3

3

Осенью четырнадцатого года Борис попытался записаться добровольцем, но его отговорил ненадолго приехавший с фронта друг Штихов Сергей Листопад, незаконный сын философа Льва Шестова; к его судьбе мы еще вернемся. В четырнадцатом он, «красавец прапорщик», был официальным женихом семнадцатилетней Елены Виноград, которой будет посвящена «Сестра моя жизнь». Листопад рассказал Пастернаку о бездарности командования и полном отсутствии «патриотического воодушевления» в войсках. Маяковский тоже собирался записаться добровольцем, но не получил удостоверения о политической благонадежности: за спиной у него были одиннадцать месяцев в Бутырке за распространение прокламаций. Он стал писать тексты к военным плакатам и открыткам – прообраз будущих «Окон РОСТА»: если в военных стихах и поэмах его с самого начала господствуют ужас и отчаяние, то в этих открытках все поначалу очень патриотично и радужно – «Глядь-поглядь, уж близко Висла. Немцев пучит, значит, кисло». Пастернак жил все в той же каморке в Лебяжьем переулке и считал копейки – новых заработков не было, летние деньги от Балтрушайтисов кончались, а от постановки «Разбитого кувшина» Камерный театр вынужден был отказаться по соображениям патриотическим. Осенью 1914 года Пастернак задумал и в начале 1915-го написал первую законченную прозу – новеллу «Апеллесова черта», о том, как Гейне, вызванный молодым поэтом Релинквимини на поэтическое соревнование, отбил у него любовницу и тем победил. Любимец Пастернака Гейне перенесен в начало двадцатого века, и его новая книга называется «Стихотворения, не вышедшие при жизни автора». По мысли Евгения Борисовича, Релинквимини символизирует раннего Пастернака, Гейне отчасти списан с Маяковского. Вся любовная коллизия – чистый вымысел, метафорическое выражение негласного поэтического соревнования.

В новелле важна мысль о победе жизни над искусством – или, точнее, о том, что любовь и есть высшее проявление поэтического гения; для Пастернака по-прежнему не существует то, чего не ценит женственность. «Апеллесова черта» – как известно, деталь из греческой легенды о соревновании двух художников: Апеллес, посетив Протогена и не застав его, провел кистью на стене его дома черту столь тонкую, какой никто из художников-современников не изобразил бы при всем старании. Таким образом, «Апеллесова черта» – нечто вроде личной подписи, визитной карточки художника; надо заметить, Гейне у Пастернака выступает скорее дон-жуаном, чем поэтом, и в разговоре с Камиллой Арденце берет не столько метафорами, сколько напором и комплиментами, – но есть среди его монологов и такие, под какими охотно подписался бы сам Пастернак: «Да, это снова подмостки. Но отчего бы и не позволить мне побыть немного в полосе полного освещения? Ведь не я виной тому, что в жизни сильнее всего освещаются опасные места: мосты и переходы. Какая резкость! Все остальное погружено во мрак. На таком мосту, пускай это будут и подмостки, человек вспыхивает, озаренный тревожными огнями, как будто его выставили всем напоказ… Синьора Камилла, вы не вняли бы и половине моих слов, если бы мы не столкнулись с вами на таком опасном месте».

Почему Пастернак так горяч и счастлив в этой новелле, почему вся она так пронизана солнцем, и нежной насмешкой, и надеждой на взаимность, – понять несложно. Он влюблен в Надежду Синякову. Сестры Синяковы провели лето в своей Красной Поляне, а осенью опять вернулись в Москву. Они живут у старшей сестры, в замужестве Мамоновой, – оперной певицы. В девятом доме по Тверскому (доходном доме Коровина) Пастернак появляется почти каждый вечер. Туда же захаживает картежничать Маяковский. Они с Пастернаком в это время сближаются – Маяковский составляет литературную страницу для газеты «Новь», она называется «Траурное ура», и в подборку стихов о войне он включает пастернаковское «Артиллерист стоит у кормила» – стихотворение нервное, неровное и невнятное. Евгений Пастернак полагает, что в нем отразились впечатления его отца от военного парада 24 мая 1913 года, когда Николай II прибыл в Москву по случаю трехсотлетия дома Романовых. Возможно, черты царя, который произвел на Пастернака довольно жалкое впечатление, отразились в облике «артиллериста-вольноопределяющегося, скромненького и простенького», – но скорее тут поэтизируется маленький труженик войны, вроде капитана Тушина, и в этом смысле стихотворение созвучно мандельштамовскому «В белом раю лежит богатырь», о таком же труженике войны, «пожилом мужике». Правда, мандельштамовский «пахарь войны» наделен всеми чертами героя, тогда как у Пастернака он подчеркнуто зауряден, – но земля «с этой ночи вращается вокруг пушки японской», и «он, вольноопределяющийся, правит винтом». Маяковский поместил стихотворение в газете явно из хорошего отношения к новому приятелю; куда больше подлинно пастернаковского в тогда же написанном «Дурном сне», включенном впоследствии в книгу «Поверх барьеров». Это уже настоящий, чистый Пастернак, его ритм и звук: в стихотворении война предстает дурным сном, кошмаром Бога (названного Небесным Постником):

От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,

От красных зазубрин Карпатских зубцов,

Он двинуться хочет, не может проснуться,

Не может, засунутый в сон на засов.

И видит еще. Как назем огородника,

Всю землю сровняли с землею сегодня.

Пройдись по земле, по баштану помешанного.

Здесь распорядились бахчой ураганы.

Нет гряд, что руки игрока бы избегли.

Во гроб, на носилки ль, на небо, на снег ли

Вразброд откатились калеки, как кегли,

Как по небу звезды, по снегу разъехались.

Как в небо посмел он играть, человек?

Впоследствии мы будем говорить о стилистических сходствах раннего Пастернака с поздним Мандельштамом, – они словно движутся навстречу друг другу, – и в этом стихотворении нельзя не заметить приметы той же образности, которая появится двадцать лет спустя в «Стихах о неизвестном солдате»: то же самое «неподкупное небо окопное, небо крупных оптовых смертей», и та же обезумевшая земля. Здесь впервые появляется у Пастернака чрезвычайно важный, сквозной образ земли, сошедшей с ума, – «земли, бросавшейся от книг на пики и на штык», как будет сказано в «Высокой болезни». Это слово – «Земля» – имеет в мире Пастернака устойчивую семантику, четкий спектр значений; земля, уходящая под снег и выходящая из-под него в том же виде, в каком ее застала зима, – символ того, что сам Пастернак часто называл «бытом» и «обиходом». Собственную укорененность в быту он иронически увязывал, как мы уже видели, со своей фамилией – пастернак легко переносит пересадку с почвы на почву, с грядки на грядку. Земля – жизнь народа, ее простая основа (сходные темы зазвучат в «Черноземе» Мандельштама); «Всю землю сровняли с землею сегодня» – жизнь растоптана, перепахана, низведена к выживанию; в ней не осталось вертикали – таково первое и страшнейшее следствие войны, ибо если землю сровняли с землей – что в ней проку? Такой видится Пастернаку расплата за то, что человек заигрался с опасными стихиями: «Как в небо посмел он играть, человек?»

В марте Пастернак получает приглашение на должность домашнего учителя к Вальтеру Филиппу – сыну богатого фабриканта-немца; в этой семье он уже бывал в свои университетские годы – давал мальчику уроки, готовя его к гимназии; Вальтеру исполнилось двенадцать, странного учителя он благодарно вспоминал до глубокой старости, даром что интересовался больше всего конкретными знаниями (как всякий истинный наследник истинного фабриканта) – а Пастернак в своих лекциях приводил сложные абстрактные примеры. Борис вел себя сущим monsieur ГАЬЬё: не докучал моралью строгой, за шалости не бранил вовсе и при первой возможности водил гулять. В это время Пастернак впервые встретился с Евгением Лундбергом (как и большинством своих литературных связей десятых годов, этим знакомством он был обязан Боброву). Лундберг, эсер, сотрудничал в журнале «Современник» и предложил Борису напечатать у них «Апеллесову черту», а возможно, и «Кувшин». Из затеи с публикацией новеллы ничего не вышло, но отношения завязались и продлились – в дальнейшей судьбе Пастернака Лундберг сыграл роль самую благотворную. «Кувшин» планировался в майский номер, Пастернак сопроводил его краткой заметкой, отчасти повторявшей положения его первой статьи, посвященной Клейсту, – «Об аскетике в культуре», которую он писал еще на одесской даче в 1911 году. Заметку редакция отвергла, а перевод напечатала, но, получив корректуру, Пастернак ужаснулся. Править ее было бессмысленно – до такой степени изуродовала перевод рука неведомого доброжелателя. Из текста вылетели самые сочные реплики, некоторые четырехстопные строчки были «надставлены», утратился ритм, а иногда и смысл, – и Пастернак отправил редактору «Современника» Николаю Суханову (тоже видному эсеру, впоследствии автору трехтомных записок «О нашей революции») гневное письмо. Такое же письмо послал он и Горькому, заведовавшему художественной частью журнала. Если б ему знать, что правки внес сам Горький – в душе считавший себя поэтом даже и в зрелые годы, – он бы, конечно, воздержался от столь резких комментариев; а объясни ему прорицатель, какую роль Горький будет играть в советской литературе уже лет пятнадцать спустя, – он бы, глядишь, вообще предпочел не реагировать. В 1927 году, прося заступничества Алексея Максимовича во время своих тщетных ходатайств о выезде за границу, Пастернак постоянно вспоминал о тягостной неловкости с «Кувшином». Шутка ли, двадцатипятилетний безвестный переводчик наделал замечаний всемирно известному буревестнику! Перевод вышел, но в октябре журнал закрылся, – Пастернак не успел даже получить гонорар. Это, впрочем, не особенно его огорчало – конец весны и лето прошли под знаком счастливой любви. Омрачило ее только известие о смерти Скрябина, погибшего 15 апреля от заражения крови. На первой странице сборника «Весеннее контрагентство муз» – первой книги, где стихи Маяковского и Пастернака появились под одной обложкой, – помещен некролог.

В «Контрагентстве», вышедшем в мае, впервые, хоть и без названия, появилось одно из самых загадочных и прославленных стихотворений Пастернака – «Метель». Это была первая его вещь, понравившаяся Маяковскому. Он знал ее наизусть и часто цитировал, московская молодежь этими стихами бредила. Рита Райт-Ковалева вспоминала, как в двадцать втором году она гостила у Маяковского на даче в Пушкине, под Москвой, – и с утра срезала цветы на грядке; Маяковский заметил, что грядку затоптали, – Рита возразила: «Нет, я беру там, где ни одна нога не ступала…» Маяковский немедленно распознал бессознательное заимствование: «В посаде, куда ни одна нога… Эх вы, пастерначья душа!» Конечно, он предпочел бы, чтобы она была так же пропитана его лирикой, – но сам был не в силах противиться колдовскому бормотанию этого ни на что не похожего, страшного и тревожного стихотворения:

В посаде, куда ни одна нога

Не ступала, лишь ворожеи да вьюги

Ступала нога, в бесноватой округе,

Где и то, как убитые, спят снега, —

Постой, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, лишь ворожеи

Да вьюги ступала нога, до окна

Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Послушай, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, одни душегубы,

Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,

Без голоса, Вьюга, бледней полотна!

Метался, стучался во все ворота,

Кругом озирался, смерчом с мостовой…

– Не тот это город, и полночь не та,

И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.

В посаде, куда ни один двуногий…

Я тоже какой-то… я сбился с дороги:

– Не тот это город, и полночь не та.

В поэтической системе Пастернака снег часто выступает метафорой времени: в недвижно застывшем, безлюдном мире он спит как убитый, а во времена смуты взлетает метелью, бурей – что идет, конечно, от блоковской «Снежной маски» и совсем скоро скажется в «Двенадцати». Пастернак и сам любил эти свои стихи, как любил у себя все сновидческое, загадочное. Признание Маяковского было для него высшей наградой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.