35

35

В октябре вернулись из Пицунды с окончательным вариантом романа.

— Отдай Смолянской, — сказал Баруздин, — прочитаем, будем засылать в набор.

Татьяна Аркадьевна Смолянская — редактор прозы в «Дружбе народов».

Жили мы по-прежнему в Переделкине. Московская квартира на Палихе мала, тесна, десятки лет я прожил в Переделкине, привык, и Таня привыкла, наши друзья, знакомые знали только переделкинский дом. И почта приходила сюда. Получили приглашение из США снова посетить в апреле 1987 года университеты, где мы были весной. Я отказался — в апреле начинается публикация «Детей Арбата».

После анонса в октябрьском номере «Дружбы народов» подписаться на журнал стало трудно. Газеты и журналы просят отрывки, звонят из периферийных театров — хотят ставить, из МХАТа приехал Олег Ефремов со своим завлитом и тремя актерами, обсуждали со мной план инсценировки. В «Нью-Йорк таймс» появилось письмо Крейга Уитни Горбачеву с просьбой опубликовать наконец «Детей Арбата».

О выходе романа было объявлено и на Франкфуртской книжной ярмарке. Поступило 47 заявок из разных стран, об этом мне сообщил Ситников. Он радовался моему успеху, но был озабочен, расстроен, мрачен: Четвериков, новый руководитель ВААПа, собирается его уволить. Я предложил организовать письмо известных писателей в его защиту.

Ситников отказался:

— Неудобно, скажут, сам инспирировал. Ладно, образуется.

Не «образовалось». Через две недели Ситникова уволили.

— Вы оказались мудрее меня, — сказал Василий Романович.

Жаль. Знающий и деловой человек был в руководстве ВААПа.

Продажа за рубежом произведений в рукописи не возбранялась. Однако Четвериков запретил заключать контракты на «Детей Арбата». Я не настаивал: предстоит редактура, пусть за границу пойдет окончательный вариант. Но Четвериковым руководило другое — был убежден, что роман все же не выйдет, запретят. Оппозиция перестройке нарастала, на верхах шла борьба, с ее драматическими последствиями страна столкнется еще не раз.

Работа моя в журнале с Татьяной Аркадьевной началась легко, все, о чем договорились на редколлегии, я сделал, осталась обычная редактура. Как вдруг, неожиданно, в последних числах октября все круто изменилось. Опять: «А где Сталин это сказал? Не доказано!», «Почему такая резкая оценка?!», «Зачем такие обобщения?!» Все вернулось назад!..

Ясно, команда дана сверху. Роман Дудинцева в «Неве» не пропускает цензура. Фильм Абуладзе «Покаяние» не выходит на экран. Задержано печатание Булгакова в журналах «Юность» и «Смена». Я веду в журнале тяжелейшую борьбу. Приезжаю домой изнуренный, с черными подглазьями.

Ищем какие-то обходные формулировки. В общем, я меж двух огней.

Как-то пошли с Таней погулять, продышаться. Встретили Вениамина Александровича Каверина, 84 года ему, совсем слабенький, походка неуверенная, мерзнет, перебирает пальцами в варежках, ведет его под руку Ариадна Борисовна, вдова профессора Асмуса — дачи рядом, соседка. Я Каверина знал бодрым, спортивным, был он сухощав, подтянут, носил рубашки с короткими рукавами, все это помню, и лишь лицо его странным образом ускользает из моей памяти. Живут только глаза, небольшие, темные, очень живые. Остальные черты как бы, стерты… Не знаю, как сказать? У петербуржских интеллигентов есть в лице что-то общее, одинаковое, так мне кажется. Каверин был жизнелюбив, слыл, надо сказать, дамским угодником, на этой почве случались у него, как он выражался, «недоразумения» с женой — Лидией Николаевной. Но, несмотря на «недоразумения», это был прочный союз, после смерти Лидии Николаевны Каверин рухнул.

Я рассказал ему про свои «черные дни». Он прослезился, потянулся меня обнять:

— Анатолий Наумович, голубчик, утешьтесь, вы напишете об этом новый роман.

— Да, да, конечно, Вениамин Александрович, Таня ведет дневник.

И все же в словах его звучала не только жалость. «Напишете новый роман». В этом был весь Каверин: книга — прибежище от треволнений и невзгод, единственный целитель и избавитель.

Каверин начал публиковаться в 19 лет — был самым молодым из «Серапионовых братьев», литературной группы, возникшей в Петрограде в 1921 году и объединившей талантливых писателей, не принимавших серости и диктата. Группа подвергалась шельмованию, как выразительница «чуждых» влияний, и в конце двадцатых годов прекратила свое существование. Однако именно она дала советской литературе ряд крупных мастеров — от благополучного конформиста Федина до гонимого Зощенко. Их судьбы отразили пути-дороги нашей интеллигенции, но никто в этой группе не был репрессирован. «Одних уничтожить, других купить» — так можно сформулировать сталинскую политику по отношению к интеллигенции. Из этой формулировки к «серапионам» применили вторую часть. «Буржуазная» литературная группа импонировала Сталину своей респектабельностью. Для имперского двора Федин и Тихонов подходили больше, чем Клюев и Бабель.

Но не всех «серапионов» удалось купить. Судьба Зощенко известна. Не удалось «купить» и Каверина. Он ушел из жизни (последним из «серапионов»), ничем не запятнав своего имени, отказался клеймить «убийц в белых халатах», наоборот, защищал гонимых, помогал им, как мог, по Москве ходили его письма Федину, где осуждал того за отношение к альманаху «Литературная Москва», Пастернаку, Солженицыну. На всех изломах нашей трагической истории Каверин оставался настоящим писателем и порядочным человеком.

Я прожил рядом с Кавериным 35 лет. Мы были людьми разных поколений, разных судеб. Он — петербуржский интеллигент, я, в представлении некоторых писателей, шофер, вошедший в литературу модной производственной темой — своими «Водителями». Интерес ко мне возник у Каверина случайно.

Гуляли мы с Казакевичем, Каверин к нам присоединился, шли, разговаривали, вернее, Каверин разговаривал с Казакевичем, не обращая на меня внимания. Зашла речь о раскопках Генриха Шлимана в Микенах, я назвал какую-то дату. Каверин снисходительно, не без некой барской пренебрежительности, усмехнулся: «Вы ошибаетесь» — и назвал другую дату.

Я не стал спорить. Вечером он позвонил:

— Я должен перед вами извиниться, вы оказались правы.

— Бывает… Кто не ошибается?

Извинился он, конечно, не из-за того, что перепутал годы, а за пренебрежительность своего возражения.

После этого начал ко мне приглядываться, обнаружил, что я вовсе не таков, каким ему меня представляли, стали мы встречаться, гулять вместе, оба жили в Переделкине постоянно, ходили друг к другу, подружились.

Каверин был избирателен в своих знакомствах. Повстречался нам однажды Катаев. Я с ним поздоровался, Каверин неопределенно качнул головой, тоже вроде бы поприветствовал, и ускорил шаг. Потом сказал:

— Боюсь этого человека.

— Почему?

— Не знаю, но боюсь.

— У вас есть к тому основания?

— Никаких. Но боюсь, ничего не могу с собой поделать.

Возможно, его отпугивали едкий одесский юмор, насмешливость, шумливость Катаева. И довольно четко обозначился уже водораздел между конформистами и людьми независимыми.

Дача Кавериных была не просто дачей, а домом, где живут круглый год, работают, растят детей, возятся с внуками, а когда приходит час, здесь и умирают.

Хлопочет Лидия Николаевна, сестра замечательного писателя Тынянова (Тынянов был женат на сестре Каверина): на ней все трудности загородной жизни. Миловидное лицо ее выглядит усталым: как со всем справиться? Портится одно, другое, требуется то водопроводчик, то электрик, то слесарь, газовщик, плотник — крыльцо надо починить, калитка почему-то не закрывается, забор падает, дерево спилить — того и гляди рухнет, крыша потекла над библиотекой, телефонная линия оборвалась, дорожки нужно очистить от снега и шофера снарядить в дорогу — доверенное лицо: ездит к машинистке, в издательство, сдает рукописи, забирает верстку. Приезжают корреспонденты, русские, иностранные, и молодые писатели, и просто знакомые, всех надо принять, накормить, напоить. Так с утра до вечера хлопочет Лидия Николаевна. У нас на даче такие же заботы, но они не вырастают в проблемы, мы с Таней моложе, многое умеем делать сами.

Я любил бывать у Кавериных. Чувствовал себя уютно в этом занесенном снегом домике, выкрашенном в светло-сиреневый цвет. Старая удобная мебель. Картины на стенах. На столе чай, варенье, сушки, мармелад. Если попадешь к ужину, колбаса, шпроты, сыр, яичница, с диетой не считались — есть можно все, но понемногу. Вениамин Александрович в теплой домашней куртке, спокойный, довольный — написал свои страницы… «Здравствуй, брат, писать очень трудно» — этим приветствием, с которым «серапионы» обращались друг к другу, назвал он одну из книг воспоминаний. Тонкими пальцами перебирает на столе пожелтевшие листки — письма своих ушедших современников… Горький, Тынянов, Маяковский, Заболоцкий, Фадеев, Гайдар, Булгаков, Шварц, Всеволод Иванов, Добычин, Хармс, Вагинов… Мемуары Каверина — блестящая и увлекательная проза, написанная добрым пером. Как-то радиостанция «Немецкая волна» назвала публикацию в Москве очередной книги Каверина «тихой сенсацией». Я ему об этом рассказал. Он не был безразличен к похвале, тем более так тонко сформулированной. Критика тогда не слишком жаловала Каверина.

К политике Каверин относился равнодушно, я даже не уверен, читал ли он газеты, может быть, просматривал иногда «Литературку». Лидия Николаевна была более в курсе новостей, иногда чем-то возмущалась, Вениамин Александрович отмахивался: ерунда все эти съезды, пленумы, доклады, конференции, сплетни, в литературе есть только книги. Радовался любой удаче у других и себя осознавал не только русским писателем, но и русским человеком. Сказал мне однажды:

— Какие мы с вами евреи? Русаки мы, русаки…

— Попадись мы Гитлеру, — ответил я, — он бы разобрался, кто мы такие.

— Да, конечно… И у нас антисемитов хватает… Астафьев, Белов, Распутин… Между прочим, Златовратский, Каронин, Левитов тоже о деревне писали, разве хуже были? И я говорю не о них, а о себе, о своем самоощущении, я не мыслю себя вне русской литературы. Да и вы, Анатолий Наумович, не существуете вне ее.

— Безусловно. Но с пятым пунктом в паспорте.

— Паспорт… Это внешнее, не обращайте внимания. Мыслима ли русская культура без Левитана, Рубинштейна, Антокольского, Мандельштама?..

Максим Горький писал юному Каверину: «У Вас есть главное, что необходимо писателю: талант и оригинальное воображение, этого совершенно достаточно, чтобы свободно отдать все силы духа Вашего творчеству. Наперекор всем и всему оставайтесь таким, каков Вы есть».

Как ни относись к Горькому, у него не отнимешь умения угадывать талант, поощрить его добрым словом, напутствовать главным: «Оставайтесь таким, каков Вы есть». Способность оставаться самим собой — это не консервация таланта, а развитие его самобытности. Наперекор времени Каверин остался таким, каков он есть. Потому и прослезился тогда в декабре 86-го года, потому и утешил: «Напишете об этом новый роман». И я в ответ сказал ему правду — Таня вела дневник. Эпопея с публикацией «Детей Арбата» описана день за днем.

Тяжелые дни… Журнал предъявлял мне новые требования.

— В таком виде цензура не пропустит, — тихо и печально сказал Теракопян. — Мы бессильны. — И осторожно добавил: — Вы можете сами позвонить Яковлеву?

— Нет. С Яковлевым говорить больше не буду. Я сделал все, что он требовал, и даже больше.

Резкий разговор произошел с Баруздиным.

— Это черные дни моей жизни, — сказал я, — вы режете по живому. Но это черные дни и для журнала, — вы уничтожаете литературу.

Он закрыл лицо руками:

— Не рви мне сердце. От купюр роман не пострадает. Потерпи. Дай пропихнуть апрельский номер, дальше пойдет легче.

— Нет! Показывать в апреле фигу я не намерен.

Я дошел до последней черты, уступать дальше невозможно. Очередное маневрирование Горбачева? Я не могу и не желаю быть объектом их разборок. Я прошел уже через все возможные и невозможные мытарства, унижения, через надежды и разочарования, и теперь, когда цель казалась достигнутой, опять все срывается. Что ж, закончим этот этап, начнем следующий.

Я составил «Справку об изменениях в романе А. Рыбакова „Дети Арбата“», длинную, подробную, обстоятельную. Суть ее заключалась в том, что роман сокращен на 202 (!) страницы, касающиеся Сталина, репрессий, лагерей, раскулачивания, коллективизации, оппозиции, органов безопасности и так далее.

Мучительное было занятие — еще раз коснулся ран, нанесенных роману. Но справка необходима. Пусть показывают ее, кому сочтут нужным. Ни на какие поправки я больше не пойду.

Отвез справку в журнал и поехал на встречу бывших учащихся МОПШКи — школы, где я когда-то учился.

Встречи проводились ежегодно, я был на них раза два-три после войны, потом не ходил. Все там мне незнакомы, моложе, — выпускники тридцатых — начала сороковых годов (во время войны школу закрыли); с моими сверстниками, с теми, кто остался жив, за тринадцать лет своих скитаний потерял связь. Я никого не узнавал — постарели, а они меня узнавали по портретам в книгах, мне было неловко, выходит, они меня помнят, я их нет. Меня просили выступить, я выступил раз, другой, потом отказался, не мог повторять каждый раз одно и то же. Мой отказ их обидел. В общем, последние 20 лет не был ни на одной встрече, отговаривался: уезжаю, нездоров, занят… Мне и звонить перестали. А вчера внезапно позвонили, я сразу согласился — потянуло вдруг, и вот еду.

Настроение скверное. С романом остается только одно решение — заграница. Последствий я не боялся. Вышлют нас с Таней или заставят уехать, не мы первые, не мы последние… Зато роман сохранится.

И все же что-то свербело. Этот шаг я мог предпринять 20 лет назад, роман существовал бы уже 20 лет, и я был тогда на двадцать лет моложе, освоился бы там легче, чем сейчас, когда мне 75. Но я ждал, терпел, хотел опубликоваться на родине, не мог оторваться от своей страны.

А где она, моя страна, и что такое моя страна? Кровь и ужас сталинского террора, мрак и тупость брежневского маразма? Обкомовские выдвиженцы Горбачев, Лигачев, Ельцин?

Моя страна была в войну, когда мы защищали родину, была в юности, когда нас воодушевляла великая идея. К той стране я и хотел прикоснуться, потому, наверное, и поехал в свою старую школу.

Обыденский переулок на Остоженке, белая церковь возвышается против школы, знакомое трехэтажное здание во дворе, вместо школы здесь теперь воспитательный центр, вместо классов и лабораторий — запертые кабинеты. Открыт только бывший наш спортивный зал, там стоят стулья и скамейки, есть возвышение для президиума, трибуна для ораторов, все как положено в советском учреждении.

Зал и коридор полны пожилых людей, регистрируются, записываются, обнимаются, целуются. Праздник! Но опять ни одного знакомого лица.

Я зарегистрировался, назвал свою фамилию, тут же ко мне подошла симпатичная женщина с приветливым лицом, представилась:

— Ильина, Ольга. Это я вам звонила. Идемте в зал, покажу экспозицию.

На стендах фотографии разных периодов жизни школы, портреты преподавателей, учеников, погибших в войну или в сталинских лагерях, стенгазеты разных лет, отдельно на стендах стоят книги — труды тех, кто здесь когда-то учился, в их числе и мои. Много сил надо положить, чтобы все это собрать, разместить, развесить в зале, а после встречи снова собрать.

— Где вы все храните?

— Обещали нам здесь маленькую кладовочку, а пока держим с подругами дома.

Я часто встречал таких вот энтузиастов памяти, оказались они и в МОПШКе — Ольга Ильина и ее помощницы, просто одетые женщины, в недорогих кофточках, ищут по всей стране выпускников школы, переписываются, собирают материалы, документы, звонят, организовывают встречи, рассылают приглашения… Что подвигает их, заставляет тратить время, обременять себя заботами, затрачивать такие усилия, а часто и деньги из своего скудного заработка или пенсии? Неизбывная память о собственной юности, о своем поколении? О том же и мои книги. Потомки помнят только наши заблуждения. Ну, а мы будем хранить память о том, что настоящего сделали в жизни.

Наконец все уселись. Мест в зале не хватило, сидели в проходах, в коридоре, стояли в дверях.

В президиуме организаторы встречи. Председатель Ольга Ильина открыла собрание, сказала несколько теплых слов. Потом началась перекличка: «Выпускники такого-то года, встаньте!» И выпускники, пожилые, старые, совсем старые, вставали, таким образом узнавали друг друга. Выкликнули выпуск двадцать восьмого года. Встал я один. Печальное зрелище. Никого из моих одноклассников не было в живых. А я их помнил мальчишками, девчонками, и мне казалось в ту минуту, что сошли они в могилу именно такими, какими я их помнил, другими их не знал. И я подумал, что за моей спиной уже длинный ряд могил. Родных, близких, друзей моего детства, юности, с кем учился, работал, кого любил и кто меня любил, с кем пировал, с кем горевал, с кем вместе воевал, с кем дружил в литературе — все это живое, кипучее, полное надежд, все это позади, этого уже нет и никогда не будет.

Но их судьба — это история страны, народ не имеет права забывать своих сынов. Этому служит и мой роман — история поколения детей Революции, переживших крушение ее идеалов, превращенных в лагерную пыль в тридцатых, погибших в сороковых на полях войны. Их безымянные могилы раскиданы от Колымы до Берлина. Вместе с ними ушли в небытие их мечты, песни, повержены знамена, осенившие их романтическую юность. Бескорыстные мальчики Революции, героические парни Великой Отечественной превратились в прах, все ими содеянное — в пепел. Жаль их. Жаль и тех писателей, которым не дали сказать того, что они могли сказать. Ко мне судьба оказалась милостивее — я свое сказать успел. У меня есть роман, я его написал и опубликую во что бы то ни стало.

С трибуны звучали голоса бывших учеников, вспоминали и грустное, и смешное. Пришлось выступить и мне.

— Я счастлив, что два года жизни провел в этих стенах. Я благодарю всех присутствующих за то, что находился среди вас. Я благодарю эту рожденную революцией школу за все, что она нам дала. За то, что привила понятия нравственности, чести, умение свободно мыслить, стремление свободно говорить. Наше жестокое время многих за это покарало. Лучшая им память — сохранить в наших сердцах то, на чем мы воспитаны и от чего никогда не откажемся, не отречемся.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.