Заключение
Заключение
Всяческие мемуары и воспоминания, как бы они ни были самоироничны, попахивают меркантильностью. Как ни крути, но воспоминатель подсознательно хочет заполучить дивиденды с биографии.
Литературные воспоминания делятся, как правило, на несколько категорий. Если автор грамотный – он пишет сам, а опытный редактор расставляет знаки препинания. Если автор малограмотный, он диктует свои фантазии на современную технику, а все тот же многострадальный редактор облекает это в форму прозы, и говорун через некоторое время с удивлением узнает, что он писатель.
Заниматься не своим делом – эта страсть наших граждан особенно ярко выражена в тех случаях, когда «свое дело» тоже профессионально подозрительно.
И все-таки! Зачем-то мы родились, зачем-то служим, зачем-то, наконец, живем. Может быть, кто-нибудь и сделает случайный вывод для себя из моих литературных потуг.
Я прожил 80 лет. Глобального ущерба от жизни, слава богу, не было. Были гадости, неприятности, но не более. Это у меня характер такой – колебаться вместе с линией партии. Не до конца, конечно, но все-таки.
Перешагнуть через мораль, через близких, через вкусы эпохи имеют право только гении.
Упертые середняки вызывают уважительное раздражение. Если проще – право быть говном имеют только гении.
Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Я обращусь к Лёне Ярмольнику. Он меня сначала вылечит, потом похоронит, потом устроит в зале Чайковского вечер моей памяти – и все за свой счет, все искренне и весело.
Что я оставлю благодарным потомкам, чтобы они успели это наследие зафиксировать, пока сами не стали предками?
1. Летает планета Shirvindt между Хармсом и Раневской.
2. Стоит в Ялте памятник «Трубка Ширвиндта» – раньше стоял за границей, теперь на Родине.
3. Напротив «Мосфильма» на плешке замурованы в асфальт четыре ладони – две мои, две Державина – компания ладоней там престижная.
С этими благодарными потомками тоже какое-то пижонство и литературщина.
Во-первых, потомки никого не благодарят, а в основном поносят и презирают. Во-вторых, если уж потомки выборочно набрасываются на какую-нибудь предыдущую фигуру с благодарностью и почтением, то делается это так оголтело и безвкусно, что хочется тихого забвения. Почему только начиная с панихиды Евгений Евстигнеев стал великим русским актером? Почему только после трагического ухода Папанова и Миронова стало ясно, что без них нельзя?
У нас ставились при жизни бюсты на родине только не то трижды, не то дважды Героям Социалистического Труда. Почти никого из этих «героев» не осталось в живых, а в историю они в основном вошли так, что лучше бы и не входили.
Однажды, много лет назад, в Кривом Роге после концерта на сцену поднялась очаровательная девочка лет восьми и протянула мне огромную книгу «Криворожье», изданную, естественно, в Финляндии и весившую килограммов десять. Когда я в гостинице открыл этот печатный мемориал области, то увидел трогательную надпись. Четким трехклассным почерком было написано: «Дарагому Александру от благородных криворожцев».
Ребенок еще не знал, что надо всех и за все благодарить, включая заезжих артистов, и, делая надпись под диктовку родителей, ошибся и создал замечательное послание. Пусть будет как можно меньше благодарных потомков и как можно больше благородных детей.
Зачем создавалась эта книга? Из привычного тщеславия? Из ощущения неслыханной своей значимости и необходимости поведать человечеству нечто такое, что ему и в голову не может прийти?
Да, если быть честным, то все это присутствует, но если быть честным до конца, то правда хочется хоть чуточку закрепить свое время, своих друзей, свой дом, а значит, свою жизнь. На наше поколение сегодня поставлено сострадательное клеймо – «шестидесятники». Да, конечно, мы жили тогда и даже немного вдохнули сырого воздуха оттепели, но родился я задолго до оттепели и в четырехлетнем возрасте уже что-то понимал, когда из нашей коммуналки ночью забирали соседа, а через некоторое время исчез на семнадцать лет мой родной дядя. Еще задолго до оттепели мы, шестилетние интеллигентские дети, в теплушках эвакуировались в Чердынь. Задолго до оттепели, в 1943 году, катался я по заснеженным арбатским переулкам на коньках, привязанных бельевой веревкой с палкой «на закрут» к валенкам. Играл в футбол консервной банкой из-под американской тушенки и, учась в 110-й мужской школе, ходил в соседнюю 110-ю женскую школу на вечера, где танцевал падеграс, падепатинер, мазурку и другие вымершие бальные танцы, щеголяя в сером клетчатом пиджачке, перелицованном (был такой способ омоложения одежды, когда изнанка становилась лицом) из маминого костюма, с пуговицами, переставленными на «мужскую» сторону.
Задолго до оттепели, в 1953 году, меня не хотели держать в театральном вузе, производя чистку студенческих рядов на фоне «дела врачей».
Задолго до оттепели мы, молодые артисты, рассказывали и придумывали анекдоты, играли и сочиняли «острые капустники», вызывающие усмешку у сегодняшних остряков.
Да и после оттепели все еще жили, любили, смеялись, играли хорошие роли у замечательных режиссеров. И сегодня из последних сил, в атмосфере неслыханной молодежной конкуренции, пытаемся что-то создать и кому-то пригодиться.
Если сдуру начнешь осмысливать прожитое, конечно, танцевать надо от некролога. Веселенький танец – эдакий dance macabre. Надо зажмуриться и самому себе написать некролог. Если, скажем, в нем будет строчка: «Четырнадцать лет он был художественным руководителем театра» – жидковато. А вот если там будет написано: «Это время запомнится страшным провалом спектакля «Жуть» и прогремевшим на всю Москву обозрением «Штаны наизнанку» – уже что-то. И когда так себя прочешешь, чувствуешь, что какие-то пустоты еще необходимо успеть заполнить.
Правда, никогда нельзя доверять сегодняшним впечатлениям и рецензиям – надо ждать.
Очень хороший ленинградский режиссер Наум Бирман задумал снять «Трое в лодке, не считая собаки». Все говорили: «Вы с ума сошли! Нельзя снять «Трое в лодке…». Я тоже думаю, что есть писатели – Джером, Марк Твен, Ильф и Петров, которые потрясающи своей авторской интонацией. Можно снять сюжет, ту или иную актерскую или режиссерскую версию, но авторскую интонацию снять невозможно. Однако Бирман сказал, что это будет просто фильм о трех нынешних друзьях по канве Джерома. Ну, раз по канве и раз мы три друга, – такой ремейк, как сейчас принято говорить, – то мы согласились.
Поехали в город Советск, а там начали с окрестных полей сгонять колхозников и переодевать их в лондонцев. Мы поняли, что ремейк будет тот еще. Запахло катастрофой. Когда фильм вышел, его страшно заклеймили. Но прошло столько лет, его часто повторяют и при этом говорят: «Какой милый фильм!» Надо ждать!
Я человек низкой тщеславности. Я спонтанно увлекающийся, такой бенгальский огонь с небольшим искропроизводством, но льщу себя, что довольно ярким. Употребляя сегодняшнюю спортивную лексику – я спринтер, вынужденный бежать стайерскую дистанцию. Когда финиш – не знает никто, но ленточка уже видна.
Раньше я считал, что пенсионный возраст – вещь условная, придуманная. Но на самом деле какая-то бухгалтерия там, наверху, или социологи божественные правильно эти сроки сюда спустили.
Все должно быть вовремя. Причем каждый это понимает и говорит: «Хватит! Дорогу молодым! Устаю, ничего уже не могу аккумулировать». Говорят – и не рыпаются с места. Упоение собственной уникальностью не является страховкой от ночных кошмаров. Самодостаточность – мастурбация существования, эдакая «ложная беременность» значимости. К старости боятся резких движений – как физических, так и смысловых. А трусость, очевидно, – это надежда, что обойдется.
Когда уже выбран лимит желаний и удивлений, а заторможенная скрупулезность мудрости никак не вписывается в бешеный ритм эпохи, поневоле портится настроение и возникает паника.
Если пытаешься хотя бы умозрительно отбросить все повседневные нужности, то с пугающей ясностью понимаешь, что потерян «адрес существования». В ужасе открываешь глаза и судорожно бежишь дальше.
Но все же отчаиваться не надо, если вспомнить слова сатирика Дона Аминадо: «Живите так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрете».
Всеми правдами и неправдами надо сохранять и увековечивать свое культурное наследие, а если своей культуры не хватает – изволь цепляться за классиков и провоцировать их на высказывания, чтобы потом сказать: «с Пушкиным на дружеской ноге…»
Горжусь своим изобретением – мечтаю его запатентовать. В моем туалете над унитазом вмонтировано большое зеркало под углом видимости того, что происходит. Сооружение, естественно, только для мужчин. Разные мысли приходят моим друзьям во время посещения этой комнаты смеха, но чем талантливее посетитель, тем неожиданнее нацарапанное на зеркале откровение:
Грядущей жизни ширь видна
Нам лишь от водки Ширвиндта.
Твой Фазиль Искандер
Тарковский в «Зеркале» добился отраженья
Почти всех тайн, что скрыты в жизни спорной.
Лишь член там не увидишь в обнаженье —
Он отражен у Ширвиндта в уборной.
В. Гафт, «Раздумья»
Чтобы писать мемуары, нужна специфическая память. Я запоминаю только общий абрис событий. Кто-то, может, всего один раз сидел у Эфроса на репетиции, но подробно расскажет об этюдном методе и чем он сменился потом. Я же читаю это и думаю: «Как интересно!» Хотя сыграл у Эфроса с десяток главных ролей.
Вообще же присовокупление себя к каким-то хрестоматийно значимым фигурам или явлениям всегда выглядит противно. Даже если это не полное вранье. Например, я учился в одном классе с Сережей Хрущевым. На этом можно сделать биографию. Вот тебе, пожалуйста, смысл жизни. Если ничего больше не получилось. Этот – ученик Мейерхольда, тот – соратник Вахтангова. А проверить нельзя – все перемерли.
Но главное все-таки, что я ничего не помню. В отличие от моей жены. Каждое утро, просыпаясь, она говорит мне, допустим: «Сегодня день рождения предпоследней жены такого-то нашего друга», или: «50 лет назад родилась вторая дочь от третьего брака Козакова», или: «Ты не забыл, что сегодня день свадьбы наших соседей» (которые уже давно умерли). Я смотрю на нее с ужасом и не устаю повторять одну и ту же фразу: «Тебя надо госпитализировать».
Моя жена все отдает в Театральный музей имени Бахрушина. Сначала ей было жалко расставаться с тем, что годами собирала: газетные публикации, афиши, фото из спектаклей и со съемок фильмов, грамоты, письма и поздравительные телеграммы друзей и поклонников. Но тут умер первый муж моей мамы, архитектор по фамилии Француз (национальность, правда, фамилии не соответствовала). Он автор многих построек в Москве, в том числе Мавзолея Ленина. Работал в мастерской Щусева. Как это принято в архитектурном мире, первой всегда стоит фамилия руководителя мастерской, а уж потом – фамилии фактических авторов проекта. Так с годами осталось только имя Щусева, хотя настоящим автором был Француз. Папаша мой отбил маму у Француза – тот, бедный, остался и без Мавзолея, и без жены.
И когда после смерти разбирали его архив, обнаружили очень красивый акварельный портрет моей мамы, сделанный много-много лет назад. И нам предложили его взять. Мы приехали и увидели жуткое зрелище: по всей квартире валялись бумаги, письма, эскизы, рисунки – никому не нужные, готовые переместиться на помойку. Вернувшись домой, жена позвонила в Бахрушинский музей и сказала: «Я согласна, забирайте!»
Но важно, чтобы и те документы, которые хранятся дома, – справки, счета, выписки из больниц – были как-то упорядочены, а не лежали кучей. Если на конверте написано «Глаза» – понятно, что это про глаза. «Счета за гараж» – понятно, о чем речь. Но когда все документы лежат в одном конверте, это становится очень опасным.
Мой друг «мужской доктор» профессор Армаис Камалов повел меня однажды на консультацию к гению урологии академику Лопаткину. Он уже никого не принимал, но, так как мой друг – его ученик и я где-то на слуху, он согласился побеседовать. И попросил принести с собой все выписки, чтобы понимать, что происходит. Я бросился в шкаф к Наталии Николаевне, цапнул конверт, на котором написано «Шурины болезни», и поперся к светилу. В кабинете сидел старый красавец, а все стены были завешаны благодарностями от предстательных желез Наполеона, Навуходоносора, Эйнштейна… Я дал ему бумажку, он надел золотые очки и долго читал огромный лист. «Так, понятно», – наконец произнес он, снял очки и вежливо спросил: «И чем я могу помочь?» Я несколько удивился, потому что не понял, какие могут быть варианты его помощи. «Видите ли, – сказал академик, – я не очень в этом разбираюсь, но, если что-то конкретное, я с удовольствием подключусь. Только скажите, куда можно стучаться». Я думаю: куда же ему стучаться, кроме урологии?
Продолжалась эта бодяга довольно долго, пока я не попросил у него свои листки. В конверте «Шурины болезни» лежал «Протокол совещания ЖЭКа высотного дома по вопросу создания товарищества собственников жилья». Все выступления – «доколе» и «когда». Он читал это минут десять. И был готов помочь.
В Бахрушинском музее работают замечательные женщины, получающие «три копейки» в год. Это настоящий крематорий с ячейками, где лежат личные дела артистов. Пухлость этих папочек зависит от алчности значимости и от того, сколько вдовы принесли документов. Бывает, человек нулевой, а досье на него огромное. А у гениев всего лишь один листочек лежит.
Как писал Пушкин: «И пыль веков от хартий отряхнув, правдивые сказанья перепишет…» Недавно мне пришло в голову, что перепишет – это не освежит, а даст другую версию. Очень страшно, когда твою жизнь будут переписывать. Умрешь, и перетряхнут все твои койки, письма. Так потихонечку индивидуальность превращается в версии исследователей.
А то и вообще перепутают тебя с кем-нибудь другим. Хоть Ширвиндтов не так много, но тем не менее путаница огромная. Особенно если из фамилии образуется термин. Так, например, в медицинском словаре есть такое понятие:
Ширвиндта микрореакция – метод экспресс-диагностики сифилиса, основанный на образовании преципитата в смеси небольшого количества сыворотки крови больного сифилисом с цитохолевым антигеном; носит ориентировочный характер, положительный ответ требует подтверждения по принятому комплексу серологических реакций.
В нашей круговерти дикое ускорение забвения. Очень не хотелось бы остаться в веках автором метода диагностики сифилиса.
Расхожие истины всегда подозрительны, ибо их декларируют, не вдаваясь в смысл. Вот, например: «Счастливые часов не наблюдают». Вранье инфантильное! Так как счастье в основном – на стороне, то счастливые все время зыркают на часы, чтобы успеть вовремя вернуться на свое несчастное место. По мнению Оппенгеймера, счастливыми на Земле могут быть только женщины, дети, животные и сумасшедшие. Значит, наш мужской удел – делать перечисленных счастливыми.
Что касается женщин, то наступает страшное возрастное время, когда с ними приходится дружить. Так как навыков нет, то работа эта трудная. Поневоле тянет на бесперспективное кокетство. С партнершами по театру дружить опасно – могут использовать в корыстных целях, а самостоятельных дам – наперечет.
Конечно, все гениальное – просто, когда под рукой есть гений. Моя любимая подруга Леночка Чайковская глобальной силой воздействия на мою жизнь держит меня на плаву. Она меня одевает, примеряя на очаровательного мужа Толю пиджаки и куртки во всех городах мира, где еще не растаял лед и сохранилось фигурное катание. Если учесть, что Толя на пять размеров изящнее меня, то примерки производятся с прикидкой на вырост. Она знает, что мне есть, где лечиться, где отдыхать, с кем дружить, чего остерегаться.
Она единственная в мире открыто говорит, что я – гений. И я слушаюсь.
Наступает время, когда сны становятся значительно содержательнее, глубже и тоньше, чем яви. Кто редактирует сны, кто их монтирует – никому не известно. Я на даче нашел любопытную книгу – сонник позапрошлого века, где все очень интересно расписано. Целая наука – какие сны к чему. Оказывается, если снится кровь, то вовсе не значит, что поранишься, и ждать нужно чего-то противоположного, без всякой логики. Поэтому, когда я вижу сны жизненные, пытаюсь проснуться. Не получается – вновь командую себе – просыпайся, пора! Но никак. И тогда думаю – ах, я не просыпаюсь, значит, все это на самом деле?! И если такое наслоение снов из-за возраста, характера, плохого настроения, усталости, набора событий доходит до пика реальности, начинаешь задумываться: а не пора ли менять образ жизни?
Кем бы ты ни был в молодости – оптимистом или пессимистом, наивным или реалистом, радужным или сумрачным, все равно с возрастом становишься брюзгой. И чем дальше, тем все брюзжее и брюзжее. Главное, сам это чувствуешь, но ничего не можешь с этим поделать.
Накопление всеядности приводит к паническому раздражению, а тут и до ненависти – рукой подать.
Я себя ненавижу! Ненавижу необходимость любить окружающих, ненавижу все время делать то, что ненавижу, ненавижу людей, делающих то, что я ненавижу, предметом творческого вожделения.
Ненавижу ненависть к тому, что вообще никакой эмоции не заслуживает.
Я ненавижу злых, скупых и без юмора. Социальная принадлежность, политическая платформа, степень воровства меня совершенно не волнуют. Воруй, но с юмором. Фашист, но дико добрый.
Я думаю, характер человека складывается уже месяцам к трем. Но у меня почему-то не сложился до сих пор, поэтому о себе говорить трудно. Я, например, незлопамятный. Это плохо, потому что благодаря злопамятности можно делать выводы, а так – наступаешь на одни и те же грабли.
Я процентов на 80 соответствую самому себе. Процент этот в течение жизни не менялся. Но последнее время я стал эту цифру формулировать. Чего делать нельзя. Вообще нельзя ничего говорить всерьез вслух. Особенно употреблять слова «кредо» или «гражданская позиция». Любая формула – это смерть.
Я находчив. Мне сказал об этом не самый добрый человек – Андрюша Битов. На очередном юбилее, на котором я нашелся, чего-то вякнул, подошел ко мне Андрей: «Тебе не надоело быть круглосуточно находчивым?»
Сколько украдено у меня профессионалами. Услышанное, увиденное, запомненное у простодушно-застольных словоблудов типа меня сделали многим биографию, а тут по глупости помрешь в безвестности.
Я со всеми на «ты». В этом моя жизненная позиция. На «ты» – значит, приветствую естественность, искренность общения. Это не панибратство, а товарищество. Кроме того, я сегодня старше почти всех. Помню, у нас была хорошая партийная традиция – коммунисты все называли друг друга по отчеству и на «ты». «Григорьич, как ты вчера?» Или: «Ну ты даешь, Леонидыч!» Очевидно, это у меня от времени застоя.
Я умею слушать друзей. У друзей, особенно знаменитых, – постоянные монологи о себе. Друг может позвонить и спросить: «Ну, как ты? А я…» – и дальше идет развернутый монолог о себе. Это очень выгодно, когда есть такой, как я, которому можно что-то рассказывать, не боясь, что тебя перебьют. И потом я – могила. Когда я читаю современную мемуаристику, особенно про то, где я был и в чем участвовал… Если все, что я знаю, взять и написать…
Поздно менять друзей, ориентацию и навыки существования. Смысл существования – в душевном покое и отсутствии невыполненных обязательств. Но обязательства все время нахлестывают. Кажется: вот это сделаешь и это – а дальше покой и тишина. Нет – появляются новые.
Иногда думаешь: ой, пора душой заняться. Пора, пора. А потом забываешь – обошлось, можно повременить.
Верить мне поздно, но веровать… И хотя я воспитывался атеистом, с годами прихожу к выводу, что есть Нечто. Нечто непонятное. Не от инопланетян же оно.
Глупо, когда вчерашнее Политбюро начинает истово креститься.
Любая вера – марксистская, православная или иудейская – с одной стороны, создает какие-то внутренние ограничения, а с другой – дает какую-то целенаправленность развитию организма. Самое главное: молодой особи она дает этакий поджатый хвост. Нельзя жить безбоязненно. Нельзя ничего не бояться с точки зрения космического – там непонятно что. И нельзя не бояться, когда переходишь улицу. А сейчас никто ничего не боится.
Какой красочный религиозный театр, как выпущенный дух из крепко закупоренной бутылки, царит сегодня над безграмотно выхолощенной толпой. Я, получающий совершенно законно приглашения и поздравления от всех религиозных конфессий, постепенно становлюсь религиозным космополитом, что меня, с одной стороны, настораживает, а с другой – успокаивает. Действительно, сложно быть религиозно цельным, если мама – под родовой одесской фамилией Кобиливкер, папа – Теодор Ширвиндт, сменивший имя на Анатолий, боясь своих немецких корней, а я с рождения до почти половозрелого возраста пребывал в церкви на руках у моей любимой няньки Наташи, которая меня воспитывала. Перед смертью она все-таки на ушко призналась мне, что я тайно крещеный. Так что с полным правом я посещаю костелы, церкви и синагоги. Некоторая напряженка с мечетями, но если посоветоваться с директором нашего театра Мамедом Агаевым…
К старости вообще половые и национальные признаки как-то рассасываются.
Все время ловил себя на мысли, что я совсем перестаю себе нравиться. Что случилось?
Наконец понял: надоело быть хорошим человеком! Немодно, нерентабельно, а подчас просто стыдно!
В конце прошлого века я попытался зарифмовать свое самоощущение.
Я живу по инерции,
Пунктуальность кляня.
Даже отблеск потенции
Не волнует меня.
Закодирован «нужностью»
Мой усталый забег,
Поплавок не колышет
Обезрыбленных рек.
Внешне выгляжу молодо,
Но немеет стопа.
Нет ни жажды, ни холода,
Значит, я – скорлупа!
До чего ж приблизительно
Сотворен человек,
Но придется презрительно
Доживать этот век.
С грехом пополам дожил и даже переполз в нынешний век.
Пи…ц! Времени, отпущенного на жизнь, оказалось мало. С одной стороны. А с другой – зачем коптить эту уходящую экологию, не зная, зачем?
Как-то меня спросили: если бы у меня была возможность после смерти вернуться в виде какого-то человека или вещи, что это было бы? Я ответил: флюгер. У Саши Черного в стихах есть два желания: «Жить на вершине голой, / Писать простые сонеты…/ И брать от людей из дола / Хлеб, вино и котлеты». И второе: «Сжечь корабли и впереди, и сзади, / Лечь на кровать, не глядя ни на что,/ Уснуть без снов и, любопытства ради, / Проснуться лет чрез сто».
Ни разу за длинную жизнь не утомлял себя долгими размышлениями и глубоким анализом бытия. Все поступки и телодвижения совершались спонтанно-импровизационно – в надежде на стопроцентную интуицию. Главное – чтобы не ниже других, чтобы не было стыдно перед самим собой в районе трех часов ночи и чтобы никого не обидеть. И вдруг к старости переполненный котел биографии стал фонтанировать метастазами ошибок. Пришлось задуматься, но поздно. Ни сил, ни времени не осталось. Вынужден привычно прощать себя и у всех остальных просить прощения.
Жизнь стала бутафорски зыбкой. Мой случайный валдайский друг, бывший знатный шахтер, сутками в утлой резиновой лодочке пытающийся что-то добыть из водоема, говорил, покуривая откуда-то доставаемый «Беломор»: «Вот удрал от воркутинской смерти, чтобы дожить как человек». Хочу с ним…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.