306 Из письма к Майклу Толкину
306 Из письма к Майклу Толкину
Вверху Толкин приписал: «Обнаружено среди завалов бумаг. Не отослано и не закончено в силу причин, ныне позабытых. Дж. Р. Р. Т. 11/окт./68». Однако в итоге он отослал-таки письмо Майклу Толкину. Оно было начато в доме по адресу Сэндфилд-Роуд, 76, «где-то после 25 августа 1967» (как отмечает сам Толкин), а закончено — на новом месте, в доме № 19 по Лейксайд-Роуд; его почтовый адрес был «Пул, Дорсет», хотя на самом деле дом находился в пригороде Борнмута.
Я…. очень рад, что ты познакомился-таки со Швейцарией, притом с той ее областью, которую я некогда знал лучше прочих и которая произвела на меня сильнейшее впечатление. Путешествие хоббита (Бильбо) от Ривенделла на другую сторону Туманных гор, включая соскальзывание вниз по осыпающемуся склону в сосновый лесок, основано на моих приключениях в 1911 г.{Хотя эпизод с «варгами» (как мне кажется) отчасти заимствован из книги С. Р. Крокетта «Черный Дуглас»; возможно, лучшего из его романов; как бы то ни было, в школьные годы он произвел на меня глубочайшее впечатление, хотя с тех пор я в него не заглядывал. Среди его персонажей есть и Жиль де Рец в роли сатаниста. — Прим. авт.}: солнечный annus mirabilis{Замечательный год (лат.)}, когда от апреля до октября дождей, почитай что, вообще не шло, вот только в канун коронации Георга V и утром того же дня (Adfuit Omen[456]!){Я это хорошо помню, поскольку (снова предзнаменование!) КПО[457] в те времена были особенно в чести, и меня в числе 12 представителей от ш[колы] К[ороля] Э[дуарда] прислали помогать «держать строй вдоль всего маршрута следования». На ближайшую промозглую ночь нас расквартировали в Ламбетском дворце, а спозаранку пасмурным утром мы промаршировали на свой пост. Погода вскорости прояснилась. Я, собственно говоря, стоял какраз напротив Бук. дворца, справа от парадных врат, лицом к зданию. Мы отлично видели кавалькаду, и я навсегда запомнил одну сценку (причем спутники мои ничего не заметили): когда карета с королевскими детьми въезжала внутрь на обратном пути, п[ринц] У[эльский] (прелестный мальчуган) высунулся из окна, причем корона у него съехала набок. Сестрица тут же втянула его назад и сурово отчитала. — Прим. авт.}.
Сейчас мне уже не восстановить в точности последовательность странствий нашего отряда из двенадцати человек, по большей части пешком, зато отдельные картины всплывают в памяти настолько ярко, как если бы дело было только вчера (насколько давние воспоминания старика обретают отчетливость). Мы прошли пешком, с тяжелыми рюкзаками, практически весь путь от Интерлакена, главным образом горными тропами, до Лаутербруннена и оттуда до Мюррена, и, наконец, к выходу из Лау-тербрунненталя среди ледниковых морен. Ночевали мы в суровых условиях — мужчины, то есть, — частенько на сеновале или в коровнике, поскольку шли мы по карте, дорог избегали, номеров в отелях не заказывали, с утра довольствовались скудным завтраком, а обедали на открытом воздухе: в ход шли утварь для готовки и изрядное количество «спридвина»{Spridvin (искаж. spiritus vim) — т. е. спирт.} (как один необразованный франкоговорящий участник похода и произносил, и писал слово «денатурат»). Потом мы, если не ошибаюсь, отправились на восток через два хребта Шайдегге к Гриндельвальду, оставляя Айгер и Мюнх справа, и наконец добрались до Майрингена. Когда Юнгфрау скрылась из виду, я о том глубоко пожалел: вечные снега, словно выгравированные на фоне вечного солнечного света, и на фоне темной синевы — четкий пик Зильберхорна: Серебряный Рог (Келебдиль) моих грез. Позже мы преодолели Гримзелльский перевал и спустились на пыльное шоссе вдоль Роны, где до сих пор курсировали конные «дилижансы», да только не про нашу душу! В Бриг мы пришли пешком — в памяти остался только шум; а там — повсюду трамвайные пути, и визг и скрежет стоит над рельсами часов по 20 в сутки, никак не меньше. После такой ночи мы взобрались на несколько тысяч футов наверх, к деревне у подножия Алечского ледника, и там задержались на несколько ночей в гостинице-шале, под крышей и в постелях (или скорее под постелями: bett — это такой бесформенный мешок, под которым ты сворачиваешься калачиком). Помню несколько тамошних примечательных эпизодов! Первый — исповедоваться пришлось на латыни; другие, менее знаменательные — мы изобрели способ расправляться с твоими приятелями пауками-сенокосцами, капая расплавленным воском со свечки на толстые тушки (слуги этого развлечения не одобрили); а еще — «игра в бобров», она меня всегда завораживала. Чудное местечко для такой забавы: на такой высоте воды много, с гор струятся бессчетные ручейки, да и материала для плотины хоть отбавляй; россыпи камней, вереск, трава, жидкая грязь. Очень скоро у нас получился чудесный «прудик» (вместимостью, сдается мне, галлонов в двести, никак не меньше). Тут нас подкосили муки голода, и один из хоббитов отряда (он жив и по сей день) завопил: «Обедать!» — и сокрушил плотину ударом альпенштока. Вода хлынула вниз по склону, и только тут мы заметили, что запрудили ручеек, который, сбегая вниз, наполнял баки и бочки позади гостиницы. В этот самый момент пожилая дама вышла с ведром за водой — а ей навстречу пенный поток! Бедняжка выронила ведро — и бросилась прочь, призывая всех святых. Мы какое-то время лежали, затаившись, что твои «бродяги, обитатели торфяных ям», а потом прокрались в обход и явились-таки «к ланчу» — сама невинность, хотя и в грязи по уши (в том путешествии для нас — дело обычное).
А в один прекрасный день мы отправились в долгий поход с проводниками на Алечский ледник, и там я едва не погиб. Да, проводники у нас были, но либо эффект жаркого лета оказался для них внове, либо не слишком-то они о нас пеклись, либо вышли мы поздно. Как бы то ни было, в полдень мы гуськом поднимались по узкой тропке, справа от которой до самого горизонта протянулся заснеженный склон, а слева разверзлось ущелье. В то лето растаяло много снега, так, что обнажились камни и валуны, обычно (я полагаю) укрытые под ним. На дневной жаре снега продолжали таять, и мы весьма встревожились, видя, как тут и там камни, набирая скорость, покатились вниз по склону: камни самые разные, величиной от апельсина до большого футбольного мяча, а многие и еще покрупнее. Они со свистом проносились над нашей тропой и срывались в пропасть. «Здорово лупят», леди и джентльмены{Аллюзия на слова герцога Веллингтона, якобы произнесенные им в ходе битвы при Ватерлоо (1815) по поводу вражеской артиллерии: «Здорово лупят, джентльмены; ну да поглядим, кто продержится дольше».}. Стронувшись с места, камни поначалу катились медленно, и обычно по прямой, однако тропка была неровная, так что приходилось и под ноги внимательно смотреть. Помню, как одна участница похода, идущая впереди меня (пожилая учительница), внезапно взвизгнула и метнулась вперед, и между нами просвистела здоровенная глыба. От силы в каком-нибудь футе от моих трусливо подгибающихся колен. После того мы отправились в Вале, но здесь воспоминания мои уже не столь отчетливы: хотя помню, как однажды вечером мы, с ног до головы заляпанные грязью, прибыли в Церматт, а французские bourgeoises dames{Дамы из буржуазии (фр.)} разглядывали нас в лорнеты. Мы вскарабкались с проводниками на высоту домика Альпийского клуба — со страховкой (иначе я бы свалился в снежную расселину в леднике); помню ослепительную белизну изрезанной снежной пустыни между нами и черным рогом Маттерхорна в нескольких милях от нас.
Наверное, сейчас это все уже не слишком-то интересно. Но в девятнадцать лет для меня это был потрясающий опыт, после детства, проведенного в бедности. Той осенью я поступил в Оксфорд…..
«Течения» в церкви…. это серьезно, особенно для тех, кто привык видеть в ней утешение и «pax»{Мир (лат.)} в периоды мирских смут, а не еще одну арену раздоров и перемен. Но представь себе ощущения тех, кто родился (как я) в промежуток между Золотым и Бриллиантовым юбилеями Виктории. И ощущения, и представления о безопасности и надежности у нас постепенно отнимались. И вот теперь мы стоим, нагие и беззащитные, перед лицом воли Господней, в том, что касается нас самих и нашего места во Времени (Vide{См. (лат.)} Гандальв 170 и III 155)[458]. «Вот мы и вернулись к нормальному состоянию» — в категориях политических и христианских, — как однажды сказал мне некий профессор-католик, когда я сетовал, что мир мой рушится, — а началось это вскорости после моего совершеннолетия. Я отлично знаю, что тебе, как и мне, Церковь, некогда представлявшаяся надежным прибежищем, теперь зачастую кажется ловушкой. А больше податься и некуда! (Я вот думаю про себя, а не испытывали ли последователи Господа Нашего в Его земной жизни это самое отчаянное ощущение, последнее прибежище верности, причем куда чаще, нежели это отражено в Евангелиях?) Наверное, ничего нам не остается, кроме как молиться, за Церковь, Христова Наместника, и за себя самих; а тем временем упражнять добродетель верности, которая на самом деле только тогда и становится добродетелью, когда ты побуждаем от нее отречься. Разумеется, в нынешней ситуации множество составляющих перемешаны в беспорядке, хотя на самом деле радикально отличны друг от друга (как, скажем, в поведении современной молодежи, которое отчасти вдохновляется похвальными мотивами, такими, как протест против регламентации, против однообразия, — что-то вроде затаенной романтической тоски по «кавалерствованию»{«Кавалерами» в период Английской буржуазной революции (1640–1653) назывались роялисты, сражавшиеся на стороне Карла I.}, и совсем не обязательно ассоциируется с наркотиками или культами праздности и разврата). «Протестантские» поиски «простоты» и прямоты в прошлом — что заключает в себе отчасти благие или, по меньшей мере, понятные мотивы, — несомненно, ошибочны и даже тщетны. Поскольку о «раннем христианстве» сегодня, невзирая на все «изыскания», мы по большей части так ничего и не узнаем; поскольку «первозданная простота» — ни в коей мере не гарантия ценности и в значительной степени была и есть отражением невежества. Серьезные нарушения были столь же свойственны христианскому «литургическому» поведению изначально, как и сейчас. (Критика «эвхаристического» поведения со стороны святого Павла — достаточное тому доказательство!) И еще более — потому, что Господь Наш не назначил «моей церкви» застыть в неподвижности, в состоянии вечного детства; Господь задумал ее как живой организм (уподобленный растению), который развивается и меняется внешне через взаимодействие завещанной ему жизни в благодати и истории — конкретных обстоятельств того мира, в который он помещен. Между «горчичным зернышком» и взрослым деревом нет ни малейшего сходства. Ибо те, кто живет во времена раскидистой кроны, знает лишь Дерево, ибо история живого организма — часть его жизни, а история организма божественного — священна. Мудрые, возможно, знают, что началась она с зерна, однако напрасно было бы пытаться его выкопать, ведь зерна более не существует, а силы его и ценность ныне вобрало в себя Дерево. Очень хорошо; но в земледелии заботиться о Дереве должно властям, хранителям Дерева, — в меру своего разумения, подравнивать его, обрубать загнившие ветви, истреблять вредителей и так далее. (С трепетом душевным, сознавая, как мало им ведомо о его росте!) Но ежели они одержимы желанием вернуться к зерну или хотя бы к первой юности растения, когда оно было (как им представляется) прекрасно собою и не затронуто злом, они наверняка причинят немалый вред. Второй же мотив (который ныне столь смешивается с приверженностью к раннему христианству, причем даже в сознании любого из реформаторов): aggiornamento{Обновление, «осовременивание» (ит.); как термин, употребляется главным образом по отношению к начавшемуся со Второго Ватиканского Собора (1962–1965) процессу обновления церковной жизни, в основе которого лежит применение учения Церкви и современным условиям.}, осовременивание; в нем таятся свои серьезные опасности, как было ясно явлено в ходе истории. С ним также смешивают «экуменизм».
Я сочувствую тем новым явлениям, которые являются «экуменическими» в строгом смысле слова, то есть касаются других групп и церквей, называющих себя «христианскими» (и зачастую таковыми действительно являющихся). Мы без устали молимся за объединение всех христиан, однако, если задуматься, трудно себе представить, как такое может начать исполняться иначе, как есть, со всеми неизбежными мелкими нелепостями. Умножение «милосердия» — уже завоевание не из малых. Как христиане, те, кто верен Наместнику Христову, должны позабыть про обиды, которые испытывают как просто люди — напр., обиду на «самомнение» наших новых друзей (особ. а[нгликанской] ц[еркви]). Как часто сегодня тебя похлопывают по спине, как представителя церкви, которая осознала-таки свои заблуждения и отказалась от надменности, заносчивости и сепаратизма; однако не встречал я еще протестанта, который выказывал бы или демонстрировал осознание причин, из-за которых в этой стране у нас такое отношение, в древности ли, сегодня ли: от пыток и лишения собственности вплоть до «Робинсона»[459] и всего такого прочего. Упоминал ли хоть кто-нибудь, что к[атолики] до сих пор страдают от ограничений в правах, от которых избавлены даже иудеи? Как человеку, чье детство было омрачено гонениями, мне тяжело с этими смириться. Однако милосердию должно покрыть множество грехов! Есть тут (разумеется) и свои опасности, но воинствующая Церковь не может себе позволить запереть всех своих солдат в крепости. Вот и на линии Мажино{Система укреплений на границе Франции с Германией: строилась в 1929–1940 гг, названа так в честь Андре Мажино, министра обороны Франции; своего назначения не оправдала.} такая тактика сказалась не лучшим образом.
Я многим обязан (и, может статься, Церковь тоже — немножко) тому, что со мной обращались, как ни удивительно для тех времен, несколько более разумно. О. Френсис добился, чтобы за мной сохранили стипендию в ш[коле] к[ороля] Э[дуарда] и позволили мне в ней остаться, так что к моим услугам были преимущества и (тогда) первоклассной школы, и «хорошего католического дома» — «in excelsis»{«В высшей степени» (лат.)}; по сути дела, я числился одним из младших жильцов дома при Молельне, где обреталось также немало просвещенных отцов (по большей части «обращенных»). Обряды соблюдались строго. Мы с Хилари[460] должны были прислуживать на мессе, и обычно это делали, а потом садились на велосипеды и мчались в школу на Нью-Стрит. Так что я рос и развивался как бы «на два фронта», символами которых, с одной стороны, стала латынь Молельни, произносимая на итальянский манер, а с другой — строго «филологическое» латинское произношение тех времен, введенное в нашей школе под эгидой Кембриджа. Мне даже разрешалось посещать занятия по Н[овому] 3[авету] (на греческом): их вел сам директор. Мне это и впрямь «не повредило»: в итоге я оказался лучше подготовлен к тому, чтобы проложить себе дорогу в некатолической профессиональной сфере. Я близко сдружился с д[иректором] и его сыном, а также познакомился с семейством Уайзменов через дружбу с Кристофером Льюком У. (в честь которого назван мой Кристофер). Его отец — один из обаятельнейших известных мне христиан: великий Фредерик Льюк У. (отец Ф. называл его не иначе, как Папа Уэслианский, поскольку он был председателем собрания уэслиан-ских методистов{Секта методистов, названа так по имени основателя методизма Дж. Уэсли (1703–1791).})…..
Окт. 1968.
Кусок этого письма, похоже, затерялся в общем беспорядке моих бумаг во время переезда. Моя спальня, совмещенная с кабинетом, в доме № 76 была просто-таки завалена бумагами и недописанными сочинениями — причем я всегда знал, что где лежит. Вечером 17 июня я сбегал вниз по лестнице — и упал. Меня подобрали с пола в прихожей и переправили в Наффилд[ский ортопедический центр] как есть, а назад я уже не вернулся — так и не увидел больше ни моей комнаты, ни моего дома. В придачу к шоку от падения и операции это произвело на меня престранный эффект. Все равно что читать книгу — и внезапно дойти до места, где текст обрывается (там, где пропущены одна-две главы): полная смена обстановки. Долгое время мне казалось, будто я сплю, вижу сон (дурной) и, проснувшись, пожалуй, окажусь в моей прежней комнате. Кроме того, я чувствовал себя неспокойно, неуютно — как-то «подозрительно». Мысленно я никак не мог «устроиться» в новом доме, словно дом этот — нечто ненастоящее и, того и гляди, растает в воздухе! Кроме того, я до сих пор — поскольку никто, по-видимому, помочь мне не в силах, а сам я слишком охромел, чтобы долго помогать себе самому, не уставая, — разыскиваю исчезнувшие или в беспорядке разбросанные заметки; и в библиотеке моей по-прежнему царит хаос, куда ни глянь — книги в беспорядке валяются…..
«Поэзия» моя удостоилась немногих похвал — даже кое-кто из поклонников частенько отзывается о ней не иначе как с презрением (я имею в виду рецензии самозваных литераторов). Наверное, главным образом потому, что в современной атмосфере, — где «поэзии» полагается лишь служить зеркалом для личных терзаний души и разума, а все внешнее ценится лишь в меру твоих собственных «реакций», — никто, похоже, так и не понял, что стихи из «В. К.» все исполнены драматизма: они ведь не отражают «самокопаний» бедного старика-профессора, а соответствуют по стилю и содержанию персонажам романа, которые поют их или декламируют, атакже и ситуациям…..
Лишь уйдя на пенсию, я узнал, что имел успех как преподаватель. Я понятия не имел, что мои лекции производят такое впечатление — в противном случае они, пожалуй, были бы лучше. Мои «друзья» из числа донов изволили сообщать мне главным образом о том, что говорю я слишком бы стро, и, возможно, вызвал бы некоторый интерес, если бы только меня удавалось расслышать. И зачастую нисколько не грешили против истины: отчасти потому, что хотелось сказать слишком многое за слишком краткий промежуток времени, но по большей части — из-за неуверенности в себе, что подобные комментарии только усиливали.
При вступлении в должность — ни в первый раз, ни во второй — я так и не произнес традиционной «инаугурационной» речи — уж слишком я боялся «доновской» аудитории. Вместо того я выступил с «прощальной речью» в 1959 г.: и, к вящему моему изумлению, зал был набит битком. Однако «Юниверсити пресс» отказались публиковать текст (хотя инаугурационки они всегда публикуют), потому что это, видите ли, не «инаугура-ционная речь»[461]! Однако многие написали мне, одобряя мой выбор. Джулиан Хаксли сказал, отличное это нововведение, надо бы ему следовать. («Инаугурационки» обычно произносятся перед небольшой аудиторией, составленной из случайных людей (хотя, возможно, в ней найдется несколько профессиональных недоброжелателей, которые поддерживали иного кандидата), и либо скучны, либо к делу вообще не относятся, а порою представляют собою помпезные объявления об изменениях в политике и о том, что именно новый профессор намерен предпринять.)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.