4. Олимпио

4. Олимпио

Ничто так не говорит в пользу Гюго, как нерушимая нежная любовь, которую дарила ему прелестная женщина Жюльетта Друэ.

Поль Клодель

И вот началась удивительная жизнь, какую вряд ли согласилась бы вести женщина, отнюдь не связанная монашескими обетами. Виктор Гюго обещал простить и забыть прошлое, но поставил для этого определенные и весьма суровые условия. Жюльетта, вчера еще принадлежавшая к числу парижских холеных красавиц, вся в кружевах и драгоценностях, теперь должна была жить только для него, выходить из дому куда-нибудь только с ним, отказаться от всякого кокетства, от всякой роскоши — словом, наложить на себя епитимью. Она приняла условие и выполняла его с мистическим восторгом грешницы, жаждавшей «возрождения в любви». Ее повелитель и возлюбленный выдавал ей каждый месяц небольшими суммами около восьмисот франков, и она все благоговейно записывала:

Дата — Франки Су

1-е. Деньги, заработанные моим обожаемым — 400

4-е. Деньги, заработанные моим Божеством — 53

6-е. Деньги на питание моего Тото — 50

10-е. Деньги, заработанные моим возлюбленным — 100

11-е. Деньги на питание моего дорогого — 55

12-е. Деньги, заработанные моим любимым — 50

14-е. Деньги из кошелька моего обожаемого — 6 4

24-е. Деньги из кошелька моего миленького Тото — 11

30-е. Деньги из кошелька моего миленького Тото — 3

Из этих денег она прежде всего обязана была погашать свои долги кредиторам, платить за квартиру и в пансион, где обучалась ее дочка. На жизнь ей оставалось мало. По большей части она не топила камин в своей комнате и, если там было очень холодно, оставалась в постели, мечтала или вела запись расходам, которую ее повелитель ежевечерне тщательно проверял. Жюльетта питалась молоком, сыром и яйцами. Каждый вечер — яблоко. Ни одного нового платья, она переделывала старые. Гюго твердил ей, что «туалет ничего не прибавляет к природной прелести хорошенькой женщины». Он спрашивал у нее разъяснений, почему куплена коробка зубного порошка, откуда взялся новый передник (который она сделала из старой шали). Можно считать чудом, что она принимала жизнь затворницы и рабыни не только весело, но с благодарностью: «Не знаю, отчего я так любила делать долги! Боже мой! Ведь это и гадко и унизительно! Как ты великодушен и благороден, мой драгоценный, что любишь меня, несмотря на мое прошлое…»

В свободные часы она переписывала рукописи своего возлюбленного или чинила его одежду. Это тоже было ей приятно. Тягостная сторона жизни была в том, что, поскольку ей не дозволялось где-нибудь бывать одной, она иногда по нескольку дней ждала его, глядя, как птица в клетке, на голубое небо. Когда Гюго бывал свободен, он провожал ее в Сен-Манде, где Клер Прадье училась в пансионе, или в Дом Инвалидов, где доживал свой век дядя Жюльетты, или ходил с ней по лавкам старинных вещей. Он любил маленькую Клер и писал ей: «Раз ты немножко думаешь, бедняжечка Клер, о своем старом друге Тото, я хочу с тобой поздороваться. Учись хорошенько, расти большая и умная, будь такой же благородной и хорошей, как твоя мама…» Если он долго не появлялся, для Жюльетты становилась пыткой эта жизнь в заточении, при которой она не имела права «даже воздухом подышать», то есть пройтись по бульвару, и она жаловалась: «Я по глупости своей позволила, чтобы со мной обращались, как с дворовым псом: похлебка, будка и цепь — вот моя участь! Но ведь есть собаки, которых хозяин водит с собой! На мою долю такого счастья не выпало! Цепь ноя так крепко приклепана, что вам и не вздумается снять ее…»

Единственной надеждой на независимость, несмотря на все неудачи, для нее оставался театр. Виктор Гюго только что закончил новую пьесу в прозе «Анджело, тиран Падуанский». В сущности, это была мелодрама в духе «Лукреции Борджа»: куртизанка, возрожденная высоким чувством любви (Тизбе), и кроткая женщина, спасенная ею от смерти (Катарина); полный набор эффектов — «узнавание», потайные ходы, склянки с ядом и «крест моей матушки», — но построена пьеса была хорошо, и в Комеди-Франсез ее с восторгом приняли к постановке. А Жюльетта состояла в труппе этого театра. Разве не могла она надеяться получить одну из двух ролей? Она догадывалась, что Гюго опасается доверить свою пьесу актрисе весьма спорного таланта, к тому же подстерегаемой закулисными кознями, и не осмеливается сказать ей это. Великодушная женщина стушевалась. «Отделим друг от друга наши судьбы в театре», — сказала она ему. Это значило, что она отказывается от своей надежды. Она вышла из труппы, так ни разу и не сыграв на сцене Комеди-Франсез; две главные роли достались известным актрисам: одна — мадемуазель Марс, другая — мадам Дорваль.

Это была высшая степень самоуничижения для актрисы и постоянная причина страхов для влюбленной женщины: волнующее кокетство и роковое очарование мадам Дорваль были общеизвестны. Дорваль покорила «джентльмена» — Альфреда де Виньи и не была ему верна; Жюльетта нисколько не сомневалась, что кокетка поведет атаку на молодого и красивого поэта. Жюльетта писала Гюго: «Я ревную тебя к вполне реальной сопернице, — ведь это неслыханная распутница, а сейчас она бывает с тобой каждый день, смотрит на тебя, говорит с тобой, прикасается к тебе. Ах, как же мне не ревновать к ней! И как мне больно, как я страдаю!..» Премьера «Анджело» (рукоплескания, вызовы, восторг, бешеный успех, в значительной мере благодаря двум исполнительницам главных женских ролей — они обе были любимицами публики) оказалась для Жюльетты настоящей пыткой, но ее преданность возлюбленному взяла верх. «Если бы ты знал, как часто я аплодировала мадам Дорваль, тебе стыдно было бы чем-нибудь обидеть нынче вечером мое бедное сердце, и так уже немного уязвленное сознанием, что не я, а другая передает публике твои возвышенные мысли. Ну вот, поневоле загрустишь и будешь волноваться, когда знаешь, что эта женщина возле тебя…» В похвалах исполнительнице роли она угадывала «своего рода брачный союз двух душ — актрисы и автора», и ей было горько, что не она, Жюльетта, «передает публике его возвышенные мысли».

Она имела право на награду и получила ее, — сначала в виде прекрасных стихов:

О, если я к устам поднес твой полный кубок,

И побледневшим лбом приник к твоим рукам,

И часто из твоих полураскрытых губок

Твое дыханье пил, душистый фимиам;

И было мне дано делить с тобою грезы,

Все тайные мечты и помыслы делить,

И твой услышать смех, твои увидеть слезы,

Со взором взор сливать, уста с устами слить;

И если надо мной звезда твоя сияла

Так ласково и все ж — так грустно далека!

И роза белая нечаянно упала

На мой тернистый путь из твоего венка,

То я могу сказать: «О годы, мчитесь мимо!

Ваш бег не страшен мне! Я не состарюсь, нет!

Увянуть все цветы должны неотвратимо,

Но в сердце у меня не вянет вешний цвет.

Все так же он душист и свеж… Ни на мгновенье

Не иссякает ключ, что жизнь ему дарит.

Душа полна любви, не знающей забвенья,

И вам не погасить огонь, что в ней горит»[82].

Второй наградой было путешествие, которое они совершили на следующее лето. Хотя жить на два дома было весьма обременительно, Гюго мог это себе позволить: «Анджело» играли шестьдесят два раза со средним кассовым сбором в две тысячи двести пятьдесят франков. Книгоиздатель Рандюэль купил рукопись. В 1835 году он заплатил девять тысяч франков за право переиздать в течение полутора лет «Оды и баллады», «Восточные мотивы» и «Осенние листья», затем еще одиннадцать тысяч франков за новое переиздание плюс к этому «Песни сумерек» и новый сборник — «Внутренние голоса». За три года (1835–1838) Рандюэль уплатил Виктору Гюго сорок три тысячи франков. От издателей и из театров деньги рекой текли на Королевскую площадь и ручейком на улицу Парадиз.

В конце июля Адель захотелось поехать в Анжу на свадьбу их друга Виктора Пави. Гюго был приглашен, но он знал, что на свадьбе будет и Сент-Бев, с которым он не хотел встречаться. Чтобы совершить путешествие с Жюльеттой на полной свободе, он послал на свадьбу свою жену в сопровождении ее отца, Пьера Фуше. В разлуке муж и жена, связанные между собой больше братскими, чем супружескими узами, все время обменивались самыми ласковыми письмами.

Виктор Гюго — Адели, Монтеро, 26 июля 1835 года:

«Здравствуй, мой бедный ангел, здравствуй моя Адель. Как ты доехала?..»

Лафер, 1 августа:

«Надеюсь, ты хорошо повеселилась…»

Амьен, 3 августа:

«А ты? Где ты? Что ты делаешь? Как ты поживаешь?..»

Ле-Грепор, 6 августа:

«Какая эта красота — море, дорогая моя Адель. Надо нам когда-нибудь вместе поглядеть на него…»

Монтивилье, 10 августа:

«Надеюсь, что твое маленькое путешествие пошло тебе на пользу, что ты по-прежнему будешь пухленькой и свежей…»

Адель — Виктору:

«Я много думала о тебе, мой добрый и милый Виктор, хотелось бы, чтобы ты был возле меня… Не могу и сказать тебе, сколько волнений я пережила, мой бедный друг. Надеюсь, ты их поймешь и разделишь со мной…»

19 августа:

«В общем, если тебе весело, то я за тобой не числю никакой вины. Да и было бы с моей стороны несправедливо жаловаться на тебя, раз ты пишешь мне такие хорошие, прелестные письма…»

Кроткий и простодушный Пьер Фуше, сопровождавший дочь, признавался, что его немного удивляет неожиданное для него согласие между супругами. «По нашем возвращении в Анжер, — пишет он, — Адель нашла несколько писем от мужа. Он путешествует в Бри и в Шампани… Он очень ласков с нашей Аделью, пишет, чтобы она развлекалась, чтобы она думала о нем, чтобы она любила его, и кончает письмо так: „Желаю Пави такую жену, как ты, тогда пусть благодарит Бога…“» Свадьба в Анжу была «пантагрюэлевской». Четыре дня пировали под тентом и на пароходах. Адель, жена знаменитого писателя и очень красивая дама, «восхищала свадебных гостей». Сент-Бев со слезами на глазах прочитал эпиталаму, слишком длинную, и ее слушали с вежливой скукой.

Адель — Виктору:

«Когда будешь в Париже, друг мой, напиши ему несколько строк в благодарность за его заботы».

Солнце сияло, поля смотрели приветливо, берега Луары были веселые, но Адель оставалась грустной. Ухаживания ее друга с реденькими рыжими волосами больше не утешали ее в том, что около нее нет мужа.

Адель — Виктору:

«Глядя на Луару, я говорила себе, что десять лет тому назад я видела ее вместе с тобой. Когда же мы поедем куда-нибудь вдвоем?.. Я старею, мне все приелось, я грущу беспричинно…» Ей надоели и Сент-Бев, и жизнь, и все на свете. Ревность пробуждает некое подобие любви. Дидина (одиннадцатилетняя девочка) ласково укоряла отца: «Мама иногда плачет, оттого что она не с тобою… Не забывай свою дочку, милый папочка, брось всякие тесаные камни и приезжай к нам, мы тебя очень любим…»

А тем временем Виктор и Жюльетта полностью наслаждались поэзией своего путешествия.

Жюльетта — Виктору:

«Ты помнишь, как мы уезжали откуда-нибудь и как мы прижимались друг к другу под откидным верхом дилижанса? Рука в руке, душа с душой, мы забывали обо всем, кроме нашей любви. А когда добирались до места, осматривали соборы и музеи и восторгались всякими чудесами, глядя на них сквозь призму чувств, волновавших наши сердца. Сколько шедевров тогда восхищали меня, потому что ты любил их и твои уста умели разъяснить мне тайну их прелести! Сколько ступеней я одолела, взбираясь на самый верх бесконечных башен, потому что ты поднимался впереди меня…»

Тут звучит чистейший язык страстной любви. Для Жюльетты эти путешествия создавали иллюзию брака. Для Гюго в них была фантазия, обновление, возврат к дикарской свободе детских лет. Он любил путешествовать без программы и без багажа, любил карабкаться на развалины, делать наброски, собирать цветы, впитывать образы. Жюльетта, умевшая ко всему приспособиться, была идеальной попутчицей для этих вылазок. Вдали от Парижа Виктор Гюго не разыгрывал никакой роли — не был ни пророком, ни инквизитором, был весел, как студент на каникулах. На стенах скверных харчевен он писал проклятия:

К чертям! Дурной приют, паршивый дом!

Здесь вонь, и чад, и рай клопам-обжорам,

Здесь ночью был ужаснейший содом

И коммивояжеры пели хором!

В 1835 году путешествие привело любовников в Пакардию и в Нормандию. Куломье — «неинтересная церковь». Провен — «четыре церкви», башня, город разбросан живописнейшим образом на двух холмах. В двух лье от Суассона, в долине, отошедшей далеко от всяких дорог, восхитительный маленький замок XV века — Сеглюн. «Если бы когда-нибудь захотели продать его тысяч за десять франков, я бы тебе купил его, милая моя Адель…» Сен-Кантен «красивый фасад из резного дерева, постройка 1598 года». «А теперь я в Амьене. Тут — собор, уж он-то займет у меня целый день. Просто какое-то чудо!..» Ле-Трепор: «Вчера я и порадовался и погрустил, дорогой друг; порадовался, потому что получил от тебя письмо, погрустил, потому что оно было единственное. Почти сутки пробыл в Абвиле, надеюсь, что успеют прийти еще письма от тебя. Два раза ходил на почту — ничего!.. До скорого свидания, дорогая Адель. Как радостно будет поцеловать тебя…» Что ж, перед нами письма хорошего мужа. Но восторженные эпитеты исходили от человека, который видел все эти картины с другой, с любимой женщиной.

По возвращении Гюго жена его устроилась в замке Рош, а Жюльетта — в деревне Мете. Любовное приключение превращалось в традицию. В 1835 году, в сентябре и октябре, погода была дождливая и ветреная. Жюльетта часто оставалась одна в своей комнате у тетушки Лабюсьер, глядела в окно, как бушует буря, с тревогой думала о своей дочке, которую «мы уж слишком забываем», шила себе капот или перечитывала произведения «своего дорогого». В этом она была неутомима. «Я знаю все твои вещи наизусть. Но всякий раз, как я перечитываю их, мне они нравятся еще больше, чем в первый раз. Так же, как твое прекрасное лицо. Я ведь знаю в нем каждую черточку. Нет ни одной пряди в твоей шевелюре, ни одного волоска в бороде, которые не были бы мне знакомы. И все равно каждый раз меня поражает и приводит в восторг твоя красота…» Когда Жюльетта, несмотря на дождь, добиралась до большого каштана, зачастую ее ожидало разочарование — она не находила под ним возлюбленного, не находила в дупле письма: «Если только не разверзнутся все хляби небесные, я непременно пойду к нашему большому дереву, которое оказалось весьма бесплодным для меня в нынешнем году. Оно мне не принесло еще ни одного, хотя бы самого маленького письмеца; с его стороны это большая неблагодарность, — ведь я отдаю ему предпочтение перед другими деревьями красивее и моложе, чем оно. Но, как видно, неблагодарность — основное свойство и деревьев, и людей…» Однако время от времени она получала чудесную страницу, которая была для нее утешением и вознаграждала ее за все.

Виктор — Жюльетте:

«Запомним на всю жизнь вчерашний день. Да разве можно забыть, какая ужасная гроза была 24 сентября 1835 года и сколько радости она нам принесла. Ливень низвергался потоками, листья на деревьях не спасали нас. С них вода, становившаяся еще холоднее, падала нам на головы, ты, почти нагая, была в моих объятиях, ты прятала свое прекрасное лицо в моих коленях и поднимала его лишь для того, чтобы мне улыбнуться, к твоим красивым плечам прилипала намокшая от воды сорочка. Буря не стихала полтора часа, и за это время — ни одного слова, которое не было бы словом любви. Какая ты чудесная! Люблю тебя, моя Жюльетта, люблю так, что не могу и выразить это словами. Какой ужасный хаос вокруг нас и какая сладостная гармония в нас с тобой! Пусть же этот день будет драгоценным воспоминанием до конца наших дней!»

Безумное восхищение Жюльетты, граничившее с благоговейным поклонением, было опасным: оно развивало склонность поэта к самообожествлению. В те годы романтики, желая бежать от горькой действительности, создавали своих двойников и переносили на них бремя своих мук и честолюбивые стремления. Байрон, создавший Чайльд Гарольда, первый подал тому пример; Виньи создал Стелло, Мюссе — Фортунио и Фантазио, у Жорж Санд была Лелия, у Сент-Бева Жозеф Делорм, у Шатобриана — Рене, у Стендаля — Жюльен Сорель, у Гете Вильгельм Майстер, у Бенжамена Констана — Адольф… Олицетворение Гюго был Олимпио, «походивший на него, как брат, полубог, рожденный вдали от людей, как единый сплав гордости, природы и любви…».

Выбор имени был гениальной выдумкой. Олимпиец, сраженный титан, который помнит, однако, о своем высоком происхождении, сверхчеловек, способный глубже, чем люди, погрузить свой взгляд в бездны; Божество и вместе с тем жертва богов — таким поклонение Жюльетты приучало Гюго видеть себя. Те годы были для него тяжелым периодом жизни, он знал, что его ненавидят, клевещут на него. «Почти все прежние друзья покинули его, — писал о нем Генрих Гейне, — и, по правде сказать, покинули по его вине: они были обижены его себялюбием». Отсюда и возникла у него потребность обратиться к своему двойнику с прекрасными словами утешения:

О юноша, давно ль талантами твоими

Был очарован свет,

Давно ли похвалой твое звучало имя,

Но постоянства нет

И треплют честь твою, безумствуя и лая,

Враги, как сто собак,

И, алчностью горя, кругом толпится стая

Бессмысленных зевак!..[83]

Страсть, в полном и трагическом смысле этого слова, — вот что завершило формирование поэта, и то, что он тогда создал, было бесконечно выше не только «Од и баллад», но и «Осенних листьев». Сборник «Песни сумерек», выпущенный Рандюэлем в конце октября, состоял из настоящих шедевров. Название его говорит о смягченном свете. И действительно, после фейерверка «Восточных мотивов» — перед нами поистине прекрасное сочетание простоты и тона, и чеканной формы. Самые обычные обороты подняты до уровня эпической поэзии. Как прекрасны стихи «Наполеон II» и полное почти сыновнего чувства, взволнованное обращение к тени Наполеона I:

Спи! Мы найдем тебя в твоем гнезде орлином!

Ты стал нам Божеством, не ставши господином.

О жребии твоем еще в слезах наш круг.

Твое трехцветное для нас хоругвью стало.

Веревка, что тебя срывала с пьедестала,

Не замарает наших рук!

О, справим по тебе мы неплохую тризну!

А если предстоит сражаться за отчизну,

У гроба твоего пройдем мы чередой!

Европой. Индией, Египтом обладая,

Мы повелим — пускай поэзия младая

Споет о вольности младой![84]

Стихотворение, посвященное Луи Б… (Буланже), «Колокол», должно было, по мнению автора, оправдать его политическую позицию. Виктор Гюго воспевал императора, после того как воспевал короля. Отчего бы и нет! Колокол на сторожевой башне — «эхо небес на земле», на колокольной бронзе вырезаны гербы всех режимов. «Он в центре всего, как звучное эхо», он возвещает о горе и радостях всех людей. Так и поэт создает песни о всякой славе и всех скорбях своей отчизны. Прохожий властною рукою может заставить колокол звонить не только во славу Бога.

Виноват ли поэт, или колокол, в том,

Что порой ураган в нетерпенье святом

Налетит, подтолкнет и потребует: «Пой!»

И тогда, нарушая, взрывая покой,

Из бурлящей груди, как из царства теней,

Сквозь пласты запыленных, обугленных дней,

Сквозь обломки, и пепел, и горечь, и слизь

Пробивается слово и тянется ввысь!..[85]

Но главным образом Гюго воспевал в «Песнях сумерек» свой духовный и плотский брак с Жюльеттой Друэ. Ей более или менее явно посвящено тринадцать стихотворений[86]. Любители скандалов прочли этот сборник скорее как строгие судьи, а не как друзья и, к своему удивлению, обнаружили в нем также стихи, посвященные жене и детям. Стихотворение «Date Lilia» («Дайте лилий») воздавало хвалу добродетелям Адели Гюго, — то была попытка опровергнуть ходившие тогда слухи о разладе в семье поэта, признательность за прошлое и знак дружбы в настоящем:

Смотрите, женщина с детьми выходит в сад.

Высокий чистый лоб, глубокий теплый взгляд…

О, кто б вы ни были, — ее благословите!

Меня связуют с ней невидимые нити

Пыл, честолюбие, надежды юных дней!

До гробовой доски я предан буду ей[87].

Это стихотворение, завершавшее книгу, как будто освящавшее ее, привело Сент-Бева в раздражение, которого он не мог сдержать. Его статья о «Песнях сумерек», сплошь несправедливая, заканчивалась нападками на это домашнее стихотворение: «Можно подумать, что в заключение автор решил разбросать белые лилии перед нашими глазами. Сожалеем, что автор счел этот прием необходимым. Цельность книги от этого пострадала, ее название — „Песни сумерек“ — не требовало двойственности. То же отсутствие литературного такта (среди такого блеска и силы)… внушило ему мысль ввести в композицию тома два дисгармонирующих цвета, воскурять в нем два фимиама, уничтожающие друг друга. Он не предвидел, какое впечатление это произведет, а ведь все полагают, что предмет уважения лучше всего было бы почтить и прославить полным умолчанием…»

Адель огорчили эти нескромные комментарии. Хоть ее и обижало, что Жюльетте посвящено столько гимнов, ее все же трогали стихи, относящиеся к жене:

Пускай Господь тебя хранит!

Ты — целомудрия оплот.

Не вырос тот запретный плод,

Который Еву соблазнит…[88]

«Не вырос тот запретный плод, который Еву соблазнит…» Муж отводил тут ей роль, которая не была ей неприятна. Новая любовь Виктора Гюго толкала законную жену на сближение с ним, но дружеское, а не чувственное. Она никогда не была пылкой возлюбленной и охотно соглашалась быть теперь только почетной подругой поэта.

Адель — Виктору Гюго:

«Не лишай себя ничего. Что касается меня, то мне утехи не нужны, я хочу только спокойствия. Я чувствую себя старой… У меня лишь одно желание чтобы те, кого я люблю, были счастливы; для меня счастье в моей собственной жизни уже прошло; я жду его в удовлетворенности других. Несмотря ни на что, в этом много приятного. И ты совершенно прав, когда говоришь, что у меня „снисходительная улыбка“… Бог мой! Да делай ты что хочешь, лишь бы тебе было хорошо, — тогда и мне будет хорошо. Не думай, что это равнодушие, — нет, это преданность тебе и отрешение от жизни… Я никогда не злоупотреблю правами на тебя, которые дает мне брак. Мне думается, что ты так же свободен, как холостой человек, ведь ты, бедный друг мой, женился в двадцать лет! Я не хочу, чтобы ты связал свою жизнь с такой ничтожной женщиной, как я. По крайней мере то, что ты даешь мне, будет дано тобою открыто и вполне свободно…»

После выхода «Песен сумерек» она постепенно отстранила Сент-Бева от своей жизни. Она ставила ему в вину не только неприличную статью, но и то, что он повсюду говорил о безнравственности «Песен сумерек». Гюго хотел было вызвать на дуэль своего прежнего друга. Но тут вмешался книгоиздатель Рандюэль. «Да разве возможна дуэль между вами, двумя поэтами?» возмутился он. Сент-Бев писал Виктору Пави: «Мы, к сожалению, поссорились — серьезно и уже надолго; по крайней мере я не вижу возможности примирения. Нас разделяют теперь статьи, — статьи, которые нельзя ни уничтожить, ни исправить…»

Поразительная вещь, Жюльетта, так великолепно прославленная поэтом, проявила больше ревности, чем Адель, видя, что критики приписывают последнему в сборнике стихотворению — «Date Lilia» — смысл «возвращения к семье».

Жюльетта — Виктору Гюго, 2 декабря 1835 года:

«Не одна я замечаю, что за последний год ты очень переменился и в привычках и в чувствах. Вероятно, я единственная, для кого это смертельное горе, но что за важность, раз тебе у домашнего очага весело, а семья твоя счастлива…»

Особенно же она сетовала на то, что стала менее желанна для него:

«Уверяю вас, шутки в сторону, мой дорогой, мой миленький Тото, мы с вами ведем себя самым нелепым образом. Пора покончить скандальную историю, когда двое влюбленных живут в строжайшем целомудрии…»

Ей нужен был Виктор любящий, а не Виктор преданный.

«Никогда я не намеревалась жить с тобою иначе, чем любимая тобою любовница, и не хочу быть женщиной, зависящей от былой любви. Я не прошу и не хочу отставки с пенсией…»

Она угадывала с прозорливостью любящей женщины, что, достигнув высочайшего мастерства в искусстве, он уже мечтает о триумфах на другом поприще, хочет быть государственным деятелем, социальным реформатором, пророком. Когда она это говорила ему, он протестовал:

Друг! Когда твердят про славу,

Рассмеяться я готов:

Весят ей, но лжет лукаво

Обольстительницы зов!

Зависть факел свой багряный

Раздувает и чадит

В очи славе — истукану.

Что у входа в склеп сидит…

Пой, буди огонь томленья!

Смейся! Смех твой — тихий свет.

Что нам бури и волненья,

Суета людских сует?[89]

Но она была права, думая, что ни толпа, ни гул ее для него не безразличны и что, познав полное счастье любви и славы, он на некоторое время пожертвует ими ради честолюбия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.