1935 год

1935 год

7 января

Пишу вечером на вилле у очаровательного Ромэна Роллана.

Приехал вчера. Встретила его жена — Кудашева, она русская.

Горы, покрытые лесом и снегом. Женевское озеро. Солнце. В вилле запах книг и земли из сада. Спал хорошо.

Разговоры с этим большим человеком задвигали меня всего. Все сдвинулось с места. Хочется работать так, как поет птица, т. е. — как он.

Человек неисчерпаемого благородства. Лицо его все в сиянии. Глаза светлые, большие, исключительной доброты. Брови сосульками по краям, свисают вниз. У него даже в улыбке много мысли. Прост. Нет, я никогда еще так сильно не вдыхал атмосферу работы мысли и литературы, как здесь у него. Этот великий художник, спаянный в одном человеке с мыслителем, живет так, как будто направляет всего себя, всю свою мысль и художественное мастерство вперед, независимо от тела. Он работает, работает много. Но работу свою не выдает.

Очень интересовался, кто из наших руководящих товарищей более склонен к пониманию художественной литературы.

Прервали. Вошла его жена.

— Ах, я вам помешала…

Позже Кудашева показывала мне гравюры разных художников. Вошел Роллан. Он гулял по двору в пальто, шляпе, высоко, до носа, закутанный шейным шарфом. Он болен бронхитом. Боится воспаления легких. Кроме того, у него сужение толстой кишки. Диета. Не спит ночью. Полдня лежит, но все время работает. За столом, когда кушает, тяжело дышит, и грудь его вздымается. Глаза — большие, светлые и очень свежие. Он говорит, что ум его работает все время и очень энергично, не чувствуя усталости. Действительно, Роллан работает весь день.

Мы ходили с его женой в Монтре за покупками и на почту. Она хорошая женщина, дочь француженки, которая жила гувернанткой в дворянских семьях. Мать Кудашевой настроена реакционно.

Кудашева Мария Павловна открыла мне, что на ее мужа сильное тормозящее влияние в отношении поездки в СССР оказывает его окружение, в особенности же сестра Роллана, старая дева, сторонница Ганди. Она и Роллана усиленно кормит гандистской литературой. Роллан до сей поры (он собирается ехать в СССР уже который год) не решается сказать об этом намерении сестре, т. к. испытывает чувство благодарности к ней. Когда он был одинок, сестра помогала ему, не жалея себя. Роллан уверен, что именно из-за него она не вышла замуж.

Я думаю, что в СССР надо пригласить его с сестрой.

Он очень тактичен. Тихо преклонясь к моему уху, вчера вечером после ужина сказал:

— Последние расстрелы из-за Кирова многих оттолкнули от СССР. Я получаю много писем (я тоже!) с недоумениями и протестами. Жестокость принимают за слабость.

И опять интересовался, кто такой Сталин, Молотов, какова жизнь революционеров подполья. Я рассказывал о тюрьмах и ссылках.

Он удивительно красиво слушал. Так слушать умел только Ленин (по крайней мере, это мои личные впечатления). Правильно один товарищ его назвал «чувствительным радиоприемником». Роллан так реагирует, так тонок, нервен, чуть что хорошее скажешь, глаза улыбаются и от глаз морщины, как сияние. Никогда не хохочет. Он весь смягчен и внутренне очень здоров и свеж. Будто бы в нем совершается настоящая весна.

Так мило показывал мне палеховские коробки. Потом снимались в комнате и на балконе. Причудливые верхушки горной цепи, окаймляющей Женевское озеро, как вырезанные из бумаги. Они снежны, лесисты. Но солнце — вовсю, и не холодно. Я сказал Роллану:

— В Европе климат — постоянная весна.

Он улыбнулся, ответил:

— Верно.

— И земля здесь пахнет весной.

— Да, у земли запах очень приятный.

За последним ужином много говорили о предстоящей его поездке в СССР. Он боится холода и невозможности соблюдать диету. Я приглашал его в мае и гарантировал хороший уход. Поехать он хочет не для осмотра, а для работы. Но не роман писать, а работать для себя, внутренне (он не выдает — как).

Я понимаю его. Недаром же, когда я рассказывал о Демьяне Бедном, сказал, что этот писатель не всего себя дает, а, может быть, 50 %, что он в потенции гораздо более сильный, что он усиленно работает над собой, никому не выдает состояние дел своей внутренней лаборатории. Р. Роллан такой же.

Уехал я от этого человека, как от большой совести нашего века. Образ его крепко запечатлелся во мне.

Провожая меня на вокзал, жена Р. Роллана рассказала следующее:

— Вы такое огромное впечатление произвели на Роллана вашим живым изображением жизни революционеров, что, ложась спать, он грустно сказал: «Ну, вот, видишь, как люди боролись, а я такую неинтересную прожил жизнь». Мне даже жалко стало. Роллан ни с кем из СССР не говорил с таким интересом, как с Вами. Все прошлые разговоры были скорее официальными или полуофициальными. И никогда Р. Р. не смеялся так, как с Вами.

А мне, признаться, от этих слов Марии Павловны, и самому стало стыдно. Я сам свою жизнь считаю скучной и очень внешней, мне хотелось бы также жить мыслью, как он, хотя бы в тысячной доле.

Все, что написано здесь зелеными чернилами, сделано 14 января в Берлине, значит, о Р. Р. записал не сразу.

Покинув вечером Р. Р., я заехал в Лозанну к Рубакину. Это 86-летний народник. С ним Мария… не то Генриховна, не то Адольфовна — русская, по-видимому, из немецкой фамилии.

Они взяли меня к себе ужинать.

Рубакин живет в своей библиотеке. Она преобразована им в биопсихологический институт. Содержит всю революционную литературу с 1857 года («Колокол» неполный). У него вся русская периодика и несколько десятков тысяч писем читателей крестьян и рабочих.

Я окончательно убедил старика покончить со страхом перед швейцарской провинцией и принять советское гражданство. Он теоретически с этим согласился. Роллан предупреждал меня, что Руб. — фантазер, наивник и, как дитя, неосторожен. Однажды он пригласил к себе Р. в общество русских эмигрантов. Было не очень весело Роллану. Я тоже этого боялся. Но, слава богу, кроме Марии с немецким отчеством и русским отечеством, никого другого при нас не было. Впрочем, и М. меня стесняла изрядно.

Рубакин, конечно, хвалил русский дух и пр. Он чистейший народник. Кушает с большим аппетитом и, кажется, в еде понимает толк. Впрочем, на диете, и вина не пьет. Здоров. Работает много.

Поздно вечером ночным поездом я уехал в Париж. И почему-то не спал всю ночь… Лицо Р. Р., его глаза, его слова, мысли стояли всю ночь передо мной.

8 января

Рано утром — темный Париж. Дробиков встретил на вокзале (шофер полпредства).

Меня ждали письма, телефонные звонки, деловые рандеву.

9 января

Состоялся в полпредстве завтрак по приглашению Потемкина[114].

Гости засиделись, так что хозяин стал первый с ними прощаться: он торопился к Лавалю, только что вернувшемуся из Рима.

Очень, кажется, постепенно и правильно мы следим за словарем французов и немцев.

Ночью поехал в Берлин. Скучно. Север.

10 января

Берлин. Снег. Грубая жизнь немцев. На первом месте математика и потом эстетика.

Ученые немцы дали мне завтрак, было 30 человек. Говорили в нейтральных словах. Вообще и пр.

С немцами сейчас нечего делать. От этого не только мы, но и они страдают.

Поздно вечером на вокзале встретил Геру. Она бежала мне навстречу, как сама весна. Сын внимательными большими глазами дружески смотрел на меня. Неужели узнал? Кажется, что да!

11 января

Покупки, визиты Сурицу (полпреду), заботы о визах. Дети, милые мои дети, где-то вы? Говорят, в Москве морозы до 35, 40 и даже 45 градусов, а у дочерей, кажется, и валенок нет. Особенно боюсь за Наташеньку, будет геройствовать и простудится. Тем более она с ее знакомою в каком-то доме отдыха. Лена и Оля — в Астафьеве.

Как только опять начал вести жизнь с Герой — идея написать завещание как-то отодвинулась.

12 января

Все то же самое, что и вчера.

16 января

Покинул Берлин.

Заходил прощаться к Сурицу.

Горбач[115] — типичный представитель реакционеров в коммунистической шкуре. Надутый, подчеркивающий вам в глаза, что улыбка у него искусственная, дипломатическая, что он ею как бы даже тяготится. А все-таки будет получать в Женеве от Лиги Наций 60 000 франков в год и будет жить так же, как жил.

Неужели он всерьез делает красную дипломатию? Нет, у него дипломатия лиловая, и делает он ее, чтобы в большем комфорте умереть, оставив приличное наследство продолжателям его рода.

19 февраля

11 часов ночи. Усталый я сегодня, хотел поспать. До 4 часов работал в ВОКСе. Сидел у Леночки. Она — источник всего милого и нежного. Пришла Олечка из школы… Долго ли я выдержу с ними разлуку. Насколько жена чувствуется мне родной, когда дети с нами! Насколько я тогда силен, неутомим и целен сам в себе! И насколько от жены веет чужестью и враждебной каменностью, когда дети где-то там… Долго ли я вынесу такую глубоко мучительную разлуку?!

Опять, как тогда с Ольгой (первой женой), в доме стало жутко, словно бледная умирающая бабушка вот-вот отойдет сейчас в небытие, а за ней все еще надо ходить.

Третьего дня она сказала мне: разведемся.

Ну как после этого встречаться, пить вместе кофе и пр.

27 февраля

Возможно ль!! Целый месяц дневника в руки не брал. Отношения мои с Герой как будто запылились. Колеса стали вращаться со скрипом.

Дети обнажили свое отношение ко мне и к Гере. Оля и Лена заявили, что только из приличия они радовались переезду в новое жилище. На самом же деле им тяжело, когда отец с Герой живет в хорошей просторной квартире… От подруг своих они знают, что их семейства в еще более стесненных квартирных обстоятельствах, но все же живут вместе, даже неродные дети вместе живут… Много, много укоров наговорили мне дети, все трое в один голос. Моя оборона была слабой, потому что в словах родных моих дочерей много правды. И в это время я их любил и понимал сильно. Но не меньше любил и моего сына. Я их всех четверых прекрасно чувствую.

Сегодня со вкусом записывал для Сталина мои разговоры с Ромэном Ролланом.

Звонили от Кагановича, сказали, дадут квартиру больше и место для дачи. Каганович все же носит в себе наследство тысячелетней культуры, у него есть хорошее отношение к человеку и даже известная бережность.

А Вячеслава (М.) просил о «Соснах» (Дом отдыха), к тому же я на них имею право. Он обозвал меня (по телефону) мещанином, а когда я в растерянности спросил, как же мне быть (т. е. к кому обратиться за защитой своего права), он сказал: «Ну, до свиданья!» — и повесил трубку.

Ну что бы ему хоть объяснить по-товарищески. Прошло, кажется, это «по-товарищески»…

4 марта

Произнес вступительное слово в Доме ученых в день 100-летия со дня первого издания «Калевалы». Аудитория была довольно черная. Поэтому моя речь, внутренне искренняя, звучала как фальшивая.

Вчера лег в 4-м часу утра. Принимал Еврейский театр (25-летний юбилей). Режиссер произнес хорошую речь. У него отвислая губа, он низенького роста. Комок энергии и любви к искусству. Пели еврейские песни. Танцевали еврейские танцы. Среди гостей был чешский журналист Мрквичка (Морковка). Он много раз подходил ко мне, начиная всякий раз так: «Я сам Мрквичка (я — Морковка)».

Ах ты «Мрквичка»…

Сегодня утром зашел к Лене. Узнал, что Оля подняла большой и позорный скандал, била старшую сестру Наташу. Все радости да радости мне… О скандале знает весь ВОКС. Стыдно. Обещал Олю отдать в лесную школу. У сына (в другой моей квартире) оказалась дизентерия. Голодает, плачет, тощает. Не понимает, почему его морят голодом…

Хоть кто-нибудь подошел бы ко мне и просто спросил: «Ну, как тебе, человече, не легко, поди?!» — И дотронулся бы теплой рукой до моего плеча…

Писать хочу. Ужасно хочу. На днях получил от Гронского (ред. «Нового мира») грубое письмо с обруганием моего рассказа «Любовь рабочего Жана» и романа «Правда».

На днях Кагановича назначили НКПС[116]. Все смущены.

Сегодня Енукидзе назначен президентом Закавказской республики. Еще больше все смутились.

Нужно аппарат рассредоточить.

Вчера Молотов сам мне звонил.

Хитрецы какие пошли теперь. Долго верил Кулябко (мой зам), но он решил сделать карьеру на моей шее. Ему досадно, если что-либо удается помимо него. А сегодня (после месяца работы) приготовил доклад т. Сталину и настаивает на присоединении своей подписи к моей… Прямо расталкивает локтями. Когда, дескать, мне представится случай писать Сталину, а тут за спиной простоватого Аросева — пройду.

Холодно жить среди таких, холодно!

5 марта

Утро. Сын болен. Температура 39. Младшая дочь Оля больна — 37,1 (свинка). Ленушка здорова. Наташу не видел. Хотел бы ее повидать.

Работа. Журналист Мрквичка! Опять Мрквичка! Очень почтительно на меня из-под очков смотрело растерянное лицо этого журналиста. Потом танцовщица Дина с ее другом. С ней подписали договор, теперь расторгают. Бедная американка совсем растеряна. А большую рекламу себе делала. Левая. Это тоже в составе рекламы, иначе ей здесь не прожить!

Потом мои дела, служебные.

Выверял стенограмму доклада. Кулябко сильно напирал, настаивая на своей подписи на докладе Сталину. Я старался подсунуть еще Чернявского[117] (высокий, толстый, с женским задом, эрудицией — меньшевик, из литераторов), чтоб не выпирать этого Кулябко. Он не прочь был и втроем въехать в поле внимания Сталина. Однако мудрый еврей Чернявский отказался подписать, конечно, «не из-за себя, а из интересов дела».

Дома. Обед.

Жена:

— Ты, оказывается, у детей проводишь целые дни.

— О, нет, очень мало.

— Мне говорили, ты все время там, и завтраки тебе туда носят, а здесь торопишься, скорей, скорей туда.

Между тем я у детей действительно, дай бог, если 20 минут в день бываю, а упреки от жены получаю каждый день.

— Гера, это старо. У детей я буду столько, сколько мне надо.

— И завтраки туда носишь.

— Да. Мне полагается, я уступаю им, сам не завтракаю (два бутерброда). Ничего в этом плохого нет.

— А мне не можешь принести яблок, хотя бы от вчерашнего приема.

— Этого нельзя, Гера, потому что завтраки мне полагаются, а таскать продукты казенные, определенные для приема, нечестно.

— Да, да, детям так все можно, а мне — нельзя.

Сей деревянный, неоднократно затеваемый женой разговор, полный глухой и глупой зависти, так мне надоел, что я на последующие речи Геры не отвечал. А она продолжала говорить все в том же духе:

— Мне нельзя, а им все можно…

Пообедав, я заторопился.

— Ну вот, от нас всегда торопишься.

— Пойми, у меня там работа (Кулябко с докладом).

— Да знаю, какая работа: к детям. (Они живут в комнатке того дома, где учреждение). — Ты хоть Розенталь (доктор) не забудь вызвать…

— Разумеется, — ответил я. — Скажи только, когда.

— Сам узнай. Для детей все узнаешь, а для Бумсика (сын) не хочешь!

Между тем к Бумсику я только что сам лично привез врача и теперь готов привезти второго. Гера буквально как сумасшадшая. Я тут же подумал: этого сорта ее разговоры буду подробно записывать в дневник, чтобы понять ее…

Аптека. Лекарства. На пленуме Правления писателей. Записался говорить. Уехал домой перекусить. И снова на пленуме. Щербаков (не литератор, а ген. секретарь Союза писателей, курносый, толстое бабье лицо и бабье тело. В очках), потрясая руками и головой перед воображаемым врагом, на холостом ходу читал по бумаге написанную ему речь. Читал и пальцем водил по тексту. Его слушали внимательно. Все знали, что он только голосовой аппарат, через который передаются директивы, и на его невыразительное круглое лицо смотрели, как на блестящий круг радио, или граммофон, или на пластинку.

За недостатком времени мне не дали слова.

Впрочем Щербаков потом уже обещал дать завтра. Я опять ушел ни с чем.

Слышал клочки разговоров на улице. Женщина об руку с мужчиной, оживленно:

— Нечего тебе обижаться на рабочий класс.

Два бухгалтера, один седой, другой не седой.

Седой — не седому:

— Разве это метод мобилизации масс?

Я потрясал кулаком в рваной перчатке перед лицом не седого.

В доме у меня тишина, но сын спит очень плохо…

6 марта

Ax, мой дневник! Пишу его как мой страшный отчет перед самим собой и перед никем. Пишу по вечерам, когда все стихает и прошлое делается прозрачнее. Мне, собственно, нет времени писать дневник, но какая-то потребность вкладывает мне ключ в руку. Она отпирает заветный шкаф, я вынимаю тетрадь и пишу. Потребность писать — потому что я круглый сирота и неудачник, и одинок…

Пошли с Леной в Большой театр. Там я оставил ее, а сам направился в Дом писателей на пленум Правления. Как раз подходила моя очередь выступить с речью. Я произнес слово об интернациональном значении нашей литературы. М. М. Шкапская[118] потом мне говорила: «Вот тут вы хорошо говорили, потому что обеими ногами стоите в этой области».

С правления писателей пошел к больной Оле. Побыл у нее с полчаса. Вызвал авто и поехал за Леной в театр. Спектакль уже кончился, Лена стояла, одевшись, в ложе, одна, с беспокойством в глазах (боялась, что я не приду за ней).

С Леной возвратились в комнатку детей.

Лена, З. Я.[119] и Наташа обедали в Наташиной комнате (в квартире через двор, дети живут разбросанно!), а я был с Олей. Она спала. Я читал «Кола Брюньон» Ромэна Роллана. Потом правил стенограмму своего доклада.

Вечером отправился в Вахтанговский театр на «Интервенцию». Был у артистов. Они удивлены, что на сей раз я один. Я не менее удивлен этому.

13 марта

Прошла пятидневка. Работа трудна. Дети не устроены. Бесконечно так тянуться не может. Обратился к Кагановичу. Это было как раз накануне его назначения наркомом. Каганович, как всегда, пришел на помощь. Распорядился, чтобы расширили квартиру и дали бы участок для дачи.

…Вспомнил, когда он говорил о вельможах и о честных болтунах — я тогда же подумал, что приготовляется отстранение от работ всей старой гвардии. А Литвинов об этом говорил еще в 1932 г. во Францисбаде.

Дети мои живут неудовлетворенно. Оля выздоравливает и опять начинает скандалы. Очень нервная девочка. И все оттого, что разрушена семья. Думал отдать ее в лесную школу, но нет, лучше, кажется, заняться индивидуальным воспитанием.

Третьего дня были в гостях у Новикова-Прибоя. Конечно, гости поздно собрались. Новиков рассказал занятную историю с цыпленком, вылупившимся из яйца благодаря тропической температуре (на Мадагаскаре).

Вообще он весь живет Цусимой, не замечает века. Его гости молчаливые. Смотрят на меня и друг на друга испытующе. Толстые женщины с глупыми улыбками, худые — с жалкими. Мужчины без улыбок, и лица их восковые. За столом — чистое наказание, все следят за тем, чтобы пили и ели. Следят с остервенением и горячностью. Это и есть хваленое гостеприимство.

Получил письмо от редактора «Нового мира» Тройского. Он назвал рассказ «Любовь раб[очего] Жана» беспомощным в художественном отношении. Строг Иван Михайлович!

Вчера провел день один, сам с собой в Астафьево. Читал Петрарку (беседы Августина с Франциском).

Вечером говорил по радио о заграничной поездке.

Вспоминаю 8 марта (женский день). Митинг на заводе «Прожектор». Все молодежь и бабы. Темнота ужасающая.

— Советская власть действительно о нас заботится. Вот я теперь имею комнату и живу с четырьмя детьми и матерью и нам хорошо, а раньше я жила у брата… Больше сказать ничего не могу… (Из речи старушки — члена президиума). Вот высота уровня и критерий оценки Советской власти.

Второй день «Правда» подозрительно выступает против «Известий» и в особенности против Бухарина.

Вылетел Енукидзе. Теперь Бухарин на очереди. Не помогут его искренне умиленные статьи.

Был у меня сегодня маленький Будда, китайский артист Мэй Лань Фан.

В пять часов дома гости: чехи, Миреа — архитектор, И. Ильинский[120].

Вечером — балет.

24 марта

Вчера был в Астафьево у детей, Лены и Оли.

Дневника почти не пишу, оттого что жизнь переполнена встречами, разговорами, новизной и разнообразием. Не знаешь, на чем пристальнее остановить свой взгляд. И жаден ко всему, и осмыслить хочется, и своя собственная жизнь стала до невыносимости скучной — а жизнь к тому же так коротка. Еще каких-нибудь пять лет полной разбросанности и только. Конец.

Нужно работать.

Третьего дня и вечера — на спектаклях Мэй Лань Фана. Мэй Лань Фан — китаец-актер. Выглядит 25-летним, на самом деле — 41 год. Низенький, широколицый. Очень умный. По-китайски церемониально вежлив.

Когда играет женщину, а он только женщин играет, дает нежный и трогательно кокетливый женский тип. Со своими артистами обращается, как феодал, просил не приглашать их на вечера, где присутствует он, Мэй Лань Фан.

Молчаливый китайский посол использует поездку Мэй Лань Фана в каких-то своих видах. У посла племянница, женщина лет 32-х, конечно, моложавая. Высокая, черная, гибкая, как змея, с ясными и сладкими глазками. В нее все влюблены.

Ей под стать кукольно милая, с маленьким носиком, намалеванная Баттерфляй.

3 апреля

Сегодня Иден — лорд-хранитель печати — выехал из Варшавы в Прагу. 31.3 я видел его на балу английского посольства, 28 — на балу у Литвинова. Худой, высокий, густобровый, 38-летний английский министр. 28.3 улыбался светящимися глазами и держал рот чуть-чуть открытым, он будто пожирал славу, которая здесь, в Москве, вдруг поперла на него. 31.3 после разговора со Сталиным (после посещения Большого театра) выглядел совсем другим. Глаза потеряли блеск, потому что смотрели не на окружающих, а в самого себя. Иден был уже и проще, человечнее, он больше не пожирал славу, он стал задумываться над ней, над Москвой, и над ее людьми.

Подвыпивший изрядно английский посол Чилстон рассказывал о содержании беседы между Сталиным и Иденом. Бубнов (Наркомпрос), отведя меня в сторону, говорил:

— Если хочешь знать содержание беседы, обратись к Штейгеру[121]. Он знает ее во всех подробностях.

— От кого?

— От Чилстона.

А Чилстон рассказывал главным образом одно — Сталин говорил: вот видите, англичанин (про Идена), но такой, который говорит честно и с ним можно и должно говорить откровенно. Я вижу перед собою честного англичанина.

Было ли это правда или продукт воображения Чилстона — история разберет…

Отдыхаю в Морозовке, пишу о заграничных впечатлениях. Поздно, но пишу.

4 апреля

Совершенно бестолково вчера приехал в город. Весь вечер (лучшие часы) — в ВОКСе, разговоры пессимистические: никто не учитывает, каких усилий и трудов могло бы и не быть.

Утром у Акулова[122] в ЦИКе. Просил у него разрешения поместить сына в Астафьеве. Ответит завтра.

Потом у Юдина в ЦК. Юдин, перегруженный работой, думает, что перегруженность — это удел всех гениев (Ленин, например) и что можно перехитрить натуру и выработать особенную, не устающую партийную чуткость, выслушивал мои и Кулябки «проблемы» (текущие) в ВОКСовской работе и давал от культпропа ЦК свои решения.

Выйдя от него, как всегда, в угнетенном состоянии и с весельем висельников, мы с Кулябко делились впечатлениями. Он со свойственным ему сарказмом говорил:

— У меня такое впечатление, будто нам в задний проход пытались вставить тяжелые бюрократические чернильницы, пытались, пыхтели, потели, но ничего не вышло, чернила разлились по штанам… То, что мы говорили Юдину, было похоже на вот что: погодите, мы снимем штаны, удобнее будет… «Нет, ничего, — отвечает Юдин, — мы пытаемся как-то ввинчивать чернильницы через штаны…»

Утешало нас то, что нам доклад читает Сталин и что есть слух, что культпроп упразднят… Хорошо бы. Смехотворное учреждение, особенно если учесть задачи, лежащие на нем.

Работал. Провел обеденное время у детей. Разговоры наши стали спокойнее.

Уехал в Морозовку, продолжал писать об Андре Жиде.

Сегодня Крестинский в меру своих старческих сил поручил мне впервые работать с делегацией бельгийских ученых, заняться приемом у турок и у нас по случаю отъезда наших артистов в Турцию. У меня обещал быть Ворошилов. Это в зависть бросило лысого замнаркома. Пытается сорвать.

Благодаря кривой и неустроенной жизни (то на квартире, где жена и сын, то в тех комнатах при ВОКСе, где живут дети), я никак не мог приступить к писанию дневника, хотя эту тетрадку мотал с собой то туда, то сюда. При этом всегда боялся за ее судьбу: надо было или запирать, или держать под рукой, чтобы досужий глаз не позабавился этими строками. Поэтому сегодня, в выходной день, когда я никуда не ходил (кроме гуляния с женой по Воробьевым горам), попробую суммарно вспомнить за все эти незаписанные дни встречи и дела, которыми трудовой день мой набит был, как дырявый мешок картошкой, дополна, через край.

Пятого я был вечером на приеме в японском посольстве. Большое общество — главным образом корреспонденты. Вечер был по случаю пребывания в Москве кинорежиссера (с присноблаженным и постным лицом) Камияма. Показывали кусочек японского фильма (весна, лето, осень, зима в Японии); и портреты (рекламные) Камиямы в разных ролях. На ужин столы были распределены так, что главные гости сидели вперемежку, но у каждого стола был свой шеф (она или он) и каждый стол называли именем какого-либо цветка, например: «Лилия», «Роза», «Хризантема» и т. д. Соответственно этому и на плане рассадки каждый стол был отмечен рисунком определенного цветка. В столовой посредине каждого стола была ваза с букетом соответствующих цветов. Столов было около 20. Во время обеда кавказский (грузинский оркестр), грузины танцевали лезгинку.

7 апреля

Должен был докладывать в академии, но отменили по случаю приема у турок.

Этот прием имеет свою интересную историю. Еще на приеме у английского посла я уговорил Ворошилова прийти к нам в ВОКС на прием турок по случаю отъезда артистов Большого театра в Турцию. Клим охотно согласился. После этого я эту договоренность закрепил по телефону. Послал ему список гостей на согласование. Н. Н. Крестинский, мелкий интриганишка, вдруг звонит мне — турки-де претендуют на прием у себя. Тогда я предлагаю — пусть турки у себя сделают в 5 часов, а у меня — в 10 вечера. Н. Н. согласился, узнав, что у меня обещает быть Ворошилов. Однако он поспешил его найти, представил ему так, будто турки обижаются, если им не позволят сделать приема. В один день неудобно, а завтра артисты уже уезжают. Конечно, он убедил Клима. Уж очень ему не хотелось, чтобы К. был в ВОКСе. Тем самым авторитет его в глазах всей партийной и правительственной челяди поднялся бы высоко. Вчера окончательно телефонирует: «Прием будет только у турок, и Клим в ВОКСе не будет». Пришлось, да, пришлось согласиться.

На приеме хорошо играл Шостакович. Певцы и певицы ординарные. Турок произнес плоскую речь, хвалил нас. Ему ответил Н. Н. кратко, но так «выразительно», что ничего нельзя было понять (трус — перестраховывался). Позже всех, как всегда, пришел Бубнов.

Насилу упросил великорослого и малоумного турецкого посла отпустить нас домой.

8 апреля

Меня посетил Гордон Крэг[123]. Чудной, капризный и жадный старик.

11 апреля

Прием в честь Гордона Крэга. Все театралы и английский посол.

Плясали девушки школы Дункан — плохо.

Качалов декламировал исключительно сильно. В особенности монолог Брута из «Юлия Цезаря» Шекспира.

Крэг долго засиделся.

13 апреля

Покупал подарок Мэй Лань Фану. Не зря ли я трачу время.

Посетили меня «двинцы» бывшие солдаты, повстанцы 1917 года. Очень чистые люди. Какая в них, во всех людях 1917 года, особая революционная деликатность и скромность.

Днем делал доклад на заводе. В одиннадцать — на прощальном банкете Мэй Лань Фана.

А детки мои одни. И жена одна. И литературу я не пишу. Буднично жизнь протечет! Вот чего я смертельно боюсь, и эта боязнь пронизывает всего меня постоянно! По ночам, что ли, не спать? Ускоришь смерть.

15 апреля

Завтрак у китайского посла. Радек балагурил. Племянница посла (красавица) дома сдержанна.

16 апреля

Брехту и немцам показывал «Чапаева» и сам наслаждался им в десятый раз.

19 апреля

Доклад на заводе о международном положении.

20 апреля

Секретарь бельгийской делегации был у меня. Говорит, что имеет поручение от бельгийского премьера переговорить с нашим премьером или наркомом индел. Морто[124] довольно нахальный социал-демократ. Кажется, хочет быть у нас послом Бельгии или играть роль в наших взаимоотношениях.

Вечером был на партактиве.

Кнорин[125] старательно делал доклад, и было сразу видно, что перед докладом он торопился проглотить свой обед в столовой Совнаркома.

Цитировал интересные места Отто Бауэра[126]. Приводил примеры исключительного изуверства и издевательств фашистов в Германии… Но сам по себе доклад — банальный. Комбинация слов.

21 апреля

Был на приеме бельгийцев во Французском посольстве. Альфан (посол) что-то холоден. Зато жена советника Пайяр — горяча.

22 апреля

Завтрак в ВОКСе с бельгийскими учеными.

23 апреля

Делал доклад о международном положении в ВИЭМе[127].

Вечером — у американцев. Посол Буллит решил удивить московский свет. Приглашения были разосланы, когда он еще находился в Нью-Йорке. Твердо веря, что гарантирован от смерти (она, вследствие научных достижений, теперь кажется уже не за плечами), он протелеграфировал в Москву приказ о приглашенных. Созвано было до тысячи человек, а с дамами, может быть, и больше.

Особняк в Спасопесковском переулке был обложен автомобилями. Я знаю этот особняк, был в нем на приемах у Калинина всего три года тому назад. Тогда мы еще не знали Америки. Особняк служил Калинину, а жили в нем скромно Карахан и Флоринский[128]. Первый теперь, вопреки своему желанию, — полпредом в Анкаре, за несогласие о Литвиновым, а второй — тоже вопреки своей воле — в тюрьме за несогласие с декретом о запрещении удовлетворять любовные страсти посредством молодых мужчин… Он в своем рвении добрался, кажется, до кого-то из американского посольства. Нельзя же американцев «употреблять»…

Я поднялся по знакомой мне лестнице и очутился перед Буллитом — молодым еще человеком с красноватым лицом индейца и с голубыми, будто немного пьяными глазами. В их зрачках светился огонек насмешки над всем, что не Нью-Йорк.

Огромный зал был наполнен танцующими и теми, кто не знал, что есть в жизни вещи более приятные, чем, заложивши руки за сутулые рыхлые спины, рассматривать жмущихся друг к другу мужчин и женщин — одни по старости, другие — по службе и, может быть, кто-то от любви.

Оркестр от танцующих отгораживала двойная решетка, сделанная в форме дождевых струй. Решетка была сплошная, так что к оркестру проникнуть было нельзя, музыканты как низшие существа были отделены от гостей.

В столовой посредине стоял огромный стол, в белых лилиях утопали огромные серебряные блюда с яствами. По бокам — маленькие столики, в глубине еще один большой полукруглый стол для избранных гостей. Перед этим столом — как бы сцена, и на ней среди искусственно сделанных гор гуляют молодые козы и овцы. Слева от этой сцены была еще одна, где среди искусственных стволов деревьев резвились три медвежонка. Они были отгорожены от публики легким барьером, и каждый мог дотронуться до лапки или морды этих черных волосатых созданий, привезенных бог знает из каких лесов и отнятых от матерей. В стенах зала полувделаны квадратные колонны, приблизительно двенадцать в каждой стене. Наверху колонн подвешены клетки, в них — дремлющие петухи. Всего около 24 самых разнообразных петухов.

Одна гостиная была исключительно для любителей изысканного сладкого. Наверху, на галерее, — кавказская шашлычная, грузины с грузинками танцевали лезгинку и т. п. Так как перила галерей были только что выкрашены свежей белой краской, то на многих фраках и женских шлейфах оказались белые печати американского бала.

Из напитков — только нарзан и шампанское. Его пили, как воду, немудрено, что многие почтенные люди науки и искусства выглядели, как сапожники. Кушанья были исключительной изысканности. Фруктов — большой выбор. Подавались свежие ананасы. Одним словом, американец удивил Москву — прием был сверхъестественный. В пять часов запели петухи. Козы к этому времени разбежались среди танцующих. Медведи шалили на своей сцене. Птицы, большие и малые, пищали жалобно, не зная, ночь это или день. Гости разошлись в 8 ч. утра, позавтракав как следует.

Мейерхольд, подвыпив, говорил глупости и объяснялся со мной, спрашивая, какой театр нравится мне больше — его или таировский.

Новые русские слова: мы хотим «опосредствовать» работу, т. е. хотим, чтобы работа производилась посредством нас.

24 апреля.

Был с детьми в Астафьеве. Вечером — обед у латышей. Пустые разговоры. Неутомимый латышский посланник очень радостен, как всегда. Оттого что у него желудок хорошо работает.

25 апреля

Вчера весь день провел с детьми, Леной и Олей, в Астафьеве.

Уехал в Москву в 8 вечера. После кошмарного сна успел написать четыре страницы нового рассказа.

Работы много. Обед с турками на Спиридоновке у Уманского. Посол опять говорил речи против женщин. Он говорит с такой элоквенцией, словно лапти плетет. Огромен, лыс, шея лезет на затылок, затылок ее не пускает. Жирные валы набухают — импотент. Всегда клянется в дружбе к СССР и всегда в одних и тех же словах. Уманский острил. Он думал, что он Литвинов в миниатюре.

26 апреля

Утром у Плетнева[129]. Освидетельствовал боли в сердце. Оказалось — межреберный ревматизм.

Плетнев о конституции сказал вдруг: «Интересно, как эту фикцию проведут».

Произнес доклад на заводе (международное положение).

27 апреля

Мелкие дела. Звонки большим людям. Все безрезультатно, все заняты.

28 апреля

Единственный, кто меня, видимо, любит и принимает — Шкирятов[130]. Сегодня принял по первой просьбе во время совещания. Говорили о ВОКСе и моих делах. В ВОКСовских обещал помочь.

29 апреля

Вечер. ВОКС. Сотрудники смотрят кино. Там же мои дочери. Я один в своем кабинете. Никого у меня нет, а со мной одни проблемы. Настолько они вгрызлись в мой мозг, что даже писать не хочется. Писать — значит все ворошить, а я не Достоевский: он думу свою, как шевелюру, пятерней взбивал.

…Вчера был неудачный прием журналистов, иностранных, их было мало. Должно быть 42, пришло 15. Скверная организация Кулябко. Удивительно, в нашей стране все деятели какие-то заштатные.

Делал успешно доклад в ВЭИ (Всесоюзный электротехнический ин-т).

Был командирован на МОГЭС[131] выяснить отношение рабочих к Первому мая и к международному положению. Секретарь парткома сказал, что рабочие интересуются, будет ли выдана зарплата, которую по формальным соображениям решили отсрочить, хотя выдача согласно закону — 3 числа. Поэтому секретарь не советовал мне приступить к беседам с рабочими.

Всем праздник, а у меня опять одни проблемы. Дети без воспитательницы. Гера их видеть не хочет. Я завален работой. Дети — как беспризорные, даже хуже. Они знают, что могут и должны не быть ими. Поселил их на один день в отель «Националь».

Звонил во все места во все часы, прося билеты на парад. Укоряют тем, что дети были на параде в прошлом году. Но ведь они идут без специальных пропусков! М-да…

Вечером у Раскольникова. Получил от Уманского (выскочка и не умный. Это свойство заменено нахальством) билеты на парад как иностранный корреспондент. Спасибо Уманскому!

1 мая

Японец все время фотографировал парад киноаппаратом. Часовые смущались, но поделать ничего не могли.

Как только кончился военный парад и пролетели с шумом все бомбовозы и истребители, я пошел за детьми. Привел их. В отеле они были, как в тюрьме. Пришли на парад. Геры не было. Побыв на параде, пошли домой обедать. Потом отправил детей в Астафьево. Сам сидел дома.

2 мая

Этот день чудно провел с детьми: вместе читали и гуляли. Дети любят меня хорошей любовью. Ею нужно дорожить.

Днем заехал к Беку[132]. Уезжает в Иркутск. Выслан из Москвы официально как «выдержанный большевик в новый район».

Я несколько дней тому назад говорил о нем со стариком Коном[133]. Он будто бы где-то пытался отстоять Бека.

Сегодня, во всяком случае, простились с ним. Долго на него смотрела исключительно трогательными глазами его дочка Риточка. Она и улыбалась, и глазки ее блестели, а на дне маленького сердца — глубокая тоска. Будто приговоренная. Почему никто не подумает о том, зачем без надобности увеличивать на земле человеческие страдания. Самое ужасное — детская глубокая затаенная грусть. Потом узнал, что Бек прогнал ее с вокзала, не позволил ждать ухода поезда, чтоб не рвать детского сердца. Это со стороны отца святая жесткость. Я должен научиться так действовать с детьми. Но тогда где же и в чем радость? Все только жестокость да жестокость со всех сторон.

У поляков, по случаю их праздника, был в посольстве. Битком людей искусства. Никто никому не интересен. Наблюдательность моя притупилась. Локтями толкали женщин и мужчин, наши чиновнички из НКВД бросали на меня ужасные отчужденные взгляды. А многие подчеркивали оскаленным ртом (улыбки), — они теперь такие опытные дипломаты, что могут (увы, должны, устали!) искусственно улыбаться. Это значит, мы вас не уважаем, мы улыбаемся вам по должности.

Какая жизнь короткая. Иногда вырываешься из этой кунсткамеры — она еще короче кажется.

В 8 вечера на ужине в турецком посольстве. Все по-холостому.

Штейнгер шептал мне, что одновременно в Берлин приехали турецкие журналисты и сейчас сидят за столом с Гитлером. Эта новость была неожиданна для наших дипломатов. «Шпингалеты», получающие за их злобную свистопляску галеты, обвиняют Карахана, долбят справа и слева близорукими зенками по его имени. Крестинский харкает, как свинья, и не знает, как теперь говорить с турецким послом. Да и этот милый наш друг тоже скис, словно кто на него опару вылил.

Пил изумительно сладкий водочный напиток «ракия».

Ночью заехал в Моссовет по поводу квартиры. Хотел написать записку Мельбарту (зам. пред. Моссовета Булганина), его секретарь Ворошилов, однофамилец Клима, выхватил у меня из-под носа блокнот с бланком Моссовета: «Теперь, знаете, с бланками надо быть осторожными, нельзя их всем давать!»

Моссовет… Сколько за него жизни отдано! А теперь — бланки…

Я написал записку на простой бумаге. Все равно результата не будет (хлопочу квартиру ВОКСа передать мне для детей).

4 мая

Секретарь польского посольства Шербинский надоедал просьбами приглашения их артистов.

«Вермишель» дел.

В 2 часа дня — завтрак с турками.

А в душе, как зубная боль, забота о детях: теперь они без воспитательницы, кто же наблюдает порядок их жизни?

Вечером докладывал в Доме советского писателя о моих встречах и беседах с представителями западноевропейской интеллигенции. Говорил два часа.

5 мая

Принимал чехов-инженеров, показывал им «Чапаева». Сам в двадцатый раз восторгался. Лена и Оля были.

Вечером был у Молотова. Он звал с ним на дачу, но я пообещал приехать завтра, потому что очень неустроены детишки мои.

Утром шестого (выходной) детей отправил к Наде, сестре, и брату. Сам уехал к Молотову.

Играли в теннис, а в сердце боль о детях. Довольно боли, я имею все данные жить хорошо. Жена просится уехать на лето за границу, ну и пусть ее едет.

От Молотова приехал к брату Аве, взять детей (Лену и Олю, где Наташа — не знаю, она только ночевать приходит!). Он приглашал зайти. Это с его стороны не хорошо, ведь мне очень важно, чтобы дети своевременно шли спать.

Надя добрая, решила нас проводить (а это далеко: с Малых Кочек!). Приехали к квартире, где живут дети.

6 мая

Один день. (Вроде рассказа.)

Канун. Вечер. Кино. Чехи. Дети, Лена и Оля, пришли — одна с урока музыки, другая из сада, — посмотреть кино.

У них нет ни воспитательницы, ни даже домработницы. Живут в комнате при ВОКСе, поэтому сестра Надя изъявила желание побыть с ними вечер, помочь. Пришла, присоединилась смотреть кино. После конца фильма мне надо было спешить к Вяче М., Надю попросил идти к детям.

Уехал. Поздно звонил по телефону — как дети.

Спят. Бедные, сирые. Одни. Недавно Антонина Павловна, моя секретарша, знающая меня 14 лет, сказала: «Вас ненадолго хватит, если Вы так будете отдельно от детей».

Правду сказала!

Звоним — нет ответа. Видимо, квартирующие в том же жилище — отсутствуют. Ключ? Где ключ? Я прошу всех — Наташу, Лену, Олю ключ оставлять у швейцара. Оказывается, ключ унесла с собой Наташа. Ждали на лестнице около часа. Измучились.

Что же делать? Куда же ехать? Ко мне? Гера жестока, она запротестует…

Поехал с детьми в отель «Новомосковская гостиница». Я недавно просил правление «Интуриста» дать мне там две комнаты и врал, что будто бы мне нужно приютиться по случаю ремонта моей квартиры.

Приехали. Являюсь к дежурному администратору. О комнатах ничего не известно. Я обескуражен. Ко мне на выручку приходит случайно находящийся тут же агент ГПУ в кожаном облачении. Он меня знает. Удостоверяет, что действительно мне определены две комнаты. Тогда администратор требует паспорт. У меня его нет. Он не дает комнаты. Агент ГПУ настаивает дать и выговаривает администратору за формализм. Я — к телефону, чтоб позвонить главе «Интуриста» Курцу. Он в нашем же доме правительства. Но я забыл номер телефона и справляюсь в комендатуре. Комендант отказывается дать его, т. к. телефоны лиц, живущих в доме правительства, не сообщают. Я в тупике. Дети ждут в машине. Время — половина одиннадцатого ночи…

Агент ГПУ шумит, настаивает дать комнату. Администратор уступает. Получаю ключ. Комната на четвертом этаже. Сырая, чужая. У детей ни мыла, ни ночных рубах — ничего, чтобы ночевать в чужом месте.

Поздно был дома. Спал, как чужой абсолютно всем.

8 мая

Была испанка — искусствовед, эмигрантка. У нее семья: дочь и муж дочери, тоже эмигранты, участники последних восстаний в Испании. Она интересна, но странно-сдержанна. Пригласил ее на прием Мазереля[134]. Отказалась. Хочет получить работу как профессор теории искусства (главным образом живописи).

Сегодня принят Ежовым. Совершенно замученный человек. Взлохмаченный, бледный, лихорадочный блеск в глазах, на тонких руках большие набухшие жилы. Видно, что его работа — больше его сил. Гимнастерка защитного цвета полурасстегнута. Секретарша зовет его Колей. Она полная, озорная, жизнерадостная стареющая женщина.

Ежов смотрел на меня острыми глазами. Я доложил о «беспризорности» ВОКСа. Он понял. Об американском институте — понял и принял к действию. О поездке жены за границу. Немедленно согласился. Обещал посодействовать и в отношении квартиры.

Вечером принимал Мазереля.

10 мая

Мелкие дела. Письма. Хлопоты. Пришла воспитательница детей. Объяснилась и согласилась снова жить с детьми. Они очень рады. Я еще больше. Можно работать без того, чтобы саднило мозг от тупых забот.

13 мая

Встречал Лаваля. Чины. Караул. Почетный рапорт. «Марсельеза». Напев французской проигранной революции — музыкальная тема ее. За ней — «Интернационал».

Пока встречали Лаваля, рапортовали ему, вели сквозь строй завороженных дисциплиной солдат и пропускали сквозь «толпу» (см. толпу в «Борисе Годунове» у Пушкина), которая приветствовала аплодисментами и криками французского кулачка (далеко не дурачка!), его журналисты в количестве 28 человек сидели запертые на ключ в вагонах. Им не полагалось выходить вместе с министром (классы уничтожены у нас). И только после того, как Лаваль, погрузившись в теплое сиденье литвиновской машины, отбыл с вокзала, несчастных людей пера освободили из-под замка. Некоторые из них от наивности произносили протестующие слова.

Особенно Садуль и Роллен[135].

В час дня в «Метрополе» с этими журналистами завтрак во главе с Бухариным.

Во время завтрака, как и полагается в приличном буржуазном обществе, он постучал ложкой по столу и начал речь. Гостей было до 200 человек. Журналисты и люди искусства. Прежде всего он заявил о скорби по поводу кончины маршала Пилсудского и предложил почтить его память вставанием. Мы все стояли в честь лютейшего врага коммунизма. Потом Бухарин читал речь. Обычная. Отвечал Роллен. Потом неожиданно взял слово старик Немирович-Данченко и сказал, что французы — это наши учителя в области политики и искусства и наши театры развиваются под руководством великого Сталина.

После этого завтрак подошел к концу, я пошел работать в своем кабинете.

В тот же день в десять вечера в особняке НКВД на Спиридоновке. Приказано быть во фраках (странно, а у французского посла завтра вечером — в пиджаках. Мы перещеголяли их в протокольном совершенстве).

Много говорили с Ворошиловым. Он какой-то стал тихий и задумчивый. Без всякого сомнения, что-то глубоко переживает. Когда я говорил о Лавале, о наших переговорах с ним, о большом значении приезда, он старался отмалчиваться. Я не слышал из его уст ни одного дифирамба происходящему.

Подошел Лаваль и стал просить показать военный парад, хоть кусочек. Его активно поддерживал Садуль. Клим Ворошилов сначала все уклонялся, говоря, что нужно, чтоб не Садуль об этом хлопотал, а сам Лаваль. Когда инициатива последнего в этом деле стала ясна, Ворошилов согласился показать только авиацию, а красноармейцев — лишь в казармах, в их бытовой жизни. Лаваль этому предложению страшно обрадовался.

— Посмотреть жизнь казармы — да для меня это во сто крат большее имеет значение, чем парад.

— Покажем вам клубы, занятия и развлечения наших красноармейцев, как они воспитываются.

— Это прекрасно, о лучшем мечтать нельзя, — соглашался Лаваль.

Он говорил, что Ворошилов — самый популярный человек во Франции.

Клим с казенной улыбкой (но очень приятной, потому что она светилась озорством) ответил, что и Лаваль очень популярен в СССР как виднейший деятель мира.

Подошел Потемкин. Лаваль стал рассказывать, как он с Потемкиным усердно работал в деле выработки пакта. Работа была трудная.

Подошел турецкий посол, как всегда с объяснением в политической любви к нам. Клим опять за словом в карман не полез, а ответил, что когда он был в Турции, то чувствовал себя в среде народа, создающего свою культуру. Мы все выразили радость, что Клим — почетный гражданин города Смирны.

Турецкий посол приглашал меня для культурных дел в Турцию. Клим сказал:

— Обязательно тебе туда надо съездить, обязательно…

В двенадцать часов открылись столовые, и гости (в количестве около 600 человек) двинулись к столам. С нами были Раскольников, жена моя и Раскольникова. Лакеи подавали медленно и неуклюже. Они ходили между столов, как опоенные.

Бухарин после обеда долго говорил с Лавалем. Кажется, научно агитировал его.

Лег спать в четыре утра.

14 мая

Завтрак в Тушино, в аэроклубе.

Во главе — дурак Уманский. Это не ругательно, как не ругательно, когда доктор говорит: «У вас сифилис». Против него Эйдеман[136], который рассказывал, что Клим предписывает своим генералам «убрать животы».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.