- бывший клуб некогда преуспевавшего, а ныне пришедшего в упадок колхоза; аудитория – по виду ученики ФЗУ и ремесленных учи-
308
лищ, на деле же студенты: будущие культмассовые работники, дирижеры любительских хоров, режиссеры народных театров, а на галерке – местная шпана не подмосковного даже, а уездного обличья. Да и всё тут принадлежит не столичному укладу семидесятых годов, а послереволюционному Моздоку. Это укрепило мое ощущение, что мы сползаем в эпоху военного коммунизма – по фразеологии, одежде, пище, несытости серых лиц, какой-то странной наивности (в чем ее корень?), даже некоторому идеализму вконец замороченной молодежи.
Но не об этом завел я речь. На вечере появился отставной полковник Рощин (у него оказалось имя: Семен Ильич). Да-да, тот самый волховский Рощин, который был моим первым фронтовым начальником, отцом-командиром, столь трогательно стремившимся отправить меня в лучший мир. Но почему-то я не вынес к нему такой ненависти, как к Кравченко, Полтавскому, Верцману. Что-то его отличало от них, какая-то чистота, даже наивность. Он гадил не со зла, а по наущению хитрых подлецов, угадавших его стремление подтянуть «штафирку» (это я), заставить его «понюхать пороху». Он посылал необученного, неумелого человека туда, где и матерому фронтовику пришлось бы нелегко. Он был жесток ко мне – иногда по-крупному, иногда по-мелкому, что куда хуже. Если я уцелел, то никак не его молитвами. Он серьезно уверял меня, что избегать ранения не стоит, это, мол, хорошо для репутации отдела. По раненым мы уже обскакали отдел агитации и пропаганды и не мешало бы увеличить разрыв. Так сказать, не успокаиваться на достигнутом. Но подлости в нем не было. Больше дурости. Недаром же в моих рассказах и повести он прошел со знаком плюс, что обозлило одного ленинградского критика, тоже воевавшего под началом Рощина. Наша встреча стала моим реваншем, тем реваншем, о котором я вначале лишь беспочвенно мечтал, а потом ждал как вполне возможную реальность (не случайно же всплыл из мистической тьмы Татаринов), получив же, остался почти равнодушен. Всё приходит слишком поздно: любовь, деньги, признание, известность, отмщение. Надо было послушать, как убежденно, от всей души расхваливал меня Рощин, как превозносил мои боевые подвиги, спутав меня, очевидно, с персонажами моих военных вещей: Ракитиным и Чердынцевым, с трибуны Дворца культуры. Он верит в написанное мною, как в воинский приказ или передовую «Красной звезды». Это подтверждает мою старую мысль о нереальности реальной жизни и всевластии литературы, которая вовсе не воспроизводит, не отражает, а творит
Данный текст является ознакомительным фрагментом.