225
225
Я всегда боялся жить не целеустремленно, а машинально, как сейчас живу.
Как боятся люди, что мне будет опять хорошо. Как все ополчились на бедную Аллу! И вот что печально,- их старания достигают цели, между нами уже нет той откровенности, простоты и сердечности, что вначале. Алла чувствует противную лягушачью холодность моей семьи, я чувствую ее напряженность и недоверие.
1 ноября 1968 г.
Сегодня ходил разводиться с Геллой. Она, все-таки, очень литературный человек, до мозга костей литературный. Я чувствовал, как она готовит стихотворение из нашей встречи-расставания. Тут была совершенная подлинность поэтического переживания, но не было подлинности человеческой. Говоря о своей жизни, Гелла несколькими штрихами нарисовала прелестный образ бедного домика, под кровом которого невесть как собрались малые, жалкие существа: выгнанный хозяевами кудлатый пес, зеленые попугайчики, случайно залетевшие из Африки, брошенная матерью девчушка, наконец, сама Гелла, оставленная мною. Последнее не говорилось впрямую, но подразумевалось в общем образном строе. И всё это бедное маленькое стадо не хочет умирать, цепляется за жизнь из последних силёнок, жадно открывает голодные ротики, требуя зернышек. Хрупкая семейка, которую ничего не стоит раздавить одним пальцем. Но ведь там, среди этих беззащитных существ, имеется и весьма защищенное существо – проныра К., умеющий отлично обделывать свои второсортные литературные делишки. Вот в чем ложь или, вернее, литературность Геллиного поведения. Я-то был по-настоящему взволнован, хотя и не изображал казанского сироту. Основа нашего с ней чудовищного неравенства заключалась в том, что я был для нее предметом литературы, она же была моей кровью.
Русским людям всё же приходится куда легче, чем евреям. Они живут в природе и в истории, а евреи только в социальной действительности. Вот почему им так безнадежно худо.
15 ноября 1968 г.
Недавно вернулся из Ленинграда. Там всё разыгралось по знакомому сценарию: радость встречи, спирто-водочный вос-
226
торг, адские боли в брюхе, ужасающее похмелье, отъезд. Потом только понимаешь, что ничего не видел, нигде не был, да и вообще не было никакого Ленинграда, а вроде бы просидел целую неделю в ЦДЛ.
Сейчас, правда, всё было окрашено безмерной нежностью и заботой Аллиной семьи. Какие удивительные люди! Я и не предполагал, что до наших дней может сохраниться такая деликатность, доброта, широта, участие, понимание чужой беды, готовность простить. Они простили даже нечистую на руку Гульку, услышав повесть ее лагерных страданий. А та успела слегка обворовать их. Кстати, я впервые собственными глазами увидел акт профессионального воровства.
Доставая из кармана паспорт, я выронил на пол рубль. В двух шагах от меня находилась Гулька. Молниеносно схватила она журнал «Новое время», шагнула ко мне, уронила журнал так, что он накрыл бумажку, быстро нагнулась и забрала журнал вместе с рублем. Спрятав рубль за пазуху, она стала совать мне журнал, словно желая показать, что там ничего нет. Работа в общем-то довольно топорная. Но в данном случае иной и не требовалось, ведь речь шла о мелочишке. И если бы я в прямом смысле схватил Гульку за руку, ей ничего не стоило бы вывернуться: она просто хотела отдать мне упавший на пол рубль.
Но любопытно то глубокое волнение, какое я испытал при этой операции. Это было куда острее, чем если б подсмотреть чужую любовь. Впрочем, когда так случалось, ничего, кроме брезгливости, я не чувствовал. А здесь – какая-то сладкая тошнота подступила к горлу. Я понял, чем прекрасно воровство. За всё в жизни приходится расплачиваться, ничто не дается даром: ни любовь, ни творческая победа, никакая малость. А вот тут, почти без усилий,- выигрыш, дар небес, Божий гостинец. До чего приятно хоть так обмануть безжалостную судьбу, жадных людишек, у которых снега зимой не выпросишь. Молодец, Гулька!…
У Аллиной матери, безнадежно старой, даже дряхлой, со слезящимися больными глазами, облезшей головой, вдруг случается совсем юное, милое, девичье лицо. И так легко представить ее двадцатилетней, на пороге жизни. Это не то что угадывается, это видно на мгновения, и я никогда не сталкивался с таким славным чудом.
Грозно стареющий Гиппиус. Он словно взял на себя функции портрета Дориана Грея, чтобы показывать нам, какие мы уже старые, безобразные, отвратительные.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.