От 10 до 0

От 10 до 0

Мой нежный и уникальный папа – пруссак, а мама – одесситка. Роясь по старческой сентиментальности в пыльных семейных бумажках, я наткнулся на справку. Оказывается, мой папа не Анатолий Густавович, а Теодор Густавович. Просто в те годы иметь в России немецкие корни было даже опаснее, чем еврейские. Золотые времена! И папу сделали Анатолием. А я мог бы быть Александром Теодоровичем. Красиво!

У меня очень мало родственников. Сейчас, кроме моей ветви, практически никого нет, все ушли. Был любимый и единственный двоюродный брат, Борис Евсеевич Ширвиндт, замечательный педагог, академик. Возглавлял один из показательных интернатов для детей. У него масса учеников, теперь уже мощных людей. Он прошел всю войну артиллеристом. Пришел с нее, слава богу, целый, немножко раненный. Он был очень похож на меня. У меня есть любимая карточка, на которой он – майор, в шикарной фуражке, с озорными глазами. Когда в 1946 году он появился с орденами на груди, для меня, одиннадцатилетнего, это было воплощением красоты и победы. А мой дядя, его отец, был очень крупным юристом. Его посадили в 1938-м, и только в 1955-м мы встречали его из лагерей. Вот такой был победный марш: родители сидели, а дети воевали.

Мой папа играл на скрипке. Он обладал удивительным звуком. Некоторое отставание в технике, как мне сейчас представляется, а также уникальное отсутствие каких-либо пробивных свойств характера не позволили ему добраться до музыкального Олимпа, куда, впрочем, он особенно и не стремился.

Папа

Брат-близнец отца Филипп играл еще и на виолончели. Когда-то Эмиль Кио-старший придумывал свои безумные аттракционы с использованием близнецов, в основном лилипутов. Очевидно, лилипуты надоели, и папа с дядей стали для него находкой. На арену выходил папа и играл на скрипке, затем его запирали в сундук и поднимали под купол, а из-за кулис моментально появлялся Филипп со скрипочкой в руках.

На этом цирковая деятельность папы закончилась, и дальше он играл в оркестре МХАТа, концертировал как солист и преподавал в музыкальной школе.

Папина обескураживающая мягкость и интеллигентность нередко ставила в тупик как его самого, так и людей, с которыми приходилось общаться. Помню трагикомический случай, произошедший, когда мы жили под Звенигородом у родительских друзей – физика-ядерщика Алиханова и скрипачки Славы Рошаль – в академическом поселке Мозжинка. Однажды папе срочно надо было выехать в Москву, и он, проголосовав, сел в черную машину рядом с водителем. Все 60 километров бедный папа высчитывал, кто его везет – сам академик или его шофер. Эти муки кончились у Киевского вокзала, когда папа, набравшись храбрости, спросил: «Извините, ради бога, в какой форме я мог бы выразить вам свою благодарность?» На что не то академик, не то водила ответил: «С тех пор как изобрели деньги, ваш вопрос звучит риторически».

Моя мама окончила 2-ю студию МХАТа. Сохранился документ:

Справка

Р. С. Француз-Ширвиндт обучалась с 1921 по 1924 годы во II Студии Московского художественного академического театра под художественным руководством Народного артиста К. С. Станиславского при режиссуре Заслуженной артистки РСФСР Р. Н. Молчановой. По окончании Студии была переведена в актерский состав Малой сцены МХАТа.

Мама из-за туберкулеза была вынуждена оставить актерскую профессию (это сейчас очень модны чахоточные героини, а тогда было строже) и заняться редакторской деятельностью сначала в Московской филармонии, а затем, когда в филармонии количество талантливых сотрудников определенной национальности на одно советское учреждение превысило норму, ушла в Московскую эстраду, что находилась тогда напротив ЦУМа, в здании Театрального училища имени Щепкина при Малом театре. Матери давно нет, но до сих пор я случайно или нарочно сталкиваюсь с актерами, которые с благодарностью вспоминают ее и говорят, что обязаны ей выходом на большую эстраду.

Мама

У мамы тоже был брат, мой дядя Аркадий. Он уехал в Англию еще в 20-х годах. Будучи врачом, организовал там гинекологическую клинику. И вдруг в начале 60-х от него пришла весточка, которая вместо радости вызвала в семье страшную панику. Ведь все бандероли, приходящие из-за границы, непременно визировались известными организациями. Кроме того, получить заграничную бандероль можно было в единственном почтовом отделении, расположенном в гостинице «Украина». Заплатить за посылку пришлось непомерную сумму (мы заняли денег у всех знакомых, друзей и коллег). В посылке оказалось письмо от дяди и маленький шарфик. Фактически мы купили этот шарфик за бешеные деньги да еще и натерпелись страху. Потом мама даже ухитрялась потихоньку переписываться с братом.

К концу жизни мама стала слепнуть. Последние пятнадцать лет она мужественно переносила свою слепоту. Когда же начинала унывать, я говорил ей: «Мать, не горюй – совершенно не на что смотреть!»

Она бесконечно разговаривала по телефону с подругами, а иногда переходила на шепот. Однажды я поинтересовался, о чем они шепчутся. Оказалось, рассказывают политические анекдоты, думая, что шепот при прослушке не слышен. Я ей объяснил, что как раз шепот и слышен лучше всего. Мама забеспокоилась, но страсть к анекдотам осталась.

К ней приходили подруги-чтицы, читали толстые журналы и литературные новинки. Одной из подруг была Анастасия Цветаева. Жаль, мама не видела, как Цветаева, которая летом и зимой носила на голове штук пять платочков, бережно снимает их один за другим. Она непременно оценила бы этот моноспектакль.

Несмотря на слепоту, мама очень хорошо вязала, и многие известные люди до сих пор показывают мне «кольчужки» из толстых белых ниток. Сначала она на ощупь мерила человека, затем вязала и дарила. Люди брали вроде как из сострадания, но потом носили с удовольствием.

Естественно, как принято в любой интеллигентной семье, меня учили играть на скрипке. Происходило это так. Появлялся папа со скрипкой, предварительно заперев дверь в коридор, и умолял встать за гаммы. Я, уже тогда очень сообразительный, смиренно склонял голову, якобы соглашаясь начать мучить население дома жуткими звуками гамм Гржимали, и просился перед этим святым актом в туалет. Наивный папа открывал дверь, я бросался в туалет и запирался там навсегда. Нестабильность этого плацдарма заключалась в том, что квартира была коммунальной и кроме нас в ней проживало еще пять семей. Семьи эти, несмотря на разное социальное, национальное и материальное положение, жили очень дружно. Вообще, если коммунизм берет истоки в коммунальных квартирах, что-то в нем есть. Но это вопрос для отдельного изучения. Жильцы кормили чужих детей, помогали друг другу, и многие из населявших квартиру были на моей стороне в кровавой борьбе с музыкальным образованием.

Но даже союзникам иногда надо было посещать место моей отсидки, и я волей-неволей вновь попадал в руки папы, стоящего у святой двери с четвертушкой в руках (четвертушка – это не емкость влаги, а скрипочка, по величине составляющая 1/4 большой скрипки). В таких взаимных муках мы с папой поступили в детскую музыкальную школу, где из любви к папе меня продержали до пятого класса, после чего, извинившись перед ним, во время очередного экзамена по сольфеджио (химия и сольфеджио до сих пор возникают как ужасы в моих старческих снах) попросили больше не приходить.

Виртуоз Москвы

На домашнем совете мать говорила, что это – последняя капля и что теперь прямой путь в ремесленное училище (в конце 40-х ремесленным училищем пугали детей в интеллигентных семьях). На все нападки по скрипичному вопросу у меня был один-единственный ответный аргумент: «Игорь Ойстрах тоже не хочет заниматься!» Тут родителям крыть было нечем, ибо действительно Игорь в тот период страшно поддержал меня своим идентичным отношением к скрипке.

Прошло несколько лет, и папа со слезами на глазах говорил, что встретил Давида Федоровича Ойстраха и тот сказал, что Игорь давно одумался, прекрасно и много занимается и на днях будет играть в Малом зале консерватории в сопровождении студенческого оркестра на отчетном концерте. «И ты бы мог, если бы!..» – восклицал папа, но поезд уже ушел.

Бедный папа! Я вспоминал эту его трагическую фразу в Большом зале консерватории весной 1992 года.

Дело в том, что наш уникальный Владимир Спиваков, руководитель «Виртуозов Москвы», играет на папиной (моего) скрипке. История почти детективная.

В войну папа разъезжал по фронтам с актерской бригадой. Фронтовые бригады – отдельная, героическая, а чаще трагическая страница Великой Отечественной войны. К сожалению, мало и постно зафиксированная историками. В Театре сатиры был спектакль «Прощай, конферансье!», поставленный Андреем Мироновым по пьесе Григория Горина, где делалась попытка на документальной основе прочесть хотя бы одну страницу из эпопеи «Актер на фронте». В короткие передыхи между боевыми действиями на импровизированных сценах в виде сдвинутых кузовов полуторок актерские бригады пытались немного развлечь измученных бойцов. Папа не только играл в этом концерте соло, но также из-за отсутствия фортепиано аккомпанировал оперной певице Деборе Пантофель-Нечецкой.

И вот во время одного из переездов в машину с артистами попал большой осколок и раздробил папину скрипку. Когда артисты приехали на место концерта, то доложили начальству о возникшей ситуации и невозможности выступления. Армейское начальство (а это оказалась – ни больше ни меньше – ставка Георгия Жукова) сказало подчиненным: «Достать скрипку». Шел 44-й год, трофеев было уже достаточно. Через некоторое время по приказу Жукова привезли три скрипки, папа выбрал одну и прошел с ней войну, концертировал после войны, преподавал и играл в оркестре Большого театра. Инструмент был мастера Гобетти, с удивительным звуком, что, впрочем, не надо доказывать, слушая Спивакова.

Прошли годы, и папа показал скрипку профессору Янкелевичу, своему приятелю, который определил, что в нижней деке завелся червячок и скрипка погибает, надо срочно что-то делать, если уже не поздно. Скрипка оказалась у Янкелевича. Не знаю, боюсь клеветать на большого мастера, но, так или иначе, червячка (если он был), очевидно, вывели, и скрипка попала впоследствии в руки ученика Янкелевича – Владимира Спивакова. Папа был бы счастлив, если бы узнал об этом.

Наследственный порок

И вот в Большом зале консерватории состоялся тысячный концерт «Виртуозов Москвы».

За три месяца до этого события мне позвонил Володя Спиваков и сказал, что настало время публично отнять у него скрипку, и как раз подвернулся удачный случай – юбилейный концерт. Мы вышли с незаменимым Державиным на сцену Большого зала, я отнял у Спивакова скрипку, рассказал эту душещипательную историю и в подтверждение своих слов сыграл десять нотных строк из Концерта Вивальди (кульминация моего скрипичного образования) в сопровождении «Виртуозов Москвы», правда, при дирижировании Державина, что несколько снижало серьезность момента.

Бедный мой папа! Мог ли он себе представить, говоря о триумфе маленького Игоря Ойстраха в отчетном концерте музыкальной школы, что не пройдет и пятидесяти лет и непутевый сын будет играть на его скрипке в Большом зале консерватории в сопровождении «Виртуозов Москвы» перед уникальной по составу аудиторией, в присутствии первого президента России Ельцина и Жванецкого.

Как-то в прессе началась спонтанная кампания против актерских детей. Актерские дети, мол, захватили все места в театральных институтах и не дают пробиться к рампе талантливым самородкам из глубинки. Я тогда уже разгневанно пыхтел по этому поводу в какой-то газете, но на волне этой кампании к театральным училищам страшно было подойти с актерской фамилией.

Вот бред! Почему шахтеры, хлеборобы, сталевары – это династии, а у нас сынки. Как будто не логично, что детеныш, который с первых шагов в доме натыкается на известных актеров и с рождения слышит разговоры вокруг очередной театральной несправедливости, должен к семнадцати годам поступать в текстильный институт.

Я помню себя сидящим на коленях у Яхонтова. Он, как правило, проверял все свои работы «на маме», сажая меня к себе на колени и мотивируя это тем, что Шурик не даст ему возможности броситься в мизансцены – он хочет очень скупо показать маме готовящийся материал. Я помню незабвенного Диму Журавлева (называю Дмитрия Николаевича так, как называл его всю жизнь), рыцаря художественного слова, мастера с каким-то «врожденным пороком» – безупречным вкусом. Журавлев за неделю, за день, за час перед концертом – это раскаленная лава мук, переживаний, сомнений, вечное ощущение надвигающейся катастрофы. Когда он стоял за кулисами перед выходом, буквально вздрагивая от каждого шороха, то напоминал мне какого-то сверхпородистого скакуна чистейших кровей перед заездом, где решается все, и главное – не сбиться и выдать весь запас неутомимой энергии и подготовки перед стартом.

Качалов, Флиер, Плятт, Рина Зеленая, Утесов и многие другие – вот круг людей, бывавших в родительском доме и заполнявших мир моего детства. К сожалению, молодость тем и опасна, что мы только post factum соображаем, кто нас окружал и кем они были.

Сидение на коленях у Яхонтова – не единственное воспоминание детства.

Кто-то врет, что помнит себя с пеленок. Я смутно помню себя шагающим по Гоголевскому бульвару в детской группе с немецким уклоном – где-то в 3–4 года, а потом, уже осмысленнее, – в 5-летнем возрасте на даче в Ильинском.

Смотрю в корень

Кстати, к сведению нынешнего поколения, незадолго до войны на всех платформах Казанской железной дороги продавалось самое вкусное в моей долгой жизни мороженое. Оно было только белое. Называлось оно облизка. На перроне стоял большой бидон с мороженым, а в руках мороженщицы был агрегат – круглая, как шайба, плошечка с ручкой-поршнем. Мальчика или девочку спрашивали: «Как тебя зовут?» Мальчик или девочка отвечали: «Шура». Мороженщица брала круглую вафельку, на которой было выпечено «Шура», располагала ее на дне плошки, затем замазывала ее мороженым и сверху клала вторую вафлю. Поршнем выдавливалось это сооружение, и получалось колесо с двумя «Шурами». Все это лизалось и съедалось. Если у девочки или мальчика в тот период созревания имелась сердечная привязанность, можно было одну вафлю заказать с Шурой, а другую, например, с Олей, отчего облизка становилась еще желаннее.

Ворошиловский стрелок

Четко помню начало войны. Это сейчас в Ильинском хоромы, а раньше стояли скромные интеллигентские дачи. Рядом – город Жуковский со своим авиационным центром. После того как случился первый налет фашистской авиации на Жуковский, всех несчастных интеллигентиков с соседних дач погнали рыть бомбоубежище. Врачи и скрипачи лопаточками рыли окопчики, и выглядело это всё беспомощно. Бомбоубежища не получилось, получилась какая-то жалкая щель, в которую нас, пацанов, загоняли во время бомбежек.

Еще помню, как завешивали темными тряпками окна – для светомаскировки. Один из наших соседей не завесил, так потом говорили, что он шпион и тем самым приманивал врага.

Хорошо помню нашу эвакуацию в город Чердынь.

Сотрудники Чердынского краеведческого музея имени Пушкина нашли газету «Северная коммуна» за 14 августа 1941 года: «…в связи с угрозой захвата Москвы в Чердынский район эвакуирована бригада Московской государственной филармонии в составе лауреата Всесоюзного конкурса мастеров художественного слова Д. Н. Журавлева… солистки Ленинградского государственного театра имени Кирова К. Н. Ардашевской (балет), заслуженного артиста РСФСР, орденоносца, балетмейстера Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова В. И. Вийнонена… солиста филармонии А. Г. Ширвиндта (скрипка) и директора Р. С. Ширвиндт».

Эта бригада оставляла детей в Чердыни, а сама ездила обслуживать военные части.

Отвечал я как-то на вопросы корреспондента чердынской газеты.

– Что, – спрашивает, – вы помните с той поры?

– Помню, – говорю, – из глубинки приезжал огромный мужик в тулупе, обаятельный: «Артисты есть? Поедем в такой-то район». Так вот – просто. Тогда не было нынешних жуков-администраторов. Меня пару раз брали. Ехали на розвальнях, под тулупом, мороз, снег блестит, похрустывает. Приезжаем. В клубе взрослые дают концерт, а мы в натопленной избе уминаем настоящую вареную картошку, горячие пироги, сало… Еще помню северную природу. Зазубренные ели. Крутой спуск к Вишере. По обледеневшей дороге вверх карабкается лошадь – понурая, грустная, прелестная. Тащит огромную бочку, и вода из нее выплескивается. Водовоз был моим старшим другом. Я страшно этим гордился. Он видел, как я серьезно, уважительно относился к его делу, и доверял мне вожжи, черпание воды. Так вот я полюбил лошадей. Гораздо позднее, на Московском ипподроме, я понял, откуда истоки этой пагубной страсти… В Чердыни я пошел в первый класс. Учительница была чудесная. Как звали? Шестьдесят с лишним лет прошло! Тут не помнишь иной раз, как себя зовут, а уж учительницу… Да, еще был отличный фотограф там, неподалеку от нас. У него еще имелось ателье. Он запечатлел нашу семью. И снимки сохранились поныне!..

Вот так я умилялся и вдруг получаю очень трогательное письмо:

Я коренной чердынец, родился и вырос в этом городе, проработал там 26 лет. В 1941 году я учился в той самой школе, о которой говорил в интервью А. Ширвиндт. Как сейчас помню, на одном из вечеров в честь какого-то праздника дети собрались в актовом зале школы на концерт. Как всегда, основную программу концерта составляли номера ребят из детского дома (у них был очень талантливый директор, любитель художественной самодеятельности). И тут вдруг ведущая концерта, пионервожатая, объявляет: «А сейчас, дети, Алик Ширвиндт сыграет на скрипке». В нашей школе никто на скрипках не играл, а тут – великое удивление. На сцену вышел маленький мальчик в клетчатой рубашке, в штанишках на лямках, встал среди сцены и заиграл. Что он играл, мы не знали – не объявляли, – но игра понравилась, хлопали усердно.

Учительницу, что учила тогда первый класс, звали Марфа Николаевна Афанасьева. Фотографа, который жил неподалеку от квартиры Ширвиндтов, звали Можаринов Аркадий Иванович. А водовоз, что любезно давал Ширвиндту вожжи и черпак для воды, работал конюхом в конторе агентства «Камлесосплав», которая располагалась неподалеку от их квартиры. Туда же они ходили обедать, поскольку были прикреплены к столовой этой конторы. Так часто поступали с семьями эвакуированных, чтобы хоть как-то облегчить их жизнь.

Мы тоже иногда бывали в этой столовой (в ней работала наша мама) и не раз встречали того мальчика, что играл нам на скрипке. Когда мы уже стали взрослыми и с экранов телевизора увидели А. А. Ширвиндта, возник вопрос: а не тот ли это Ширвиндт, что выступал на школьной сцене в 1941 году? Выяснилось, что тот…

Георгий Шестаков

Я был поздним ребенком – появился на свет, когда родителям было уже под сорок. Сначала у них родилась дочь, но прожила она всего девять лет, и они вынуждены были родить еще что-то, и получился я.

Ростки стриптиза

Когда еще не существовало «вставной челюсти» Москвы – Калининского проспекта, а ныне Нового Арбата, там была Собачья площадка на стыке с Поварской, дровяной склад на углу Мерзляковского переулка, откуда мы перед войной воровали дрова, а напротив, рядом с рестораном «Прага», располагался огромный роддом Грауэрмана. На Собачьей площадке стоял памятник собаке, старинный особнячок, в котором размещался музыкально-педагогический институт имени Гнесиных, деревянные пивные ларьки, где пиво закусывали бутербродами с красной рыбой и не менее красной икрой, где зимой в ледяное пиво доливали его же из большого чайника, подогретого почти до кипения, чтобы жаждущее население не простудило горлышко, а на фасаде заведения было большое воззвание: «Требуйте долива пива после отстоя пены!»

Потом построили Калининский проспект, а роддом решили выселить, и нам звонил главный врач, просил спасти роддом. Мы ходили в разные инстанции, рассказывали, что в нем родились Булат Окуджава, Марк Захаров, Михаил Державин, Андрей Миронов и масса других знаменитостей. Все возмущались, как можно закрывать роддом, но чиновники привели аргумент: мол, роженицам шумно рожать. Они, видимо, знали, что рожать надо в тишине. А поскольку мы оказались не очень опытными акушерами, то не нашлись с доводами. И роддом кончился.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.