6. «Легенда веков»

6. «Легенда веков»

Успех «Созерцаний» вызвал многочисленные отклики парижских друзей. На Гернси хлынул поток восторженных отзывов. Свое восхищение сборником выразили Мишле, Дюма, Луиза Колле, Лафантен, Жорж Санд. Луи Буланже, в прежние времена иллюстратор книг Гюго, поблагодарил за присланный сборник и одновременно сообщил, что женится на молодой девушке, хотя ему было тогда уже пятьдесят лет. Гюго одобрил эту женитьбу. Ему нравилось, что друг его юности еще способен любить:

«Я вспомнил о наших встречах в лучезарное время „Восточных мотивов“, когда мы оба были молоды и ходили любоваться закатом солнца, заходившего за куполом Дома Инвалидов, две родственные натуры, вы — чудесный художник моего „Мазепы“, я — мечтатель, увлеченный неведомым и бесконечным…»

Гюго просил Жорж Санд навестить его, посмотреть еще не достроенную «лачугу», названную им «Либерти-Хауз» («Дом Свободы»); «Славные мастеровые Гернси, предполагая, что я богат, считают приятным для себя долгом слегка пощипать важного французского барина, растянув подольше и это удовольствие, и самые работы. Надеюсь все же, что когда-нибудь мой дом будет достроен и со временем вам, быть может, придет охота посетить его, освятив в нем какой-нибудь уголок своим присутствием и воспоминаниями о вас…» Позднее Луиза Бертен воскресила в его памяти картины прошлого, дни, проведенные в имении Рош, и он с нежностью говорил в письме к ней:

«Цветы, музыка, ваш отец, наши дети, наша молодость…»

Этцель после публикации «Созерцаний» умолил Гюго не печатать философские поэмы «Бог» и «Конец Сатаны». Враги поэта ожидали нечто вроде нового Апокалипсиса, чтобы отправить «простака Жокрисса на остров Патмос». Зато Этцелю нравился замысел «Маленьких эпопей» — исторических фресок XIII–XIX веков. Казалось несомненным, что поэтический талант Гюго являлся эпическим благодаря неотразимой силе воображения, гигантским, возвышенным образам. В его папках уже лежали рукописи «Эмерильо», «Сватовство Роланда» и многие другие. Необходимо было дополнить этот состав, скомпоновать и создать на их основе целостный сборник. «Что будет представлять собой этот единый цикл? Начертать путь человечества в некоей циклической эпопее, изобразить его последовательно во времени и во всех планах — историческом, легендарном, философском, религиозном, — сливающихся в одном грандиозном движении к свету, и, если только естественный конец не прервет, что весьма вероятно, этих земных трудов прежде, чем автору удастся завершить задуманное, — отразить, словно в лучезарном и сумрачном зеркале, эту величественную фигуру — единую и многоликую, мрачную и сияющую, роковую и священную — Человека; вот из какой мысли или, если хотите, из какого побуждения родилась „Легенда веков“…»[165] Таково было окончательное и превосходное название, которое он выбрал из намечавшихся: «Человеческая легенда», «Легенда человечества». В неудержимом порыве творчества в 1856–1859 годах он не ограничился этой гигантской фреской. Он правил колесницей, запряженной четырьмя конями, одновременно с «Легендой» он писал «Песни улиц и лесов», драму «Торквемада» и занимался убранством своего огромного дома.

Первая часть «Легенды веков» была целиком создана в 1856–1859 годах. Вот почему она отличается вдохновенной целостностью. В стихах этой части преломлены сюжеты большой исторической протяженности, но воображение Гюго столь грандиозно, что взор его проникает через «стену веков». Можно сказать, что то было виденье некоего демиурга, созерцавшего мир сквозь время и пространство. Смутный хаос образов так заполняет его, что под конец он как бы сливается с каждым эпизодом человеческой легенды. Он перевоплощается во все происходившее и даже в Бога. Этцель хотел, чтобы «Маленькие эпопеи» были лишены метафизики. Такие поэмы у Гюго уже были написаны — это «Спящий Вооз», «Совесть», «Роза инфанты», «Бедные люди». Но «великая таинственная нить книги» — это восхождение человека к свету, это дух, возникающий из материи. Ключевая поэма цикла — «Сатир», поразительное и дерзкое творение, где загадочный фавн, чудовищный, остроумный, смелый, развратный, говорит всю правду засидевшимся на Олимпе богам. Сатир — это сам Гюго и в то же время образ всего человечества с присущими ему грехами, желаниями, слабостями, но тем не менее он сильнее Зевса и способен в один прекрасный день подчинить себе природу.

О мир! Синклит богов — твой самый лютый враг:

Сиянье радости он превращает в мрак.

Зачем над Бытием витают привиденья?

Эфир и свет — ничьи, всеобщие владенья.

Свободу — вечному кипенью вечных сил,

Воды и воздуха, песчинок и светил!

Свободу — для небес и для всего земного!

Свободу, наконец, для Духа Мирового!

Где кесарь — там война, где Божество — там страх.

Свобода, вера, жизнь повергнут догмы в прах!

Мир вдохновением и светом озарится,

Гармония любви повсюду воцарится,

И смолкнет навсегда волков зловещий вой.

Свободу — всем! Я Пан. Зевс, — ниц передо мной![166]

«Легенда веков» изобиловала такими красотами, что они убедили даже и враждебных поэту литераторов в несравненном его величии. «Единственный, кто вещал, — это Гюго, остальные только бормотали, — сказал Жюль Ренар. Его можно сравнить с горой, с океаном, с чем угодно, только не с тем, с чем можно сравнить других людей». А Флобер заметил: «До какого-то времени, не желая обременять себя, а быть может, стремясь написать как можно больше, он, случалось, посылал публике вместо себя некоего швейцара, неслыханно торжественного, надоедливого и красноречивого, который был так похож на него, что все попадали в эту ловушку… но после государственного переворота швейцар был вынужден остаться в Париже и охранять свою швейцарскую. Теперь Виктор Гюго должен был непосредственно выражать себя: в результате чего и возникла „Легенда веков“…»

Подле этой эпической наковальни протекала обычная жизнь маленького города. В понедельник приходил обедать Шарль Рибейроль; каждый вторник горбун Энне де Кеслер; в среду мужчины отправлялись обедать к Жюльетте Друэ; в четверг — чай у госпожи Дювердье; в пятницу — чай у мадемуазель Алике; в субботу — в гостиной госпожи Гюго — «сидр и грандиозная выставка модных платьев». В воскресенье в «Отвиль-Хауз» воцарялась гробовая тишина. Служанка Констанция уходила из дома (Оливия, вдова солдата, получила расчет); Шунья, собака Огюста Вакери, принимала возлюбленного; куры кудахтали; Адель вышивала либо писала сестре, Жюли Шене, письма истой пансионерки, трогательные и наивные, в которых встречались неожиданные обороты. Пятидесятилетняя госпожа Гюго так и осталась Аделью Фуше, великим событием для нее являлось то обстоятельство, что ее дядюшка, господин Асселин, переселился с правого берега Сены в квартал Терн. Это он-то, постоянный житель Сен-Жерменского предместья!

«Если когда-либо я вернусь, все кончено, я ничего не пойму в Париже. Разыскивать моего дядю в квартале Терн! Кто бы мог подумать!..»

Толстяк Шарль трудился над фантастической сказкой о всемирной душе, героиней которой являлась капля воды. Сюжет опасный. Шарлю Гюго исполнилось тридцать лет, в нем угадывался темперамент его деда сангвиника, отличавшегося чрезмерной чувственностью, а он жаловался на одиночество, на безденежье и на гернсийских девиц. Франсуа-Виктор предпринял перевод всего Шекспира и с честью выполнял эту грандиозную задачу; он вдоль и поперек исходил маленький остров, оставаясь пленником пустого кармана, и ему надоело это развлечение.

«Тяжко совершать прогулки с лордом Сплином и леди Ностальгией… Увы! Увы! Мы опускаемся, дорогой друг! При всем своем мужестве мы все же становимся провинциалами. Вот и зима, туманы. На шесть месяцев мы станем узниками чана с водой…»

Самого Гюго испытания не страшили. Он носил в голове сотни замыслов, будущих шедевров, и совершал прогулки в любую погоду без шапки, в плаще и с палкой. Жизнь на Гернси была невыносима только для троих его детей, которые жестоко скучали. В 1856 году Деде страдала тяжелой невралгией, и врачи запретили ей заниматься даже музыкой. Что касается Вакери, то он поговаривал о возвращении во Францию; для того чтобы удержать его, хозяин дома отказался брать пятьдесят франков со своего друга, которые тот ежемесячно платил им за свое содержание.

Гюго любил свою семью, но он «думал об их благе». Такая любовь не отличается снисходительностью, и она их угнетала. 1858 год стал годом восстания. 16 апреля обе Адели отбыли в Париж, с разрешением прожить там два месяца, и растянули свою отлучку до четырех месяцев. Для того чтобы получить на это деньги и позволение, госпожа Гюго проявила твердость характера — в письмах, разумеется:

«Я люблю тебя и принадлежу тебе, мой дорогой друг. Мне не хотелось бы огорчать тебя. Поговорим по-хорошему. Ты избрал в качестве приюта остров Джерси; я отправилась с тобой туда. Когда жить на Джерси стало невозможно, ты переехал на Гернси, не спросив меня: „Подходит ли тебе это место?“ Я безропотно последовала за тобой. Ты окончательно обосновался на Гернси, купил себе дом. По поводу этой покупки ты не посоветовался со мной. Я последовала за тобой и в этот дом. Я подчиняюсь тебе во всем, но не могу же я быть полной рабой…»

Смысл письма Виктор Гюго коротко выразил в своей записной книжке строкой александрийского стиха: «Да, этот дом — он твой. Ты будешь там один». Госпожа Гюго заработала немного денег, продав Этцелю свою будущую книгу и записки, и твердо решила истратить их на поездку с бедной Деде, охваченной безграничным отчаянием.

Записная книжка Виктора Гюго, 16 января 1858 года:

«Моя жена и дочь уехали в Париж в 9 часов 20 минут утра. Они отправились через Саутгемптон и Гавр. Тоска…»

Шарль также просил пощады.

Адель — Виктору Гюго:

«Дорогой друг, позавчера Шарль мне сказал: „Я очень люблю папу, больше всего боюсь его огорчить, но я хотел бы, чтобы он понял, как мне необходимо переменить обстановку. Всю зиму я работал, чтобы дать себе потом эту передышку. У меня есть деньги, я могу оплатить свое путешествие, но мне будет очень горько, если то, что доставит мне удовольствие, окажется неудовольствием для отца“…»

Жаловалась иногда и Жюльетта. Гюго запретил ей купить себе новую шляпку для пасхального воскресенья, когда, согласно традиции, все жительницы Гернси выставляли напоказ «воинственный и победоносный головной убор»; она обвиняла своего властелина в скаредности, так как он отказался переплести ее памятный альбом, который за четверть века совершенно растрепался. Потом она смиренно просила прощения за свои «сумасбродные желания»:

«В другой раз я постараюсь не беспокоить тебя бессмысленными просьбами. Обещаю всецело полагаться на тебя, даже в тех случаях, когда речь идет о вещах для меня очень важных, как в прошлый раз, когда мне захотелось переплести мой любимый, бесценный альбом…»

Надо прямо сказать: только потому, что его собственная жизнь была плодотворной и кипучей, Гюго считал, что и другим должно быть отрадно в лучах его славы.

В мае обе Адели возвратились, и очень вовремя, так как в июне, впервые в своей жизни, Виктор Гюго серьезно заболел. В течение нескольких недель его жизнь была в опасности из-за карбункула.

Шарль Гюго — Этцелю, 22 июля 1858 года:

«Отец три недели сильно страдает из-за нарыва, который вот уже десять дней приковывает его к постели. Из-за этого он не может ответить на твое письмо. Страдания были мучительны, и лишь теперь ему становится лучше. Затвердение осложнилось двумя абсцессами. Пришлось сделать операцию, которая избавила от нагноения. Рана огромная и расположена на спине, так что она не позволяла ему, да и сейчас не позволяет, свободно двигаться…»

У больного в спине была настоящая дыра, и потому он должен был все время лежать ничком. Измученный жаром, он сочинил стихи: «Я слышал по ночам, как бьется кровь в ушах». Бедняжка Жюльетта, которая в силу морального кодекса «Отвиль-Хауз» не смела навещать его, провела три ужасных недели. Она посылала ему то, что могла придумать: свежие яйца, записки, корпию, цветы, виноград, свою Сюзанну, три ягоды садовой земляники, еще остававшиеся на грядке.

«Мой бедный, обожаемый, как бы я хотела быть сейчас твоей служанкой и все делать для тебя, не докучая твоей семье… О, почему твоя жена, святая женщина, не может заглянуть в глубины моей совести и сердца? Тогда она не сердилась бы за эту помощь, а была бы растрогана и прониклась бы благодарностью…»

Наконец он появился на балконе, и Жюльетта увидела его:

«Бедный мой, любимый мой, даже издали заметно, как ты исстрадался! Твое удивительное, благородное лицо осунулось и показалось мне таким бледным, что я испугалась, не потерял ли ты сознание, выйдя на балкон! Надеюсь, тебе не повредит, что ты вышел и долго стоял на своей голубятне. Бедненький мой! Выздоравливай поскорее».

Весь конец 1858 года изгнанниками все больше овладевали тоска и усталость. Время так тянулось, жизнь была так уныла.

Франсуа-Виктор Гюго — своему другу:

«Вы не можете себе представить, как тоскливо сейчас в „Отвиль-Хауз“… Боюсь, как бы маленькая тесная семья изгнанников на этот раз не распалась. Во всяком случае, мы переживаем мрачный период изгнания, и я не вижу конца пути…»

Вакери, не выдержав, возвратился в Вилькье, оставив в изгнании свою кошку Муш.

Виктор Гюго — Луизе Бертен:

«Мне хотелось бы, чтобы моя семья возвратилась, довольно того, что я один буду тут, исполняя свой долг и жертвуя собой. Но они не пожелали оставить меня. Мои дети предпочли не расставаться со мной, как я предпочел не расставаться со свободой. Шарло, Тото, Деде окрепли духом. Они приняли одиночество и изгнание и сохраняют безмятежное спокойствие».

Заблуждение великого художника. Ни Шарло, ни Тото, ни Деде не были безропотны и смиренны. Они не хотели совсем покинуть отца, но жаждали длительных передышек. 8 мая 1859 года госпожа Гюго и ее дочь уехали в Англию. Их сопровождал Шарль, затем к ним присоединился Франсуа-Виктор. В Лондоне младшая Адель, уже увядшая барышня, смогла наконец вести светский образ жизни, бывать в театрах, танцевать на балах, посещать музеи и, конечно же, вновь встретиться с лейтенантом Пинсоном, которого она не забывала со времен Джерси. Между тем на Гернси Жюльетта не жалела сил, стараясь сблизить отца с сыновьями, которые в то время обедали у нее. Шарло и Тото питали симпатию к своему «доброму другу госпоже Друэ» и восторгались собранными ею реликвиями, связанными с именем Гюго. И в ее жизни также бывали минуты отчаяния, когда, измученная его изменами, она грозилась уехать в Бретань.

Но для Гюго любовные жалобы, удовольствия и семейные ссоры не имели никакого значения, они рассеивались, «словно мрак иль ветер». Он никогда не испытывал сожалений и не подвергал анализу свои чувства. Он был «тем, кто идет», идет все дальше. Значение для него имела лишь «Легенда веков», опубликованная в Париже и вызывавшая восторг самых строптивых упрямцев.

«Что за человек папаша Гюго! — писал Флобер Эрнесту Фейдо. — Черт подери, какой поэт! Я залпом проглотил два тома. Мне недостает тебя! Мне недостает Буйе! Мне недостает понимающих слушателей. У меня потребность во всю глотку прокричать три тысячи строк, каких еще не видывал свет… Папаша Гюго вскружил мне голову. Ну и силач!»

Его упорное сопротивление тоже имело значение. В 1859 году Вторая империя объявила амнистию. Изгнанники ее приняли, Гюго отказался:

18 августа 1859 года он писал:

«Верный обязательству, данному своей совести, я до конца разделю изгнание, которому подверглась свобода. Когда возвратится свобода, вместе с ней вернусь и я».

Такое поведение раздражало писателей, ставших, как Сент-Бев и Мериме, сенаторами Империи; но оно вызывало тайный восторг французского народа. Имели значение и страстные попытки Гюго понять, каким же должен быть мир более совершенный, чем наш. Он знал по себе и по своим близким, что все мы — жалкие существа, истерзанные, ревнивые, несчастные, но он также знал, что этим жалким, бедным существам в минуты душевного подъема и восторга предстает смутное и возвышенное виденье, что они провидят зарю, уже брезжущую на горизонте. «Одиночество, — писал он, — освобождает человека для некоего возвышенного безумия. Это дым неопалимой купины». Этот громовой голос, вопиющий в пустыне, возвращал Франции уважение к свободе и во времена легкомысленной и светской литературы Второй империи возрождал любовь к великим идеям и великим образам. Французы это понимали. И именно тогда Виктор Гюго для них занял свое место в «легенде веков».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.