Глава шестьдесят шестая Возрожденная «Чайка»: ноябрь — декабрь 1898 года
Глава шестьдесят шестая Возрожденная «Чайка»: ноябрь — декабрь 1898 года
Перемещаясь с квартиры на квартиру, Антон на две недели поселился у доктора Исаака Альтшуллера и сразу проникся к нему доверием, невзирая на подозрительную фамилию: Альтшуллер был туберкулезник и пациентам прописывал лишь то, что принимал сам. Он пытался внушить Антону, что с ялтинской ссылкой ему следует примириться и вообще держаться подальше от вредоносных московских холодов. Затем, на время постройки дома на Аутке, Антон перебрался на дачу Омюр, владелицей которой была Капитолина Иловайская, генеральская вдова и чеховская почитательница[445].
В памяти Маши сохранилось первое впечатление от купленного Антоном земельного участка: «Я была раздосадована, что брат выбрал участок так далеко от моря <…> Когда мы пришли на место и я посмотрела на участок, настроение у меня совсем испортилось. Я увидела нечто невероятное: участок представлял собой часть крутого косогора <…> на нем не было никакой постройки, ни дерева, ни кустика, лишь старый, заброшенный корявый виноградник <…> Он был обнесен плетнем, за которым лежало татарское кладбище. На нем, как нарочно, в это время происходили похороны. <…> Я не сумела, видимо, скрыть от брата своего первого неприятного впечатления и огорчила его».
Пройдет время, и Маша полюбит и горную речку Учан-Су, с шумом стремящуюся к морю, и вид на ялтинскую бухту со снующими по ней пароходами. Вечером они с Антоном взялись составлять план будущего имения.
Землю Антон купил действительно задешево, а предполагаемое строительство железной дороги значительно увеличивало ее стоимость. Здесь, в отдалении от центра города, можно было не бояться нашествия посетителей и принимать у себя «подрывной элемент» и евреев, которым въезд в Ялту был заказан. Ялтинское Общество взаимного кредита с готовностью предложило Чехову деньги на постройку дома. По распоряжению его директора от соседней мечети на участок подвели воду для замеса строительного раствора. Лев Шаповалов, двадцатисемилетний преподаватель рисования, сделал себе имя на разработке проекта чеховского дома: он свел воедино Машины эскизы, и по стилю здание вышло наполовину мавританским, наполовину европейским. Пока архитектор заканчивал проект, Антон нанял татарина-подрядчика Бабакая Кальфу; тот начал рыть фундамент и завозить строительные материалы. Бабакай придумал имя диковинному дому: Буюр-нуз, что значит «Как хотите». Лев Толстой и Сергеенко выразили беспокойство по поводу финансовых обязательств Антона. Сам же он никак не мог понять, что за пять тысяч ему прислал Суворин: аванс или запоздалый долг? Московский Художественный театр вселил в Антона надежду, что доходы его будут умножаться; посулил прибыль и Суворин, предложив Чехову переиздать все его сочинения в едином оформлении и продать по рублю за том. Однако воздушными замками расплатиться за крымский, каменный, пока было невозможно. При том, что Чехов получал теперь 30 копеек за строчку, ему, теряющему силы, уже нельзя было рассчитывать только на гонорары за новые вещи.
И все-таки Антон решил оставить за собой Мелихово как летнее жилье. Этим он успокоил тех, кто зависел от имения: начальника почты, школьных учителей, земских фельдшериц, работников, прислугу. Мелиховом он управлял из Ялты: уладил спор между талежскими учительницами из-за дров на зиму; уверил нерадивого врача Григорьева, что, несмотря на безуспешные попытки спасти Павла Егоровича, репутация его не пострадала; защитил начальника почтового отделения в Лопасне от анонимных жалобщиков. Однако теперь, когда в Мелихове не было ни Павла Егоровича, ни Антона, удержать в руках разлаживающееся хозяйство никому уже было не под силу. Пока Маша была в Ялте, Евгения Яковлевна не находила себе места и жаловалась в письме Мише: «Меня тоска одолела, не могу в Мелихове жить»[446]. Это настроение передалось потом и Маше: «Гудит ли самовар, свистит ли в печи, или воет собака — все это производит страх и опасение за будущее…» — писала она Антону. Женщины теперь и спать в одиночку боялись, так что пришлось просить горничных ночевать вместе с ними. Сверх того, по соседству опять случился пожар. В ноябре погода установилась холодная, а снегу все не было, и дорога до станции по замерзшим ухабам была мучительна.
На жалобы Евгении Яковлевны Антон 13 ноября ответил назиданием: «Как бы ни вели себя собаки и самовары, все равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем несчастье и наоборот; человек не может быть всю жизнь здоров и весел <…> и надо быть ко всему готовым <…> Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего». Неделю спустя, когда наконец выпал снег, Роман отвез Машу на станцию — она вывозила в Москву белье и посуду. Вслед за ней через два дня тронулись в путь и Евгения Яковлевна с горничной Машей Шакиной. Мелиховский дом они заперли на замок. До весны Маша с матерью жили в наемной четырехкомнатной квартире — мебель им одолжили друзья и знакомые. Лишь раз в месяц Маша наведывалась в Мелихово, чтобы выдать жалованье оставшимся на усадьбе Марьюшке, Роману и горничной Пелагее. Бром и Хина жили теперь вместе с дворовыми собаками. В округе стали пошаливать воры, и Роману приходилось ночами звонить в колокол, чтобы отпугивать незваных гостей. Двое воришек попались Вареникову, и он хорошенько их высек[447]. Он же довел до слез учительницу Терентьеву, сказав, что собирается закрыть мелиховскую школу.
В декабре Маша решила перебраться к Антону в Крым, поскольку ей стало казаться, что она тоже нездорова: «По утрам сильно кашляю, все время болит левая сторона груди вверху».
Обследовавший ее доктор прописал хину с кодеином и портер после обеда. (Антон все же напомнил ей, что заболевание легких — это у Чеховых «фамильное».) Маша живо интересовалась новым ялтинским домом и уже хотела знать, нельзя ли сделать комнаты просторнее и надо ли будет продавать Мелихово, чтобы оплатить новое имение. На оба вопроса Антон ответил отрицательно, но сам исподволь стал готовить мать и сестру к переезду в Крым на постоянное жительство. Начальница гимназии Варвара Харкеевич уже предложила Маше преподавать у нее географию — занимавший это место учитель «добровольно» согласился уйти в отставку. Антон соблазнял мать великолепной кухней, «американскими» удобствами в уборной, электрическими звонками и телефоном; участок он собирался засадить розами и кипарисами; он убеждал ее и в том, что в Ялте кофе и халва стоят недорого, к тому же в каменном доме можно не бояться пожара, а сухой климат благоприятен для ревматизма; до таганрогской родни из Ялты можно за день добраться морем, а до местной церкви рукой подать, и, если Евгения Яковлевна пожелает, вместе с собой она может привезти старую кухарку Марьюшку. Помимо земли в Аутке, Антон, войдя в раж, прикупил и небольшое именьице в Кучук-Кое. Здесь можно было бы держать корову и возделывать огород, а Маша — если она не боится крутых горных спусков — могла бы купаться в море. С Кучук-Коем Антон рискнул и не прогадал — вскоре за эту дачу стали предлагать вчетверо больше заплаченной им суммы.
Впрочем, большого беспокойства Евгения Яковлевна у Антона не вызывала. Его успокоила и Ольга Кундасова: «Здоровье ее не внушает никаких опасений в настоящую минуту. Что касается душевного состояния, то оно не из мрачных, тем менее подавленных. На мой взгляд, смерть Павла Егоровича потому не слишком сильно повлияла на нее, что она — нежная мать; для нее дети дороже мужа». Чрезмерную для Антона озабоченность проявила публика по поводу его собственного здоровья — и здесь больше всего отличилась провинциальная пресса. Одна из симферопольских газет сообщала: «Зловещие симптомы <…> внушают опасение за жизнь его». Антон посылал в ответ сердитые телеграммы; газеты печатали опровержения, но публике они казались малоубедительными. Бывший одноклассник Антона, Владимир Сиротин, написал ему о том, что сам смертельно болен, и просил совета. Другой школьный товарищ, Лев Волькенштейн, предлагал помочь с совершением купчей крепости. Тревожную телеграмму получил Антон от Клеопатры Каратыгиной; ответ ей он тоже послал телеграфом: «Совершенно здоров. Благополучен. Кланяюсь, благодарю». Неожиданно, после четырехлетнего молчания, дала о себе знать Александра Похлебина: «Как Вы часто болеете, Антон Павлович! Это невозможно! Сердце разрывается на части, как подумаю, что с Вами делается. Как была бы я счастлива, если бы услыхала, что Вы здоровы. <…> Боялась, что известие о потере отца окончательно подорвет Ваше здоровье»[448]. (Похлебина теперь жила в деревне помещицей, но жизнью была недовольна: «Полюбить народ никак не могу, слишком он невежествен и дик».) Дуня Коновицер послала Чехову шоколаду, Наталья Линтварева — украинского сала. Потом и сама приехала проведать Антона; как всегда, заливалась звонким смехом, а когда умолкала, советовалась с ним насчет покупки в Ялте земельного участка.
В Петербурге Елена Шаврова, теперь верная жена своего мужа, готовилась стать матерью. А в Ялте Антона развлекала ее младшая сестра, слабая здоровьем Анна. Однако Чехов предпочел общество восемнадцатилетней Нади Терновской, с которой его познакомила тогдашняя его домохозяйка К. Иловайская. Отец Нади, ялтинский протоиерей, благосклонно отнесся к ухаживаниям Антона за дочерью. По словам самой Нади (об этом она впоследствии рассказывала своим детям), Чехов потому оказал ей предпочтение, что «в отличие от других ялтинских барышень она не старается с ним говорить о литературе и казаться умной»[449]. Надя страстно любила музыку, подолгу играла Антону на рояле и была хороша собой. Ялта наполнилась слухами о возможной женитьбе, и отец Нади стал наводить о Чехове справки. Еще одна Надя — внучка Суворина — тоже пыталась кокетничать с Антоном, но, ничего не добившись, уехала в Петербург. Накануне отъезда она предупредила Антона письмом насчет дачи Иловайской, где он встречался с Надей Терновской: «Дом, в котором Вы живете, очень сырой, это все знают. Бросайте же его скорей, забирайте с собой всю мебель и переезжайте в другое palazzo» [450]. Вниманием Антона пыталась завладеть и Ольга Соловьева, зажиточная вдова и владелица поместья Суук-Су, расположенного по соседству с Кучук-Коем.
Что же до мужской компании, то в ней преобладали иные настроения — memento mori. Серпуховский врач Витте оправлялся в Ялте от инфаркта: «Впечатление такое, как будто по нем прошел поезд». Сам Антон тоже бывал порой настолько слаб, что не мог одолеть подъема в гору, а иной раз и встать с постели. Его состояние сильно беспокоило Веру Комиссаржевскую: «В Ростове-на-Дону есть доктор Васильев. Вы должны поехать к нему лечиться — он Вас вылечит. Сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, я не знаю, как Вас просить. <…> Это ужасно, если Вы не сделаете, прямо боль мне причините. Сделайте. Да?»[451] Чехов пообещал ей при случае наведаться в Ростов и показаться врачу, который пользовал чахотку электричеством. Не давал Антону покоя и «катар желудка», понуждая его к частым визитам в уборную. В конце ноября у него снова пошла горлом кровь, и он побеспокоил запиской доктора Альтшуллера: «Je garde le lit[452]. Захватите с собой, молодой товарищ, стетоскопчик и ларингоскопчик». Через день Маше пошли указания выслать в Ялту его собственный врачебный инструментарий, пузырь для льда, а также кое-какие вещи для утепления: каракулевую шапку, парижский тигровый плед и самовар. Мише было поручено справить Антону новое пенсне — непременно с пробковой прокладкой для переносицы. Суворина Чехов предупредил: «У меня пять дней было кровохарканье <…> Но это между нами, не говорите никому. <…> Моя кровь пугает других больше, чем меня, — и потому я стараюсь кровохаркать тайно от своих».
Тяжелее переносил Антон страдания душевные: «Хочется с кем-нибудь поговорить о литературе <…> а говорить здесь можно только о литераторах <…> Все больше скучно или досадно». Газеты в Ялту приходили с опозданием, а «без газет можно было бы впасть в мрачную меланхолию и даже жениться», — жаловался Антон Соболевскому в письме под Рождество. Чехов поначалу сблизился с издательницей газеты «Крымский курьер», но надежды на сотрудничество не оправдались. Он уже полюбил свой недостроенный дом в Аутке, однако с зимней крымской слякотью примириться не мог. (Вся Ялта устыдилась, когда газеты перепечатали телеграмму Чехова в Москву, в которой он сравнивает себя с Дрейфусом, сидящим в заключении на Чертовом острове.)
Антон томился разлукой и с Сувориным — даже несмотря на то, что «Новое время», как писал он Александру, «шлепается в лужу». Впрочем, газета и у правительства вызвала сильное недовольство, так что была на десять дней приостановлена. Поэт Бальмонт окрестил «Новое время» «высочайше утвержденным бардаком». Парижский корреспондент «Нового времени» Павловский через Антона пытался найти место в какой-нибудь либеральной московской газете. От Суворина ушел Потапенко. Как докладывал с места событий Александр, Суворин метал в сотрудников громы и молнии, а Дофин ходил «как бык с нахмуренным челом». В «Новом времени» начали печатать перевод лживой книги Эстергази «Закулисная сторона дела Дрейфуса». На это Антон написал Суворину, что пересмотр дела Дрейфуса — «это одна из великих культурных побед конца нашего века»; тот же был уверен, что оправдание Дрейфуса — дело рук германофилов.
Ваня, самый немногословный из братьев Чеховых, 19 декабря приехал к Антону, нагруженный его заказами, и пробыл в Ялте две недели. От многоречивого же Миши проку не было никакого. Он участливо зазывал к себе в Ярославль Евгению Яковлевну, но она подозревала, что ему нужна нянька для маленькой Евгении. Миша не внес своей доли на похороны Павла Егоровича и задерживал выплату Машиного пособия. Александр же в Петербурге сам нуждался в помощи. Он теперь подкармливал свояченицу Анастасию — ее муж, Н. Пушкарев, потерял все деньги на своем последнем изобретении — машине для игры в лото. Николай, старший сын Александра, был задержан полицейским за мелкое воровство на вокзале. Наталья стала бояться, что он дурно повлияет на братьев, и особенно на семилетнего Мишу, и Александр определил Николая юнгой в Черноморское пароходство. Средний сын, двенадцатилетний Антон, наотрез отказавшись от продолжения учебы, постигал переплетное дело в типографии Суворина. Сам же Александр, наблюдая за тем, как «Новое время» неумолимо опускается на дно, стал подыскивать другую работу. Об этом он 24 ноября писал Антону: «Помышляю <…> открыть публичный дом на новых началах, а именно — совершать по России странствования на манер артистических турне. Если мое проектируемое заведение прибудет в Ялту „для оживления сезона“, то ты, конечно, — первый бесплатный посетитель». К этому письму Потапенко добавил приветствие, а Эмили Бижон приложила «большой поцелуй».
Став жителем Ялты, Антон попал под бдительное око местной прессы. Приходилось ему сиживать и на заседаниях — в попечительном совете женской гимназии, в Обществе Красного Креста, в комитете по борьбе с голодом. Пока в Аутке нанятые Бабакаем рабочие рыли фундамент под будущий дом, Чехов писал: за два месяца, проведенные на даче Омюр, из-под его пера вышли четыре рассказа. Из них три — «Случай на практике» для «Русской мысли», «Новая дача» для «Русских ведомостей» и «По делам службы» для «Недели» содержат мелиховские реалии — погибельная для природы фабрика и вороватые, недружелюбные крестьяне. Рассказ «По делам службы» отличает особая художественная сила: он повествует о поездке врача и судебного следователя в дальнее село для расследования самоубийства, после которой следователя начинают преследовать кошмары, навеянные картинами убогой крестьянской жизни. Протест против социальной несправедливости, прозвучавший в «Мужиках» и «Моей жизни», в этих последних чеховских рассказах нарастает: угнетаемые становятся реальной угрозой для угнетателей. Более светлыми тонами написан рассказ «Душечка», напечатанный в еженедельнике «Семья», — в нем изображен портрет женщины, отдающей себя без остатка всем мужчинам, с которыми связывает ее судьба, будь то антрепренер, лесоторговец или ветеринар. «Душечка» повергла в изумление либералов и очаровала Толстого, вместо иронии увидевшего в ней идиллию; при встрече Толстой сказал Чехову, что его рассказ — это «кружево, сплетенное целомудренной девушкой».
Антон был неспокоен — как справедливо предполагал Альтшуллер, из-за «Чайки». Это сказывалось и на его легких, и на кишечнике. Петербургская премьера сильно ударила по здоровью Чехова; московский провал мог бы свести его в могилу. Между тем и «Чайка», и «Дядя Ваня» успешно шли в провинции — последняя пьеса, принесшая Антону тысячу рублей, буквально завораживала публику. В ноябре Чехов получил из Нижнего Новгорода письмо от Максима Горького, в котором тот писал, что на спектакле «Дядя Ваня» он «плакал, как баба», и расчувствовался так, будто его перепиливали тупой пилой. Последний акт показался Горькому метким ударом по душе, а общее впечатление от пьесы он уподобил воспоминаниям детства: цветочной клумбе, изрытой и истоптанной огромной свиньей. Впрочем, писатель предупредил Антона: «Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна». Чехов ответил Горькому с большой теплотой, и между писателями завязалась на удивление искренняя дружба, причем будущему буревестнику революции не раз приходилось обращаться к Антону с самооправданиями: «Я глуп как паровоз <…> и вот я — лечу. Но рельс подо мной нет»[453].
Тем временем Маша со вкусом входила в роль московского полномочного представителя Антона Чехова. Она стала жить в свое удовольствие, обедать с актерами и актрисами, а на званых вечерах чувствовать себя все увереннее и раскованнее. Она подружилась с одноклассником Антона, актером Вишневским, игравшим роль доктора Дорна, и с Ольгой Книппер, которая играла Аркадину несмотря на то, что была на пятнадцать лет моложе своей героини. Друзья Антона теперь толпились в квартире Маши. Саша Селиванова сделала ей прививку от оспы. Дуня Коновицер, Антонова невеста двенадцатилетней давности, вновь сошлась с ней накоротке. Захаживали Елена Шаврова и Татьяна Щепкина-Куперник. Шавровы тоже принимали у себя Машу, и хотя ей не понравилась там мужская публика «с моноклями», Елена показалась ей красивой и интересной женщиной. Ольга Шаврова предложила Маше попробовать себя на сцене. Левитан же был слишком истощен болезнью, чтобы уделять Маше внимание: «Лежу и тяжко дышу, как рыба без воды», — пожаловался он Антону. И все же Маша не оставляла надежды, что ей удастся устроить свое «личное счастье». Она вовсе не стремилась в Ялту преподавать географию — ей весело и интересно жилось в Москве, где можно было ходить по театрам и заниматься живописью.
Вечером 17 декабря все подъезды к Московскому Художественному театру запрудили кареты и экипажи — там, в заполненном до отказа зрительном зале, состоялась премьера возрожденной «Чайки». После спектакля Немирович-Данченко телеграфировал Чехову: «Успех колоссальный. <…> Мы сумасшедшие от счастья». Антон послал ответную телеграмму: «Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым». Теперь Немирович-Данченко стал просить у Антона исключительных прав на постановку «Дяди Вани». Получил Антон телеграмму и от своего одноклассника Вишневского: «Чайка будет боевой пьесой нашего театра». Неудачны были лишь сама Чайка — Нина Заречная в исполнении М. Роксановой (вскоре ее выведут из спектакля) да Тригорин, который в трактовке Станиславского походил на «безнадежного импотента»; однако даже это не умерило восторга публики. Особая похвала досталась Ольге Книппер. О ней Антону писал Немирович-Данченко: «Книппер — удивительная, идеальная Аркадина. До того сжилась с ролью, что от нее не оторвешь ни ее актерской элегантности, прекрасных туалетов обворожительной пошлячки, скупости, ревности и т. д.» Маша сошлась с братом в его первом впечатлении об актрисе: «Очень, очень милая артистка Книппер, талантливая удивительно, просто наслаждение было ее видеть и слышать». Ей вторила Щепкина-Куперник: «За три года это первый раз, что я наслаждалась в театре. <…> Здесь все было ново, неожиданно, занимательно. <…> Очень хороша Книппер».
Пьеса помогла восстановить утраченные связи. Левитан поднялся с больной постели, купил у барышника за двойную цену билет и побывал на спектакле, который, как он признался Антону, лишь теперь понял вполне. Особое его сочувствие вызвал Тригорин, мечущийся между немолодой любовницей и юной ее соперницей. Даже актер Ленский, невзлюбивший Антона с тех пор, как тот высмеял его в «Попрыгунье», был очарован «Чайкой». Сергей Бычков, коридорный «Большой Московской гостиницы», побывал на спектакле четыре раза; в письме к Чехову он напомнил ему о Людмиле Озеровой: «как она страстно хотела сыграть вашу Чайку» [454]. Редкая женщина не увидела в Чайке собственную судьбу. Кундасова написала Антону, что ее овдовевшая сестра Зоя жаждет получить от Немировича-Данченко заветную роль.
Следующие два представления «Чайки» были отменены из-за болезни Ольги Книппер — для Антона это был немалый ущерб, поскольку за спектакль ему полагалось десять процентов от валового сбора. Однако теперь свои отношения с Художественным театром он поставил в один ряд с женитьбой на актрисе. В письмах к Елене Шавровой и Ефиму Коновицеру он воспользовался одной и той же фигурой речи: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг — так мне везет!!»
Живя теперь в Крыму, Антон оплачивал московскую квартиру, имение и школу в Мелихове, строительство ялтинского дома и дачу в Кучук-Кое. На нем лежала забота о бедных родственниках, а срок его жизни неумолимо сокращался. Однако вместо того, чтобы, по совету Левитана, просить деньги у сильных мира сего, он предпринял иные решительные действия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.