«Вы мне очень нужны»

«Вы мне очень нужны»

Ленинградское телевидение вселяло в меня робкую уверенность в своих возможностях, но в Большом Драматическом меня не оставляло все то же тупое, гибельное чувство позора и одиночества.

Как вспомню эти первые провальные и, казалось, абсолютно безнадежные годы, когда бегал по диагонали сцены в «Горе от ума», когда чувствовал себя одиноким, не нужным никому – ни театру, ни окружающим… И главное, не находил в себе возможностей для театральной жизни, не вписывался я ни в актерскую действительность, ни в компании с бутылкой, где можно забыться и отвести душу.

Сижу как-то на батарее в закулисном закутке. Греюсь. Смолю «Беломор». За крошечным окошком барабанит дождь со снегом, гнилой ветер посвистывает. Серо, тоскливо…

Вдруг из-за угла – дымок сигареты, поблескивание очков. Модный клетчатый пиджак и брюки внизу гармошкой: длинноваты. Товстоногов.

Встаю:

– Здравствуйте, Георгий Александрович!

– Здравствуйте, Олэг!

Остановился. Смотрит. Молчит.

Ну, думаю, все. Сейчас скажет: «Олэг, а не пора ли вам подумать о перемене мэста работы? Ну, например, о переходе в другой тэатр: ведь здесь не складывается!» Или что-то в этом роде, не менее ужасающее…

Молчит. Пауза затягивается. Пф-ф!.. Выдыхает дым «Мальборо»… Смотрит…

И, наотмашь:

– Олэг! У меня ощущение, что вы хотите уйти из тэатра… Это так?

Вот оно! Что сказать?!! Скажу «да» – и он ответит: «Ну и правильно…» Скажу «нет», а он: «А вы все-таки подумайте об этом!» Мямлю что-то нейтрально-невразумительное…

И вдруг:

– Олэг! Я вас очень прошу нэ дэлать этого! Вы мне очень нужны!

Пф-ф! Выдохнул «Мальборо». Повернулся, блестя очками. И гордо пошел, посапывая…

Понимает ли мой читатель, какие чувства я испытал?!

Скажу одно: с этой минуты все изменилось. Мрак за крошечным окошком развеялся. Выглянуло солнышко, и все окрасилось в теплые, радостные тона! Жизнь снова прекрасна!

И как-то постепенно стало у меня все налаживаться – и внутри, и снаружи: постепенно прибавлялась уверенность, ощущение свободы, дотоле почти неизвестное мне. Оно, правда, временами возникало раньше на отдельных репетициях, но быстро исчезало, а тут, после этого разговора с Товстоноговым, стало расти, расширяться, давало мне возможность свободно импровизировать на сцене на репетициях, а при неудаче – не опускать руки, верить, что все наладится! Я ведь нужен самому Товстоногову! Нужен!

Мы вместе создаем театр, лучше которого нет на свете, в который рвутся и не могут попасть тысячи зрителей; нам завидуют актеры других театров. Нашему сценическому освещению (лучшему в СССР! Браво, Синячевский!), нашему радиоцеху со стереофонией (слава Юре Изотову!), мастерству и самоотдаче наших рабочих, гримеров, бутафоров, костюмеров, завидуют тому – и это главное, – что работает с нами Товстоногов и что в его руках актеры раскрываются неожиданными, неведомыми ранее прекрасными гранями своего таланта, что наш общий изнурительный и радостный труд выливается наконец в замечательное создание – спектакль! «Спэктакль!»

– Олэг! – радостно блестя очками, отведя меня в сторону и понизив голос почти до шепота, говорит мне Товстоногов. – Олэг! Хочу поздравить вас! Вы хорошо рэпэтируете! Вы – лидэр в этой троице! Как это ни странно…

Идет репетиция спектакля по пьесе А. Штейна «Океан». А троица – это Лавров, правильный советский человек, Юрский, мятущаяся душа, и я (в роли Куклина) – карьерист, пустая душа, доносчик, к финалу изгоняемый друзьями. Ироничен, общителен. Ибо как может человек быть положительным, если он с иронией относится к словам «коммунизм», «партия» и т. д. и т. п.??!

Мне было легко иронично комментировать идеологический спор двух моих приятелей, один из которых – демагог, а второй – дурачок, принимающий демагогию за простое заблуждение.

И на одной из сценических репетиций Товстоногов полушепотом и сказал: «…Вы – лидэр в этой троице, как это ни странно…»

Я был счастлив безмерно! Наконец-то получил похвалу от Товстоногова!!! Впервые за три года! Да еще в компании с его любимцами, Лавровым и Юрским, я оказался на первом месте! Свершилось!

В этот день я репетировал как на крыльях, меня несло, присутствующие в зале смеялись, я был свободен, как птица, импровизация шла за импровизацией, неостановимо!! Талант! Талант!!! Прорвался наконец-то!

«Прорвался!» – вспоминаю, как так же радостно орал я на московском стадионе «Динамо», когда динамовец Трофимов ловко обвел двоих армейцев и вышел один на один с вратарем.

– «Нажопе чирей!» – возразил сидящий рядом болельщик команды-соперника.

В этот момент защитник ЦДКА Кочетков в подкате выбил мяч из-под ног динамовца.

Нечто подобное произошло и с моим «прорывом».

Придя домой, я стал вслух проигрывать свою роль, улучшать и исправлять некоторые куски, а на следующей репетиции постарался повторить вчерашний триумф.

И – о ужас! – как-то все омертвело… Я старался сделать все так же, как вчера, а получалось плоско, сухо. Наутро остался только страх, что не выйдет опять, и опять все шло хуже и хуже, даже забывать стал текст. Дело дошло до бессонных ночей, когда сотни раз в темноте я твердил вслух одну и ту же фразу на разные лады, испытывая отвращение к самому себе.

– Олэг! Что з вами? Вы так прэкрасно рэпэтировали! И вдруг все исчэзло! Куда?! Вы не умеете закреплять!! – слышу возмущенный полушепот, вижу огорченные товстоноговские глаза со слезой за стеклами очков, мелкие бисеринки пота на верхней губе…

На премьере триумфаторами стали Юрский и Лавров, а я, проведя ряд мучительных бесконечных предпремьерных ночей, бормоча на разные лады фразы из роли, сыграл… как бы сказать… ожидаемо серо…

Только значительно позже, где-то на пятидесятом-шестидесятом спектакле, я освоился, раскрепостился, привык к соседству боготворимых мною талантов – Юрского и Лаврова – и нащупал то самое, что поразило тогда Товстоногова…

«Океан» выдержал безумное число представлений – около трехсот.

И, разумеется, всякое случалось… С. С. Карнович-Валуа, игравший адмирала Часовникова, выходил на сцену дважды – в прологе и в эпилоге. Три часа в промежутке он посвящал нетеатральным делам. Надевал мягкие тапочки с пышными помпонами, с турецкими задранными носами, скидывал адмиральскую шинель и – читал, писал письма, беседовал с друзьями – кайфовал, так сказать. Потом опять облачался и шел на свои три фразы в эпилоге. Однажды он так увлекся разговорами, что вышел на продутый всеми ветрами пирс лютого Северного моря в полном адмиральском облачении и в остроносых тапочках с красными помпонами. «Океан! – задумчиво и значительно произнес он. – Большое хозяйство!» Музыка… Эффект был потрясающий! От Товстоногова мы скрыли происшедшее. Обошлось…

Ирина Тайманова, режиссер Ленинградского телевидения, говорит мне:

– Олег, я в восторге! Смотрела по телевидению «О бедном гусаре замолвите слово» – вы очень хорошо сыграли эту роль!

– А я все роли очень хорошо играю! Все без исключения! – отвечаю я.

Наглость, конечно. Надо было сказать: «Благодарю вас, Ирина! Мне очень ценно ваше мнение! Спасибо!» И тут, конечно, последовал бы «разбор» моей игры, то да се…

А я не хочу этого разговора. Мне почему-то не по себе. Видимо, каждая роль – дело очень-очень личное и таинственное. И трудно, и не хочется открывать подноготную.

Поэтому я отделываюсь хамством. Хамство – это моя броня. Как панцирь у черепахи. А актерство – тонкая материя, зависит от миллиона факторов, приведенных к одному знаменателю. Одна миллионная не в порядке – и все: сломался. Роль не идет. Так что все эти разговоры – опасная штука.

Потому-то актеры подчас так показушно циничны – могут, например, сказать, идя на спектакль:

– Ну-с, пошел «творить»!

Или, объясняя партнерам отсутствие ожидаемых аплодисментов: «Потрясены!» Это про зрителей. И так далее…

Дескать, наплевать мне и на аплодисменты, и на спектакль: я не придаю никакого значения этой ерунде… А на самом деле это защита от возможности впасть в зависимость от излишней ответственности, которая приведет к зажиму, к излишнему старанию, к форсажу и в результате – к оскорбительной фальши.

По крайней мере, у меня так дело обстоит. В течение многих лет в БДТ я растил эту броню, ее очень часто пробивали, я ее подчас терял, но все равно наращивал, наращивал понемножку…

По правде говоря, все комплексы уходят, когда в роли есть что-то, что поднимает тебя над всеми привходящими обстоятельствами, заставляет забыть о них, волнует, требует выхода. Чем богаче душа актера, чем значительней его опыт, тем быстрее он находит это в роли.

Счастье, когда ты это находишь…

– А тэпэр я поднимаю бокал за Олэга! Поздравляю вас, Олэг! Вы сегодня сделали такой рывок! – произносит тост Товстоногов на премьерном банкете после «Трех сестер» Чехова.

Счастье опустошенности после премьеры было безмерным.

Весь репетиционный период перед моими глазами стоял великий спектакль Немировича-Данченко… Меня душили слезы, когда я вспоминал Чебутыкина – Грибова, Соленого – Ливанова, да всех, всех моих любимых мхатовцев… Последний марш уходящего полка… «Если бы знать… Если бы знать…»

Но одно дело – чувствовать, и совсем другое – заразить этим чувством зрительный зал! Вот тут Георгий Александрович сделал все, чтоб помочь мне.

Я находился в плену мхатовского исполнения – романтико-реалистического: например, хорошо помнил Станицына в роли Андрея и его сцену в третьем, «пожарном» акте. Вначале я пошел по тому же мхатовскому пути.

– Олэг!! Что з вами?! Почему вы входите, словно от мухи отмахиваясь?!! Ведь что такое для вас этот пожар?! Эта бессонная ночь?!! Этот Ферапонт??!!

Взбирается по ступенькам на сцену. Сигарета зажата в оттопыренных пальцах. Очки блестят.

– Мечта ваша – наука, музыка – рухнула! Вы превратились в серого обывателя! Из-за жены, из-за собственной бесхребетности. Эта мысль гложет вас, не дает ни минуты покоя!! А Ферапонт – все время за вами по пятам, как привязанный. Ферапонт – страшное напоминание, свидетельство вашего падения! Убежать! Убежать от него! Ворвитесь в комнату. Слава богу, нет этого Ферапонта. Уф-ф! Опять он?! Вошел!! Вот тут – как там в тэкстэ?

– Что тебе нужно? Я не понимаю.

– Вот! Что! тебе! нужно! Я не понимаю!!!!! То есть – вон!! Вон немедленно!!! Ногами топает! Кричит! Воспален! Неадекватен!!! Попробуйте!

Пробую.

– Вот!! Туда, туда! Но еще не до конца погружены!! Нет! Поймите, был бы ваш Андрей постарше – умер бы этой ночью!! Пожар, пожар не там, на улице, а у вас!! В вашей душе, в вашем сэрдцэ, понимаэте?!!

Еще раз вхожу. Врываюсь!

– Вот!! Да!!! Дальше. Ферапонт испуганно что-то бормочет: «Пожарные, Андрей Сергеич…» и так далее… Так вот: я вам, считающим меня мелким обывателем, – не Андрей Сергеич, а… как?

– Ваше высокопревосходительство…

– Вот!! Конечно!! Это же идиотизм полный, позорный. Вот вы ко мне обратитесь, скажете: «Георгий Александрович…» А я вам: «Во-первых, я вам не Георгий Александрович, а народный артист СССР, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии товарищ Товстоногов!» Это же смешно, глупо, стыдно… А перед вами – ваша рухнувшая жизнь. Сохранить достоинство! Оправдаться!!!

Затягивается сигаретой… Дым.

– Вот пепельница, Георгий Александрович (это говорит помреж).

– Что?! Какая пэпэльница? Что з вами?!.

– Вы курите на сцене…

– А! Да. Спасибо. Не остывайте, Олэг! Здесь сестры, которые все время своим молчанием, неодобрительным, понимаэтэ, напоминают о вашем якобы предательстве идеалов и так далее. «Так это и вас касается, милые мои». И как можно суше к ним – как?

– «Я пришел к тебе. Дай мне ключ от шкафа, я затерял свой. У тебя есть такой маленький ключик…»

– Вот! Именно! Дескать, если б не ключ – не пришел бы.

Делаю.

– Покажите, покажите размэр этого ключика – пальцами, – будто бы только это вас и занимает – «маленький ключик».

Опять делаю.

Сопит и радостно хмыкает.

– Хм-ха! Вот!.. Увидел сестер… так… понял, в каком свете предстал перед ними… как там дальше? Пэпэльница, пэпэельница где?!!!

– Вот, пожалуйста, Георгий Александрович (это помреж). Просто вы отошли от стола, и…

– Да-да. Пошутите. Дэскать, и вовсе я не страдаю – как, как там?

– «Черт знает, разозлил меня этот Ферапонт, я сказал ему глупость… Ваше высокоблагородие…».

– (Радостно.) Вот!! Замэчательно! Посмейтесь, посмейтесь над собой – и передразните себя – «высокоблагоро-о-одие…»! Вот!! Вот!! И посмейтесь, посмейтесь… Ха-ха… И сестер призывайте! Ждите хотя бы улыбки! А ее нет. Нет и нет! Осуждают?

– «Что же ты молчишь, Оля?».

– Вот!!! Как точно! Это Чехов! Так вот – раз и навсегда разберемся в моей якобы несостоявшейся судьбе, в моем якобы предательстве наших общих идеалов. Если вы уж так хотите откровенности. Дальше о жене разговор, так, Олэг?

– Да. «Во-первых, вы имеете что-то против Наташи, моей жены… Если желаете знать, Наташа прекрасный, честный человек… а все ваши неудовольствия, простите, это просто капризы!»

– Да!! Да!!! Именно. Сохраняйте спокойствие, демонстрируйте свою правоту – а кто прав, тот спокоен!! Сказал это и чувствует: еще ниже падает в их глазах!! А что делать?! Признать, что жена – пошлячка, изменяет ему, мещанка до мозга костей, – расписаться в полнейшем своем падении?! И врет, врет, и с каждым словом – спазма в горле от тоски, от этой лжи… Попробуйте с самого начала.

Делаю. Врываюсь в комнату. Кричу! Пытаюсь превратить все в шутку. Упрекаю сестер в черствости…

– Вот. Туда, туда. И теперь второе – это уж полная ерунда, в кавычках, конечно, что я не ученый, не занимаюсь наукой. Итак, первый пункт – о жене, что она хорошая… Страшная ложь. Да?! Страшная… Не дайте себе разрыдаться. Вот!! Вот! Да. Наберитесь сил. И второе – с более высокой ступени – «вы сердитесь, что я не ученый, не занимаюсь наукой». Подчеркните, подчеркните мизерность их претензий – «учё-ё-оный, нау-у-укой». Вот! Хм-ха-ха. (Сопит, довольный. Зажигалка. Дым новой сигареты.)

– «Но я служу в земстве, я член земской управы и это свое служение считаю таким же святым и высоким, как служение науке. Я член земской управы и горжусь этим, если желаете знать!»

– Вот!!! Поняли?!! Держите, держите! Почти на визге – понимаете, да?! «…если желаете знать!!!» Сорвался, чтоб не зарыдать! Пытается порвать паутину, а она все гуще! Вот! Хорошо!! Не реветь! Наоборот – а вот теперь о действительной своей вине – дом заложил… Это главное – хотя это совсем и не главное, да? Но поставьте это на первый план, подчеркивая этим ерундовость первых претензий. «Вот в этом я виноват…» Есть там слово «Вот»?

– Нет.

– Так добавьте!!! «Вот в этом, – подчеркните, – в этом я виноват, да, и прошу меня извинить…» Дальше. Нина!! Что вы за мной ходите, как этот… Что з вами?! (Это помрежу.)

– Я пепельницу ношу, вы же курите на сцене.

– Не мешайте работать! Извините. Да, Олэг, попробуйте с самого выхода! А я спущусь в зал.

Играю сцену под одобрительное посапывание, возгласы: «Вот!!», «Да!», «Держите!!»

Огонек сигареты мечется вперед-назад по проходу между креслами.

– Попытайтесь оправдаться: так уж случилось! Пожалейте меня!

– «Когда я женился, я думал, что мы будем счастливы… все счастливы… Но боже мой…»

– Ну!!! И!!! Из последних сил держитесь!!

– «Милые мои сестры, дорогие мои сестры, не верьте мне, не верьте…»

– Вот! Прорвало только здесь плотину! Зарыдал! Закройтесь руками, убегайте! Юра, дайте звук набата!.. Давайте…

Сопит… Стекла блестят… Хмыкает… Ходит, ходит по проходу, победоносно оглядывая присутствующих: ну, как вам, а? Каково?!!

Георгий Александрович подарил мне понимание не бытовой формы, а высокой трагедии, даже трагикомедии моей роли. И Владик Стржельчик, Царство ему Небесное, стоит на премьере в кулисе и слушает мой последний монолог о детях, заражаемых нашим неотвратимо пошлым влиянием, монолог под звуки марша уходящего навсегда полка – и плачет…

Я ему шепчу: «Ты что?»

А он: «Какое горе!.. Боже, какое горе…»

Владик играл Кулыгина блистательно. Трогательный, глуповатый от любви…

А великая русская актриса Эмма Попова?! Как она билась в третьем акте: «Никогда мы не уедем в Москву, никогда!»

Я сидел за декорацией в темноте сцены, слушал ее – мороз по коже!..

Тут ведь и Чехов, Чехов в издании Маркса, и мама читает мне его во время бомбежки, и бабушкины пирожки, и Москва моя любимая, и Хотьково… все, все – и Чайка…

И надо все это передать зрителю! Это главное!! И никаких комплексов!!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.