3

3

В первые дни войны, когда страна еще не знала почти ничего о зверствах на оккупированных территориях, Пастернак сознавал весь масштаб катастрофы и серьезность угрозы. Он не ждал скорой победы, но в эвакуацию не стремился. Думать в роковые минуты о спасении своей жизни ему несвойственно. По возрасту он призыву не подлежал, но искал способ быть при деле, не уезжая в глубину России или Среднюю Азию.

В последних числах июня началась мобилизация писателей – пока в качестве военных корреспондентов. Фадеева назначили отвечать за немедленно созданное Информбюро. Чуковского привлекли к работе в его англо-американском отделе. За Иванова боролись «Красная звезда» и «Известия». Пастернаку не предлагали ничего.

Из писателей срочно создали бригаду по проверке светомаскировки – она ходила по дачам и проверяла, все ли завесили окна одеялами. На случай возможных бомбежек копали щели-убежища. Пастернак с Фединым вырыли общую траншею. Это было то самое, что Пастернак любил, – общий, артельный труд. За работой и по вечерам, в домах с занавешенными окнами, обсуждали единственный вопрос: почему немцы наступают так быстро? К середине июля они были в трехстах километрах от Москвы.

И все время били в рельс на станции – все, кто жил тогда в Переделкине, упоминают об этом звуке. Это были учебные тревоги: следовало немедленно покинуть дома и укрываться в щелях. Пастернаки свято выполняли требования гражданской обороны: Зинаида Николаевна – классическая «сова» – бодрствовала до трех ночи, Борис Леонидович – по природе «жаворонок» – просил будить его на рассвете. Так они, сменяясь, дежурили, чтобы не пропустить тревоги.

Старший сын Пастернака, Евгений, сразу после окончания десятого класса был отправлен с другими школьниками рыть окопы под Смоленском – они успели уехать оттуда буквально за три дня до того, как город был взят. Стремительно формировались списки писательских детей для эвакуации. Попали туда и трехлетний Ленечка, и двенадцатилетний Стасик. Матерей эвакуировали только с теми, кому не было трех лет, – прочие дети ехали в эвакуацию без родителей. Пытались взять у домоуправа справку, что возраст Лени указан неверно, – не помогло. К счастью, Зинаида Николаевна, не боявшаяся никакой работы, была взята в эшелон воспитательницей. Она хотела остаться в Москве, с больным Адиком, которому нельзя было прерывать лечения и покидать санаторий, но Пастернак убедил ее увезти Леню и Стасика, а заботу об Адике обещал взять на себя. 9 июля они уехали в Берсут на Каме. Брать много вещей не разрешали. Зинаида Николаевна спрятала в шубу сына письма и рукопись второй части «Охранной грамоты» – первый подарок мужа.

На вокзале Борис Леонидович был бодр, ободрял и жену. Сила духа не изменила ему и тогда, когда он прощался с сыном, – взял его на руки и сказал очень серьезно: «Надвигается нечто очень страшное. Если потеряешь отца, старайся быть похожим на меня и на маму».

В тот же день он вернулся в Переделкино, и началась призрачная, одинокая жизнь, полная труда, ожидания и молчаливого приготовления к гибели. Иногда, впрочем, он удивлялся собственным счастливым предчувствиям: ему казалось, что ничто не кончено, что теперь-то, в бездне, и сделался виднее свет будущего, – но будет ли это посмертное преображение или прижизненное счастье победы, он не знал. А лето было необыкновенное – как назло, сорок первый год оказался сказочно урожайным; отступающие войска топтали тяжелую, спелую пшеницу, на заброшенных огородах лежали плети огурцов, клубники в Переделкине было столько, что меж грядками не пройти, словно земля наконец дождалась, когда человек наконец отвернулся от нее и занялся своими делами. Пастернак полюбил эту опустевшую землю, она чем-то была сродни собственной его душе, которая, освободившись от всякого гнета, плодоносила свободно и обильно. Летом сорок первого года он продолжал то, что так успешно начал весной: стихи мартовского переделкинского цикла он не раз потом называл лучшим из написанного – до сорок седьмого года, пока не начал писать «Живаго» и стихи к нему. Одинокая, свободная от начальства, слежки и быта переделкинская жизнь стала темой стихотворений «Бобыль», «Страшная сказка», «Ложная тревога», «Застава», «Смелость», «Русскому гению» – но нельзя не приравнять к стихам и его писем к жене, дышащих и прежней нежностью, и новой прямотой.

В середине июля старший сын Женя, вернувшийся, как казалось Пастернаку, из самого пекла, вместе с матерью был у отца на даче. Он рассказал о первом военном эпизоде, которому был свидетелем: немецкий летчик добровольно сдался в плен, увидев огромную толпу мирных жителей, вышедших к верховьям Днепра рыть окопы. Что уж там делалось в душе этого впечатлительного летчика – один Бог ведает: это попытался реконструировать Андрей Платонов в рассказе, написанном с Жениных слов. 6 августа Евгения Владимировна с сыном эвакуировались в Ташкент. Попрощаться с Пастернаком они не успели – собираться надо было стремительно, а он в тот день как раз не выезжал из Переделкина.

Огородничеством, сочинением стихов и статей жизнь Пастернака в это время не исчерпывается. Он – о чем с гордостью рассказывает в «Бобыле» – проходил военное обучение: ежедневное, с четырех до восьми часов пополудни, в тире и на полигоне за Пресненской Заставой; стрелял лучше всех в роте – «Он еще не старик и укор молодежи, а его дробовик лет на двадцать моложе». Из-за этого ежедневного обучения он не успел проститься с Адиком, эвакуированным вместе со всем туберкулезным санаторием в Уфу. Провожать его приходил отец – Нейгауз; поезд перед отправкой из Москвы два дня стоял на подъездных путях. Утро у Пастернака было занято переделкинскими трудами – он переводил патриотическую лирику народов СССР, писал статьи (которые отклонялись из-за их сурового и трезвого тона, чуждого шапкозакидательской трескотне), урывками записывал собственные стихи, потом мчался в Москву и улаживал издательские дела, выбивал гонорары, просил об авансах – надо было посылать деньги жене, 28 августа переехавшей со всеми писательскими детьми из Берсута в Чистополь. День его был забит до отказа – он подымался на рассвете, до полудня работал, до четырех развозил написанное по редакциям, до девяти стрелял, питался единственный раз в сутки – ночью, впотьмах, вернувшись в Переделкино. Эта жизнь ему нравилась – «Я не жалуюсь на свое существованье, потому что люблю трудную судьбу и не выношу безделья», – но тут же он добавляет: «Я не жалуюсь, говорю я, но я форменным образом разрываюсь между 2-мя пустыми квартирами и дачей, заботами о вас, дежурством по дому, заработком, военным обученьем».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.