ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ

ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ

Некоторые думают, что писать вдвоем вдвое легче, чем одному. Бог им судья, этим приверженцам элементарной арифметики. Другие, отдавая дань таинственности и сложности творческого процесса и неизменно вспоминая при этом о двух пешеходах, которым, чтобы пройти километр вдвоем, нужно пройти его каждому порознь, готовы признать, что писать вдвоем так же трудно, как в одиночку. И только те, кто сами писали вдвоем, знают, что это ровно вдвое труднее.

Мне пришлось в этом убедиться на практике, когда мы с Петровым принялись за писание «Музыкальной истории».

Дело было зимой 1939 года. В комнате, где мы работали, было холодновато, музыкальных сценариев мы до этого не писали, а срок сдачи нашего первенца был угрожающе близок. Все это не способствовало лучезарности нашего настроения.

Несколько помогало делу то, что мы сразу же нашли «мальчика для битья», чтобы вымещать на нем все наши напасти. На эту почтенную роль единогласно были выбраны те, кому предстояло решать судьбу нашего будущего творения. Причем, так как этих людей мы тогда еще совсем не знали, нам открывалась полная свобода наделять их любой степенью глупости и злонравия. Страшно подумать, каких чудовищ создало из них в первую же неделю работы наше раздраженное воображение.

Их было почему-то семеро, все они были, разумеется, физическими уродами, и их отношение к искусству было по меньшей мере проблематично. В музыкальных сценариях они, конечно, не смыслили ничего.

— Можете себе представить, как отнесется к этому тот, косой? — сардонически вопрошали мы друг друга, когда нам, по нашему мнению, удавалось придумать что-нибудь смешное.

Косой был начисто лишен чувства юмора, что не мешало ему считать себя непогрешимым экспертом по вопросам смешного.

Одним словом, работа не клеилась.

Потом дело пошло лучше, чудовища из воображаемого сценарного отдела стали упоминаться реже, и установилось нормальное рабочее настроение с нормальным чередованием успехов и неудач.

Но не следует думать, что нравы при этом достаточно сильно смягчились. Суровость по-прежнему царила в холодной комнате. Ни одно решение не принималось без ожесточенных дебатов, ни одна фраза не ложилась на бумагу в том виде, в каком кто-нибудь из нас ее предлагал.

Надо сказать, что Петров был громогласным, горячим, порывистым, восторженным человеком. В обычной беседе проекты реорганизации всех на свете человеческих установлений — от студенческих общежитий и до Лиги Наций — так и сыпались из него.

В работе же им овладевал какой-то демон осмотрительности. Насупившись и в тысячный раз протирая рукавом и без того блистающий чистотой полированный кожух пишущей машинки, он без конца перебирал все возможные варианты каждого сюжетного положения, каждой ремарки, каждой реплики действующего лица. Как бы ни был удачен первый проект решения любого вопроса, он принимался только после того, как бывали придуманы десять других и с очевидностью установлено, что они хуже первого.

Вначале эта осмотрительность пугала меня. Кому не известна прелестная легкость, которая по временам овладевает пишущим человеком, когда фразы послушно следуют одна за другой, а мгновенные колебания сменяются спокойной уверенностью, что все идет хорошо. Что до меня, то я в ту пору привык дорожить такими минутами, и даже несмотря на то, что частенько на другой день мне случалось вымарывать целые страницы, написанные с «прелестной легкостью», я любил отдаваться этому настроению ради отдельных мелких удач, которые обычно ему сопутствуют.

Петров был решительным противником такой работы. И, к счастью, мне не потребовалось много времени, чтобы убедиться в его правоте.

— Работать должно быть трудно! — повторял он всякий раз, когда мы обсуждали этот вопрос.

И опыт неизменно показывал, что чем труднее нам давался тот или иной кусок, тем лучше он получался.

Дни пошли за днями, герой «Музыкальной истории» Петя Говорков быстрыми шагами приближался к успеху и счастью, а наши споры не прекращались. Правда, теперь уже эти споры велись не о том, как писать, и меня уже не покидала уверенность, что они приносят несомненную пользу нашей работе. Но некоторое беспокойство вызвал у меня ожесточенный характер, какой они по временам принимали.

Петров, видимо, заметил это, и однажды, когда на какое-то его предложение я миролюбиво кивнул головой, он, вместо того чтобы отстучать на машинке очередную фразу, подозрительно скосил на меня глаза. Потом, минуту помолчав, спросил:

— Почему вы не спорите? Я же вижу, что вам не нравится.

Я попытался уверить его, что он ошибается, мысленно представляя себя плывущим по воздуху в белых одеждах, с пальмовой ветвью в руке.

Тогда он по-настоящему рассердился и произнес горячую, великолепную речь о соавторстве. Из этой речи следовало, между прочим, что нигде лучше, чем в совместной писательской работе, не применимо древнее выражение о спорах, рождающих истину.

— Знаете, как мы спорили с Ильфом? — гремел он. — До хрипоты, и не до фигуральной хрипоты, а до настоящей, которая называется в медицине катаральным воспалением голосовых связок! Мирно беседовать мы с вами будем после работы. А сейчас давайте спорить! Что, трудно? Работать должно быть трудно.

И мы снова начали спорить.

К исходу того дня, когда мы наконец кончили писать «Музыкальную историю», программа была выполнена полностью. Катаральное состояние голосовых связок было налицо. И мирную беседу, которая завершила собой последний этап работы, мы вели голосами, напоминающими звук скверных пастушьих свирелей.

Сейчас, вспоминая те дни, я отчетливо вижу фигуру Петрова, слегка наклоненную вперед, с приподнятым правым плечом и руками, заложенными за спину. Он ходил взад и вперед по комнате, и проекты один другого увлекательнее громоздились на его пути — проекты, долженствовавшие сделать счастливыми нас самих, наших сограждан и всех остальных жителей земного шара.

Эти проекты ничем не напоминали воздушные замки записных фантазеров и отличались чрезвычайной практической продуманностью. Во всяком случае, излагались они с таким блеском, что у слушателей неизменно возникала потребность засучив рукава немедленно взяться за их осуществление.

Он очень любил делать прогнозы. И совершенно по-детски радовался, когда они сбывались. Усмехаясь, он сам называл себя «пикейным жилетом» и по временам действительно напоминал своими пророчествами тех старичков, которых они с Ильфом некогда изобразили в «Золотом теленке». Лучшим способом подшутить над ним в этих случаях было сделать вид, что не помнишь о его прогнозе, который сбылся. Страшно волнуясь, он начинал вспоминать мельчайшие обстоятельства, при коих был сделан прогноз, а заметив улыбку на лице собеседника, но еще боясь поверить, что все это только шутка, начинал упрашивать его отнестись к разговору серьезней и так при этом томился и горевал, что только закоренелый злодей способен был бы довести до конца злую шутку.

Есть люди, которые, поселившись в комнате, кем-то до них обжитой, так и живут в ней, оставив все на своих местах. Такой человек в лучшем случае переставит письменный стол поближе к свету или сдвинет с места кресло, чтобы сделать шире проход. В других областях своей жизни и деятельности эти люди ведут себя так же. Легко входя в новую область, они живут в ней, подчиняясь созданному до них порядку вещей, не стремясь ничего изменить, дорожа своим и чужим спокойствием.

Петров был не таким человеком. Представляя себе его переезд в новую комнату, я отчетливо вижу, как он, поставив на пол чемодан и критически оглядев обстановку, начинает, кряхтя, передвигать тяжелый платяной шкаф, требует, чтобы вынесли вовсе какую-нибудь не понравившуюся ему кушетку, и убеждает заглянувшего на шум соседа произвести в своей комнате точно такие же изменения.

Он был полон стремлением все вокруг себя перестроить, всех вокруг убедить в необходимости такой перестройки, во все вмешаться, все переделать своими руками.

Когда мне пришлось вместе с ним соприкоснуться с жизнью кинофабрики, я убедился в этом воочию.

Кстати, решали судьбу нашего сценария люди совершенно разумные, а период так называемого «прохождения сценария в производство» не был отмечен ни одним из тех колоритных и злых разговоров, какие мы рисовали себе в начале работы.

Колоритные разговоры начались потом.

Режиссер, которому была поручена постановка, по привычке, установившейся издавна, под видом режиссерской трактовки переписал сценарий по-своему. Как он объяснил нам, сделано это было не потому, что сценарий ему не нравился а потому, что «так» он ему нравился больше.

Тут-то и началась перестановка мебели в кинокомнате. Ознаменовалась она тем, что озадаченный режиссер выслушал речь об авторском праве, в которой Петров камня на камне не оставил от трактовки этого самого права на кинофабриках в те времена. За речью последовала кипучая деятельность, приведшая к тому, что этот вопрос подвергся обсуждению на большом собрании киноработников. И, наконец, после того как была одержана полная победа, сценарий был кое в чем переделан так, как этого хотел режиссер, но переделан нами самими и только в тех местах, где мы признавали справедливость его требований.

Режиссер недоумевал.

— Зачем было поднимать такой шум? — говорил он нам, пожимая плечами. — Отлично бы поладили и без шума.

Разумеется, поладили бы. Но Петрову не это было нужно. И если теперь автору киносценария посчастливится встретить на фабрике внимательное и уважительное отношение к своей работе, и вместо насильственных, чужой рукой внесенных в нее изменений он сможет сделать все так, как сам найдет это нужным, пусть знает, что этим он обязан Петрову, который любил во все вмешиваться и мало заботился о сохранении своего спокойствия.

Незадолго перед войной мы с Петровым начали писать сценарий, который должен был называться «Беспокойный человек», Героиня этого сценария, молодая девушка, окончившая философский факультет, одержима идеей немедленной перестройки мира на разумных основаниях и поэтому бросает научную работу, чтобы ввязаться в практическую деятельность. В сценарии описаны многие ее трагикомические похождения, которые по замыслу должны были завершиться полной победой, — впрочем, не приносящей героине никакого успокоения.

Из всех наших замыслов ни один не вызывал у Петрова такой горячности и энтузиазма, как этот. Похождения Наташи Касаткиной — так звали героиню «Беспокойного человека» — мы обсуждали, как будто она была реально существующим и обоим нам близким и милым человеком.

Ее споры с отцом, который не одобрял ее поведения и настаивал на том, чтобы она вернулась к занятиям философией, давались нам особенно трудно, потому что мы были целиком на стороне Наташи и никак не могли придумать убедительных реплик для ее оппонента.

Судя по всему, для Петрова эти размышления были в значительной мере автобиографичными. Стремление к практической деятельности было у него всегда неистощимо сильно и по временам вступало в настоящую борьбу с любовью к писательству. Однажды он признался мне, что ему до смерти хотелось бы хотя бы год поработать директором большого универсального магазина. Со своей стороны могу заверить читателя, что если бы мечта Евгения Петровича когда-нибудь осуществилась, это был бы лучший универсальный магазин в Советском Союзе.

Давным-давно кто-то из наших кинодеятелей, побывав в Америке, написал подобие отчета о своей поездке. В отчете этом, помимо других диковинок, какие ему довелось увидеть в Голливуде, он восторженно описывал такое достижение американской кинематографии: оказывается, в голливудских киностудиях, прежде чем приступить к съемкам кинокартины, сценарий ее отпечатывают во множестве экземпляров и раздают для ознакомления всем участникам будущей работы. Кинодеятель, восторженно описывая это достижение американских кинематографистов, настоятельно рекомендовал нашим работникам кино использовать их ценнейший опыт в своей работе.

Судьбе было угодно, чтобы этот отчет попал в руки Петрова.

Я не буду приводить эпитетов, которыми он характеризовал автора отчета, прочтя до этого места его творение, — это отняло бы слишком много места, и читателю придется представить их себе самому. Но при этом ему следует принять во внимание, что Петров сам побывал в Голливуде и очень горячо относился к идее использования американского опыта нашей кинематографией.

Причем надо сказать, что, в отличие от автора упомянутого отчета, он сумел увидеть у американцев то основное, чему нам действительно следовало у них поучиться. И этим основным в первую очередь были сроки производства кинокартин.

Они описали с Ильфом в «Одноэтажной Америке» способы, какими американцы «выстреливают» свои картины. Но, как всегда, описать Петрову было недостаточно. Его активная натура требовала действий практических и решительных.

Осуществить кое-что в этой области ему удалось, когда мы работали над сценарием об Антоне Ивановиче.

Все это предприятие было несколько американизированным. Предложение написать после «Музыкальной истории» еще один музыкальный сценарий было сделано нам внезапно. Никаких предположений о его сюжете и характере у нас не было. Сроки, поставленные нам, были до чрезвычайности сжаты. И все же Петров настоял на том, чтобы взяться за эту работу.

Несколько дней мы провели, блуждая по тропинкам подмосковного леса, где Петров жил на даче. Я полагаю, что люди, встречавшие нас в лесу в эти дни, имели все основания принимать нас за опасных маньяков, удравших из сумасшедшего дома. Мы кричали, размахивали руками, а по временам даже в лицах представляли сцены, подвергавшиеся обсуждению.

К вечеру третьего дня перед нами стали вырисовываться контуры будущего сценария.

Антон Иванович уже был тогда органистом, его дочь Сима была певицей, но вот Мухин был не композитором, а полным профаном в музыке. И именно этим он вызывал ярость у отца своей возлюбленной. По нашему замыслу, Сима должна была научить своего избранника понимать и любить музыку и таким образом примирить его со своим отцом.

Когда придумывание сюжета дошло до этого пункта, Петров внезапно остановился, преградив мне дорогу. Мы шли друг за другом по узкой тропинке.

— Сколько, по-вашему, нужно времени на то, чтобы научить человека понимать и любить музыку, — спросил он, повернувшись ко мне лицом, — если до этого человек был в музыке как кусок дерева?

— Если как кусок дерева, — малодушно ответил я, ощущая в груди неприятный холодок, — тогда, по-моему, год!

— Три года! — отчеканил Петров. — И вы это знаете не хуже меня. Давайте думать сначала!

Я сделал еще одну попытку спасти наш замысел:

— Ну, а что, если у Мухина это произойдет как у испуганной орлицы? Помните, «Пророк»? «Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы».

Говоря это я чувствовал, что голосу моему не хватает твердости.

Петров ухмыльнулся:

— Удивительно, какой вы становитесь хитрый, когда речь заходит о том, чтобы начать работу сначала! Как вы сказали? Как у орлицы? Интересная мысль!

Я пристыженно замолчал, и мы стали придумывать дальше.

Не буду рассказывать о дальнейших этапах нашей работы. Важно другое. Сценарий был написан ровно за месяц и, перепечатанный на машинке, сдан точно в назначенный день.

И уж тут, в разговорах с кинофабрикой, Петров не поскупился на голливудские параллели. Напирая на то, что сценарий был написан так же быстро, как это делают в Голливуде, он просто требовал, чтобы картина была снята такими же темпами. Нет, он не только требовал, он убеждал, угрожал, что-то высчитывал на бумажке, предлагал свою помощь в качестве помощника режиссера, — словом, переставлял мебель со всей доступной ему энергией.

Трудно сказать, в какой именно степени помогли делу его уговоры, но картина была снята довольно быстро. И его склонность принимать активное участие во всех областях работы, через которые ему случалось проходить, получила новое подкрепление.

Последний свой сценарий — «Воздушный извозчик» — он написал меньше чем в месяц.

Война разлучила нас с Петровым. И после долгого перерыва я увидел его в номере московской гостиницы, где он остановился, вернувшись из очередной поездки на фронт.

В комнате было сильно накурено, на письменном столе стояла пишущая машинка с вложенным в нее листом бумаги, рядом на стуле лежал трофейный немецкий автомат.

— Садитесь. Курите. Я сейчас кончу.

Он сел за стол и, громко кряхтя, что было у него признаком напряжения, с длинными остановками после каждой фразы, дописал до конца корреспонденцию в американскую газету. Потом прочел мне ее.

Это был короткий рассказ о виденном на фронте в последние дни, с отчетливо выраженным стремлением описать все как можно более точно. В рассказе были зимний лес, дымящиеся развалины оставленных немцами деревень и непоколебимая уверенность в победе.

Рассказ мне понравился. Говорить об этом мне было не нужно, он и так меня понял, и мы помолчали. Потом он порылся в ящике стола и протянул мне продолговатый кусок картона с маленькой фотографической карточкой в правом углу. Это было удостоверение члена фашистской партии, закончившего свою жизнь и деятельность несколько дней назад где-то в районе Ржева. С фотографии на меня глядело худосочное, наглое, прыщавое личико с белесыми глазками. Такое лицо могло бы быть у блохи, если бы она мечтала о мировом господстве.

— Гегемоны! Поработители! — проворчал Петров, бросая карточку в ящик стола. — Те из них, с которыми я говорил, не годятся даже на роли околоточных надзирателей. Ну да черт с ними! Что сегодня в опере?

Но в оперу мы не пошли, а отправились ко мне и всю ночь продежурили на чердаке, застигнутые воздушной тревогой. Вместе с нами дежурил мой сосед по квартире — дирижер симфонического оркестра.

К середине ночи Петров очень с ним подружился и, размахивая руками, прочел ему целый доклад о том, как следует исполнять Четвертую симфонию Чайковского, а потом спел чуть ли не с начала до конца оперу Верди «Отелло».

Под утро, когда Петров ушел к себе в гостиницу, мой сосед, проводив меня до моей двери, сказал:

— Знаете, он очень интересно говорил о Четвертой симфонии. А «Отелло» он знает гораздо лучше меня. Это была моя последняя встреча с Петровым.

Не знаю, удалось ли мне хоть в какой-либо степени дать читателю представление о том, какой человек был Петров. Помог ли я читателю увидеть Петрова таким, каким его помнят те, кто с ним встречался, — всегда взволнованным и вместе с тем удивительно сдержанным и корректным, всегда готовым взяться за любое дело, куда угодно поехать, подружиться с человеком, если он стоил того, или повздорить, если для этого были причины?

Почувствует ли читатель, как великолепно этот человек был приспособлен для жизни, для работы, для борьбы, как жадно он жил, работал, боролся?

И как многому можно было научиться, работая вместе с ним и следуя за ним по тем неизменно трудным дорогам, которые он избирал…