Главная профессия
Главная профессия
Литературный сценарий — это, как правило, история, событие, которое читаешь как повесть, как рассказ. В режиссерском сценарии явно проступает личность режиссера, который увидел это событие, эту историю по-своему. Для меня главное в режиссерском сценарии — проследить основную мысль режиссера и максимально приспособить его видение к своему.
В режиссерском сценарии можно прочесть очень многое. От того, что режиссер акцентирует, как поворачивает мысль, быстро ли обнаруживает идею или подводит к ней исподволь, что предпочитает: эффектные «штучки» или без внешнего лоска ближе к главному, — можно понять порой, даже какой он человек. С того самого времени, когда я стала досконально изучать режиссерский сценарий, я почти ни разу не ошиблась в том, что меня ждет впереди. Почти. Но иногда тревожило ощущение будущей несовместимости с режиссером, с его видением, вкусами. И если я самонадеянно заглушала в себе эти тревожные предзнаменования, то потом получала по заслугам. Подчиняться и соглашаться вопреки своему разуму — это нестерпимая мука.
Изучение режиссерского сценария стало моим правилом. Уже знаю все наизусть. И все равно читаю. Читаю со всеми ремарками режиссера слева: «она села на диван, широко раскинув платье, и оценивала произведенный эффект» — до технических примечаний режиссера справа: «наплыв длительностью полтора метра; черно-белая соляризация (контур); мультипликация (впечатка)». И пусть в конечном результате не все так получится, как записано у режиссера слева. Пусть я сяду не на диван и не на стул и не раскину широко платье — с костюмом и гримом все впереди — костюм может продиктовать другую мизансцену. А вот то, что «она оценивала произведенный эффект» — это уже от характера, это — в дело.
Кинорежиссер, на мой взгляд, самая трудная, самая интересная, самая главная профессия в кино. Можно быть эмоциональным или рациональным актером — режиссеру просто рациональным или эмоциональным быть нельзя. Режиссер должен быть и умным, и эмоциональным, и рациональным, и эрудированным, и терпеливым, и музыкальным, и дипломатичным, и чувственным, влюбляющимся в людей, и сдерживающимся от гнева и грубости; он должен быть и директором, и администратором и экономистом; он должен понимать и операторские тонкости и знать законы монтажа и работу художника; режиссер должен быть и «авантюристом» (А как же? Вести корабль неизведанным курсом, столько раз идти напролом — и чтобы ни один мускул не дрогнул, ведь в тебя верят), и продюсером; режиссер обязан быть широко образованным человеком. Наверняка я пропустила еще многие качества, которые должны быть свойственны этой «штучной» профессии.
Режиссер и актер. О, это связь самая тонкая и деликатная, похожая на сложные, странные семейные отношения. В картине режиссеру с актером приходится разрешать и распутывать такие тонкие и грубые, открытые и тайные человеческие проявления, что подслушай человек со стороны такой разговор — полный подтекстов, намеков, откровений, слезных признаний и сокровенных тайн — у-у-у. скажет, да ведь это не совсем нормальные люди.
А как же люди снимают кино? Начищенные и напомаженные, налакированные и набриолиненные? Как в гости приходят? Так ведь это и самим зрителям неинтересно. Интересно все то, что предшествует празднику. Один режиссер признался, что не любит съемочного процесса, поскольку артисты на съемке разбивают то, что было в его воображении. Такой режиссер в работе необаятелен, а порой просто неприятен. Он в кадре не расцветает. Я боюсь режиссеров, не любящих актера, считающих его рабочим материалом, который надо подмять и подчинить. Это ясно с первой репетиции. Не ухватил актер чего-то с ходу, тут же — неудовольствие на лице. Возможны и комплименты, типа «колода, сапог». А что актер, собственно, должен ухватить, если режиссер: «…Показать не могу, рассказать не умею, но тут мне сделайте как написано в сценарии: „подобие улыбки раздвинуло ее губы“». И начинаются съемки под лозунгом: «Вам рэпэпыцыя нужна? Мэни не-э… Мото-ор!» Вот что у всех здорово выходит, так это команда «Мотор!»
Если с режиссером не налаживается особого человеческого контакта, это вовсе не означает, что в картине нельзя работать нормально. Очень часто работаешь без привязанности. И многим актерам так даже привычнее и удобнее. Мне же почему-то так важен этот момент, так важен, прямо до болезненности. Мне необходимо, чтобы перед началом съемочного периода режиссер дал возможность полностью раскрепоститься, поднаиграть, даже покривляться. Это мои «пристройки», они помогают подойти к главному и тем самым дать возможность режиссеру заглянуть вглубь, туда, где я прячу свои тайны, фонды. Фонд — это живо реагирующий и трепетный, пульсирующий и взрывающийся материал наблюдений и прожитого, который невозможно взять в руки, вычислить или взвесить. Это аппарат из области духовных сил, которые подвержены изменению, отставанию от жизни, от событий. Это «трагичный» аппарат. Он всю жизнь мучает! Ну присмотритесь, режиссеры, попристальнее, почеловечнее! — А!!! Поздно. Уже не справляешься. Отстаешь. Уже не чувствуешь интонации времени… неужели подползает творческая старость? Остановись, время! Вспомни: в пятидесятые годы, да и в шестидесятые, даже в семидесятые тебя еще хвалили… Было ведь! Ушло время, ушло. Эта так называемая творческая «старость», конечно же, не старость в буквальном смысле. Ведь старым бывает порой и сорокалетний и даже тридцатипятилетний, в то время как восьмидесятилетний может быть самым интересным, самым увлекающим, самым современным. Ножницы, ножницы времени. Приходит опыт, мастерство, но уходит внешность, здоровье, понимание «сегодня»… И многие роли уходят навсегда. Ах, ах… Такие недуги подбираются не только к актерам. Они знакомы всем, кто занимается искусством. Но самое опасное и обидное, когда творческое «отставание» подкрадывается к лидеру, главному человеку в кино — режиссеру. Ну что он тогда может сказать актерам, группе? Ведь их надо вести за собой, но куда, как? Снималась я и в таких условиях, когда во мне видели только безотказного донора. В конце такой картины выползешь, пощупаешь себя — вроде жив, ну и слава богу! Милый, дорогой актер — зависимая профессия, а ведь именно режиссер может подарить тебе импульс сегодняшней жизни, вытащить тебя из когорты забытых артистов вчерашнего дня.
Как важно, чтобы режиссер мог создать такую обстановку в работе, где бы актер, не сжимаясь в комок, свободно паря, мог целиком отдать себя делу. Когда режиссер ни на йоту не отступает от того, что задумал (а сценарий создавался год назад, а то и больше), работать очень не просто. Что такое сегодня год? Да за этот год произошло столько видимых и невидимых изменений, что господи ты боже мой! За этот год актер, режиссер, да и все вокруг претерпело изменения… Но нет: «Я так задумал, так и будет». Самый большой враг делу — это претенциозная ограниченность, которая обязательно снижает уровень картин даже талантливых людей.
Я убедилась, что мощной личности не страшны отходы от «моего». Ну что такое гибкая, творческая режиссура? «Пять вечеров». Это единственная в моей жизни картина, полностью срепетированная до начала съемочного процесса. Когда вместе с режиссером выстроена точная схема роли. И температура всех сцен известна заранее. И, казалось, не могло и не может быть никаких новшеств, изменений, и все же…
В съемочное время я уже полностью существовала в микроклимате героини, входила в мельчайшие подробности обстоятельств той незавидной жизни, когда уже не видишь, не чувствуешь, что и лицо подвяло и деформировалось, и глазки уже несмышленые, и голос потускнел. А как же «ей» было не подзачахнуть, когда целых семнадцать лет от того сорок первого года только госпиталь — фабрика — дом — племянник — книги. И все. Ни о каких женских качествах — кокетство, улыбки, хи-хи-хи, ха-ха-ха — нет, об этом речи быть не «может! Как женщина она… ну как бы это… давно уже потеряла „квалификацию“.
…На съемку приходишь с „перевернутым“ лицом:
— Простите, я вам хочу сказать одно, очень важное…
— Что случилось?
— Вы понимаете… Она не будет в „Третьем вечере“ с ним целоваться. Не будет. Она просто… ну, не может она, и все. Она… ну, она уже…
Режиссер пронизывающе смотрел в мой лоб и угадывал, что там в голове ворочается… Женская природа… Капризная и загадочная вещь. В женских ролях порой существуют такие ювелирные микрофлюиды, что ни один самый тонкий режиссер-психолог не докопается. Ведь он мужчина. Тут надо только доверять женщине-актрисе. Тогда я в воздухе уловила, что он почуял: туда, туда!
— Что, она этого не хочет?
— Хочет, хочет, очень хочет, но… она не знает… не понимает, нет, не помнит — вот! Ну, в ней все это умерло… не знаю. Она не может… еще…
Опять напряженное молчание… А рядом люди из группы, у режиссера важные дела. Я его отвлекла. Ну просто я не могла не высказаться!»
— Ну так и скажи в кадре: «Не могу…»
— Ой, ой, спасибо вам, Никитушка Сергеевич, родненький! Она его поцелует обязательно! Года через полтора после конца фильма!
А вот как записана в режиссерском сценарии эта сцена: «И еще раз он ее поцеловал. И тогда — раз ему так уж нужно — она решилась. Сделала стыдное — раскрыла губы, и вдруг выражение страдания и счастья появилось на ее лице. И было то, что прежде, бесстыднее, чем прежде…» Так мы и репетировали «Третий вечер». Такие искренние, подлинно человечески чувственные сцены встречаются не в каждой картине. Вот, думала, рвану! А как начала идти по скупому, однообразному жизненному пути героини фильма да пропускать через себя все ее семнадцать лет вплоть до «Третьего вечера», — концы с концами не сошлись.
А ведь снимаешься, как правило, «с кондачка». Перед съемкой репетиция. Это в самом лучшем случае. А так, если как часто бывает… Ну, вот не так давно… Конец картины. Усталость на усталость, бессонница на бессонницу… Но рабочий день есть рабочий день. У меня правило: не работаю, только если — «скорая помощь», только. Встаю утром с невыносимой головной болью, никакие таблетки не помогают… В тумане проходят грим, костюм. Бреду в павильон, как во сне, улыбаюсь: «Привет, доброе утро…» Жду, может, пройдет. А сцене нужна совсем другая голова, лицо, состояние, то есть, все наоборот. А чем? Откуда? Но верю в чудо, и никакого чуда не происходит. Вот я уже в кадре, а в голове — тук-тук-тук, а в глазах все прыгает в такт этому жуткому стуку. И я прибегаю к своей уловке, вернее, способу выйти из безвыходного положения, когда нет помощи со стороны, когда нельзя рассказать, что с тобой происходит, режиссеру это просто не интересно, не до тебя, и т. д… Ты одна! Я научилась использовать свое состояние «не в форме», мои неприятности извне, настроение партнера, раздражение режиссера — все негативное переваривать в нужное новое ощущение. Одиночество и непонимание в работе, как это ни парадоксально, научили меня не рыдать, не жаловаться, не паниковать, а тихо, молча все пропустить через себя и выдать «на-гора» новое качество. Способ верный. На экране это почти всегда самые точные кадры, потому что так смотрела внутрь, что не помнила, что было с лицом, почему «пошла» или «не пошла» рука и зачем я это сказала так. Знаю, что на озвучании этого «так» повторить не смогу, потому что «это» рождалось в кадре. Точно так и поступила, когда была головная боль, взяла ее на вооружение, расслабилась, растворилась в ней, не взбадривала «вздор». И на экране не стыдно. И режиссер сказал — «снято». И все. Он не знал, как пойдет сцена. Работали «с ходу». Интересно. Все очень интересно.
К счастью, с лучшими из режиссеров всегда находила общий язык. Что для меня такое «лучший из них»? Это тот, который без всякого болезненного самолюбия готов выслушать мнение актера, редактора, художника, а порой и просто наблюдательного человека из группы, далекого от непосредственного участия в кадре, — рабочего сцены, костюмера и т. д. Такому «лучшему» режиссеру интересно всё и все. Хоть больше всего люблю сниматься у режиссера-диктатора — умного, талантливого, сильного, — который точно приведет меня к тому, чего хочет сам. А мое — всегда при мне…
В последние годы мне везло. С некоторыми режиссерами сложились добрые отношения. У многих других снималась вполне нормально. Но когда отношения добрые или нормальные, то и работается прекрасно и хорошо. А вот тяжело пришлось трижды. У талантливых, очень разных режиссеров. Это три фильма разных периодов жизни. Здесь разные уровни моего актерского соображения и опыта. Три хороших урока профессии. Между тремя фильмами — десять лет — две пятилетки. Можно сделать самоанализ: «К чему актриса пришла за десять лет? Как выполнила план? Как менялся ее характер и уровень профессионализма?»
1970 год. Картина «Белый взрыв». Значит, до этого фильма я не была на съемочной площадке лет пять, не считая одного-двух дней 1968 года в фильме «Взорванный ад». Это было время, когда решила начать с нуля и готова была мыть горшки и играть безмолвные роли (и буду их потом играть в огромном количестве и с удовольствием), а тут откуда ни возьмись — приглашение на «пробы» в Одессу на большую роль. В фильме «Белый взрыв» шесть героев — пять мужчин и одна женщина. Суть истории в том, что во время войны шести альпинистам предстояло взорвать снежную лавину, тем самым преградив путь фашистам. И вот, через смерти, срывы в пропасть и перестрелки, до высоты добираются двое — молоденький солдат и медсестра Вера. Они-то и выполняют боевой приказ, совершают подвиг! Когда я прочла сценарий, безумно захотелось «снежного подвига, белого взрыва», а какая она, эта медсестра, — это потом. Вот это «безумно» меня и погубило. Бездумная поспешность обязательно приводит в результате к ошибке. Переполненная нетерпением играть, я отважно двинулась в Терскол, готовая по первому зову режиссера лезть в гору. В группе был полный штиль. Шла акклиматизация. Никто никуда не торопился. Группа тихо обживалась на новых местах. Иногда кто-то невысоко поднимался, «пробовал высоту». А один актер пожил с недельку, пожил и сказал: «Нет, ребята, у меня здоровье уже не то, вы тут сами по горам давайте, без меня». О, как я его про себя отчихвостила. Ну уж я-то не сдамся вам, милые горы, «… на которых еще не была». Ну, так побываю! И тут же надписала фотографию режиссеру с призывами «Вперед! Никаких отступлений!» Что-то в этом духе. Режиссер — красивый спортивный человек, замечательный рассказчик, с отличным чувством юмора. В номере у него играла прекрасная музыка. Он поставил мою фотографию с призывами у себя на столике — и я еще больше расправила свои неспортивные плечи. Сегодня пасмурно, не снимаем. Вчера не было актера. Назавтра — еще чего-то нет. Но вот опять сегодня — солнце светит и актеры на месте. Но опять не снимаем. Вдруг решили снимать завтра. Ура! Будем снимать финал — самые драматические и сильные сцены картины — тот самый белый взрыв! А до этого взрыва произошло столько трагических событий. И чтобы сыграть в начале съемок такой финал, нужно прожить весь путь, все отношения, все потери и драмы. Нужно было так чувствовать градус каждой сцены, что ночью проснись — и будь готов сыграть любую из любого места сценария. Но умение выстроить температурный график роли пришло ко мне много позже. Ах, если бы в те годы я хоть изредка могла заметить свои ошибки на экране. А тогда… Распирающие силы сослужили дурную услугу. Темперамент, фантазии — и вновь красивый очередной «плевок в вечность». Но намекни мне тогда, перед съемкой, что эта роль будет опять «плевок»… Вскочив до восхода солнца, счастливая, что наконец-то в бой, подрумянилась, забыв, что это финал картины, что моя героиня вконец измученный человек. Не преминула подкрутить «завлекалочки» около ушей — крик моды начала семидесятых — и скорей на вершину! «Привет васюкинцам!» Я на горе! Ровно через пятнадцать минут, в шерстяном спортивном костюме военного образца, околела и превратилась в немую сосульку. Но господи ты боже мой, чего же мне стоило выдержать это испытание и не подать виду целых полчаса. Что играть? Какой я должна быть на этом последнем этапе роли, картины? Мои завлекалочки и румянец, мои глупо обтянутые, как в балете, ноги на снегу! Внутри такой ледяной раздрызг, такой позор, ах-ах — ужас! Бежать, бежать! Куда? Вниз? Под нами четыре тысячи метров! Такси не возьмешь, только головой в пропасть. Но жаль себя… а вдруг? Но никаких «вдруг» в таких случаях не бывает. Первый дубль: тык-мык, тык-мык — мимо. А ведь в меня режиссер верил, говорил, что помнит «Рабочий поселок». Ай-ай-ай! Сейчас режиссер на меня смотрит холодно, равнодушно, отстранение, сложив узкий рот в презрительной гримасе:
— Ну еще раз попробуйте…
— Ну а как?
— Ну как-нибудь по-другому.
Сняли восемь дублей, но ни одного просвета внутри — ни единого. Спустились вниз. Я влетела в свой номер в отчаянии от стыда и беспомощности. Я ничего сделать не могла. Ничего. Когда проявили материал, режиссер сказал мне, что уже поздно менять актрису, но он постарается меня аккуратно вырезать из картины, в крайнем случае оставит на экране мою спину. Жестоко по форме, но справедливо по содержанию. Когда я просеиваю в памяти самые тяжелые минуты жизни в профессии, эта роль перекрывает все глубины моих актерских падений и выбирается на одно из первых мест.
В 1980 году режиссер «Белого взрыва» предложил мне роль. Я растерялась, и стало стыдно-стыдно — ведь я его тогда так подвела… А он верил в меня… Как только раздался стук в мой номер в одесской гостинице и я спросила «кто там?», мне отозвался человек, от голоса которого у меня в душе скользнуло неспокойное, вызвавшее полузабытое, но болезненное: где, где это было? Почему так щемит душа? От его голоса всплыло мое горе — то, ничем не восполнимое горе беспомощности в профессии, которое я оплакивала среди снежных гор, в комнате на третьем этаже.
Может быть, я сыграла бы предложенную роль, и, может быть, режиссер остался даже мною доволен… Но в то время было много работы…
…1975 года. «Двадцать дней без войны». За пять лет — около десяти второплановых ролей, пять эпизодов, несколько вполне крупных ролей и директор в «Старых стенах». Можно считать, что в этой моей пятилетке разрушенное хозяйство восстановилось, и даже с избытком, с наградой в виде «Старых стен». Итак, 1975 год. Мне предложили прочесть сценарий по повести Константина Симонова «Записки Лопатина». Сценарий под названием «Двадцать дней без войны». Режиссер Алексей Герман. Полный молодой человек за тридцать, с детским лицом и еще более детской улыбкой, с ямочками на щеках. Суровость и жестокий реализм событий сценария никак не вязался с внешностью режиссера: вот уж к кому подходит поговорка «внешность обманчива». Моя проба в его картине на роль Нины Николаевны была последней. В это время уже полным ходом снаряжалась экспедиция в снежный Джамбул. До меня претенденток на роль было три. И все три — первоклассные актрисы. Но актриса «А» по каким-то соображениям не устраивала автора сценария. А актриса «Б» недостаточно фотогенична. А актриса «С» предпочла сниматься в другой картине, в новом для нее жанре. И выбор пал на меня, не оттого что я желанна, а просто по суровой необходимости. Когда прибыли в далекий Джамбул, в первый же съемочный день режиссер мне искренне об этом и сказал: «Ну, вы нормальная драматическая актриса, тут никаких открытий не будет. Жаль, мне видится только актриса „А“. Но автору она не по душе… Ну ничего, все будем строить вокруг Ю. В. (Ю. В. — Юрий Владимирович Никулин). С тобой будет работать наш второй режиссер, он отлично это умеет. Проба у тебя так себе. Я там подрезал, кое-что подсобрал». А после этих слов надо идти в кадр. В первый кадр моей роли. Исчезнуть, раствориться захотелось сразу же.
— Вы смотрели английский фильм «Работник по найму»? — спросил меня второй режиссер. Именно этот фильм я смотрела накануне вылета сюда, в Казахстан, на неделе английских фильмов.
— Вы помните, как прекрасно, замечательно уродливо рыдает Сара Майлз?
— Ну.
— Хорошо бы вот так и вам зарыдать в этой сцене.
Это самое начало роли. А как и чем потом оправдать такое рыдание? Если она рыдает от того, что ее отец в госпитале для безнадежных, то, наверное, это другое качество рыданий. Во всяком случае, не первичное. Она уже это пережила… Если же это рыдание от одиночества, то как-то неудобно рыдать в коридоре вагона. В тамбур мог выйти мужчина, как это и происходит в фильме, и тогда эмоции и рыдания приобретают совсем иной оттенок… Но никому мои рассуждения в то время не были интересны. Будьте любезны — рыдайте! Да и не смогла бы я тогда доказать свою точку зрения. Кстати, это рыдание — единственное, что выбивается из моей роли. Просто эпизод идет в начале фильма, и другие, более важные события поглощают его. Итак, первая съемка. Про себя, то есть про отношение к себе, я уже все знаю. В узком коридоре вагона минимум света, камера, оператор, режиссер-постановщик, второй режиссер, ассистент режисера и ассистент оператора. Остальные давятся в купе и тамбуре. Обстановка напряженнейшая. Замечательная обстановка! Только я здесь никому не родная и еще не вижу фантастической документальной точности, — все так, как и было в войну. А уж сколько мы с мамой поездили по таким вот холоднющим вагонам! Ведь это мое детство — стартовая площадка моей жизни. Нет, не могу, никак не могу «уродливо» зарыдать, черт побери, все внутри сопротивляется.
— Вот видите, не можете простого… Давайте в кадр Ю. В., а с вами завтра попробуем еще раз.
Я заперлась в купе и смотрела-смотрела, как мелькают однообразные столбы на бескрайней снежной степи. Столбы разные, то высокие, то вместе с проводами резко уходят к земле, то опять устремляются ввысь. Это белое поле — моя жизнь. А эти неровные разновысокие столбы — мои годы, роли. Если сейчас будет три одинаковых столба, я эту роль сделаю вопреки всему. Нет столбов одинаковых. Но есть дух и что-то в запасниках, до которых пока не добирались обстоятельства. А поезд ползет тридцать километров туда — остановка, открыли шлагбаум, — и тридцать километров обратно. И так всю ночь и весь день. Ну, что будем делать? Да и что, в конце концов за драма? Разве для меня новость, что меня не принимают? Почему я должна быть всем мила и симпатична? Я же не серебряный полтинник, чтобы просто так всем нравиться? А! Вы так любите? Так заработайте. Да и не самое тяжкое это из всего, что было в жизни. Ну вспомните то, что, может быть, мало кто в группе пережил… Ну, ну, поднапрягитесь… Война, голод, немцы, трупы, виселицы, расстрелы, моя молодая мама и оптимизм в ее глазах в самые, казалось бы, гибельные минуты. Ну?.. Наконец-то вытащим на свет божий этот ценный груз, и сколько ролей — женщин войны — оживут на экране… А сейчас надо говорить так: «Милый Алеша! Спасибо, что меня вспомнил и пригласил на пробу. И пусть она не из удачных, пусть я тебе не желанна. Но я здесь, на съемочной площадке, — это главное. Ну, не могу, ей богу не могу зарыдать так прекрасно-уродливо, как это делает Сара Майлз. Ну что тут поделаешь, ее бы в мои условия, она тоже бы подсуетилась… Но я понимаю, что в том английском фильме так потрясло — неординарность актрисы, ее экстремизм, ну что-то из этого ряда. Не могу точнее. Но знаю, в искусстве меня всегда притягивало нечто такое взрывчатое, такое, ну, „не як у людей“, а где было это пробовать, где выражать? Ты же сам знаешь, Алеша, какими были мои дела…»
Наутро следующего дня, кроме лаконично-вежливого «доброе утро», «спасибо», «пожалуйста» — никому ни слова не сказала. Но та ночь решила все. Я не сомкнула глаз и огромным усилием воли перекроила себя навыворот. Обидные мучения в душе загасила холодной водой, и если бы надо было пройти по горячим углям босиком — прошла бы и ничего не почувствовала. Вечером того же дня я опять стояла на том же месте, прикуривала от керосиновой лампочки, для чего приподнималась на носки так, чтобы видна была штопка на чулке, ну, а потом… рыдала.
Алексей Герман. Но сначала вопрос: страдала, что больше не снималась у него? Нет. Уж очень мы разные. Интересен этот художник? Это совершенно особый режиссер. Он не подходит ни под одну мерку. И, как каждый особенно одаренный человек, он особенный. Как он сумел досконально, художественно-документально возродить атмосферу прошлого! Равных ему в этом, пожалуй, нет. Во всяком случае, в тот, 1975 год в нашем кино это отметили все. Всю массовку он готовил и просматривал непременно сам, всех знал в лицо, каждому подбирал индивидуальный костюм. Иногда от лица, которое его чем-то поражало, мог перестроить эпизод или придумать новый. Когда он искал костюм особенно полюбившемуся человеку из массовки, его детское лицо с ямочками на щеках становилось счастливо-суровым. Я тайком любовалась его внутренним свечением. Я его уже нежно любила, хотя ни в откровения, ни в дружбу не бросалась никогда. Я постоянно помнила: никаких расслаблении. Никаких распростертых объятий. Сыграть роль вопреки всем ожиданиям. Не ждут — сыграть. Но если в роли что-то удалось, то прежде всего оттого, что в той «германовской» атмосфере нельзя было не заиграть.
Оригинально проходили съемки. Тоже не как у всех. Они тянулись долго, бесконечно, и непонятно было, сколько же вот так «это» протянется. А режиссер как будто чего-то ждал, прислушивался к себе, к чему-то там своему внутри. Вроде у него там что-то никак не вскипит. Порой он говорил вслух монотонно и неразборчиво, просто сам с собой… Голова Ю. В. под тяжестью век клонилась на мое плечо, я уже забывала текст сцены… А режиссер ничего этого не видел — он как будто наливался, созревал. Как беременная женщина — вон какой живот, вроде давно пора родить, а она, простите, говорит, еще срок не вышел. А потом, но опять же не вдруг, а через уточнения, дополнения — бац — начиналась съемка. Теперь не хватало машины, которая бы проехала рядом с героями. Но вот она уже в кадре и мчится как бешеная, обрызгивая их грязью, — война, не до «этикета». И в этом особенная, щемящая краска короткой, несвоевременной военной любви героев фильма. Уж если режиссер созревал к съемке, то актеры, уж точно, находились в такой обжитой атмосфере, что не «зажить» в этом «празднике» мог только… ну… наверное, для этого надо быть особенно одаренной бездарностью.
…Выходят из кинотеатра счастливые люди, щелкают семечки, которые здесь же продает безногий Миша (один из любимых персонажей Германа) — точно, как в войну у нас в Харькове на Благовещенском базаре. У кинотеатра, в темном закоулке, голодные, счастливые девочки в довоенном тряпье с упоением танцуют под шипящую пластинку. Наверняка там была бы и я. Ведь я так и росла. Именно в те сороковые. Ах, Алеша, ну откуда ты знаешь, что мы росли так? Ведь ты тогда еще только-только родился. Талант? Талант! Разве можно дать единственную точную формулировку этому понятию? Когда я слышу: «Алексей Герман», я вижу сквозь замерзшее окно моего купе, как далеко-далеко от нашего военного поезда по снежному полю ходит человек в тулупе. Рядом с ним собака Боря — черный лохматый терьер. Человек ходит долго-долго, вот уже и темнеет… Он весь в картине, весь в своем материале. Он сейчас в сорок втором году. Просвисти рядом снаряд — режиссер даже бровью не поведет. Кого в войну можно было удивить воем снаряда? Это было как «доброе утро». Это ходит большой художник. Говорится иногда: «У нас незаменимых нет». Есть. Алексей Герман.
Фильм «Двадцать дней без войны» — это моя любовь и нежность к Ю. В. Ни за что бы не выдержать моих этих «молчать», «не раскрывать объятий» — не такой уж я сильный человек, — если бы не Ю. В., милый Юрий Владимирович Никулин. Нас намеренно поместили рядом, купе к купе, чтобы мы привыкали друг к другу. Ведь мы же играем любовь, да еще какую! Ни в одной своей роли Ю. В. на экране любовь не изображал, и Это ему предстояло впервые. Ровно через неделю нашего купейного соседства я уже знала все повадки и привычки своего необычного партнера. Утро начиналось с громкого затяжного кашля. Если судить по тому, что он любит есть, то он очень дешевый артист. Самое любимое блюдо — макароны по-флотски. Еще котлеты и растворимый кофе. За стенкой я слушала его любимые песни с патриотической тематикой или песни, которые под гитару исполняют барды:
Помнишь этот город, вписанный квадратик в небо,
Как белый островок на синем,
И странные углы косые,
Ах, как жаль, что я там был, как будто не был.
Это песня о Пскове Евгения Клячкина. Когда Ю. В. притихал, значит, отходил ко сну. А когда появлялся легкий мелодичный присвист, значит, наступал сон. Когда-то Герман, то ли в шутку, то ли всерьез, объявил, что любовную сцену артисты будут играть в полураздетом виде, мол, сейчас во всем мире так, а нам чего стесняться. На следующее же утро в купе постучался Ю. В., и я увидела при тусклом свете лампочки меж обледенелых окон узкого коридора, как он стоит в трусах и майке с полотенцем через плечо: «Здравствуйте! Чтобы не было неожиданностей, начнем приучать друг друга к нашему телу. Я первый». Как нам удалась любовь на экране — судить зрителям и критикам. Но в жизни дружба у нас получилась пресердечная. С того первого съемочного дня и моего неудавшегося «уродливого рыдания» жилось мне одиноко. А тут рядом в купе человек, которого вроде можно было не бояться. Даже наоборот, которому можно было довериться. С утра до вечера к нему стучали люди: помогите, посоветуйте, одолжите, выступите, распишитесь, повеселите… И… спасибо, спасибо… спасибо… Какое-то время я все выжидала, присматривалась, прислушивалась, а потом чувствую — можно! Попробую постучать и я. А через время… не знаю, как бы это высказать… Ну-у, в общем, после смерти моего папы так хотелось произносить это слово… Ну, не могла жить без того, чтобы не говорить «папа, папа, папочка»… Долго я готовилась и однажды попросила разрешения у Ю. В. называть его «папой». Вечером, когда не было съемки, мы с Ю. В. начинали вспоминать военные песни, но такие, которые были неизвестны широкому кругу людей. Все-таки точная, воссозданная режиссером атмосфера делала свое. Наши разговоры все чаще и чаще клонились к военному времени, времени моего детства и боевой молодости Ю. В. Однажды мы обрадовались, что оба — только мы, и больше никто — знаем редкую военную песню. Мне ее прислал папа в письме с фронта, а Ю. В. как раз там, на фронте, ее пел:
Спит деревушка, только старушка
Ждет не дождется сынка.
Старой не спится, тонкие спицы
Тихо дрожат в руках.
Глянешь на сына разок, другой —
Летная курточка и бровь дугой,
Ты улыбнешься, к сыну прижмешься —
Не пропадет, мол, такой.
В 1980 году я ее спела в музыкальном телефильме «Песни войны».
А сколько я услышала веселых историй и остроумных анекдотов! Эх, Ю. В., Ю. В… Как точно он выбрал свою профессию циркового клоуна. Все явления жизни он умеет процедить через сито своего жизнестойкого здорового юмора. Ни разу я его не видела в плохом настроении. Он, пожалуй, самый большой оптимист, которого я встречала в жизни. Даже на репетиции любовной сцены (будь она неладна), когда я ему шепчу: «обними меня, у тебя такие крепкие руки…» — Ю. В., метнув хитрый глаз в сторону «созревающего» режиссера, прошептал мне в гиперболизированно-трепетной неге: «О, а если бы ты знала, какие у меня ноги!» Конечно, я тут же выпала у него из рук. Мы оба хохотали как безумные. А Герман на нас внимательно смотрел — с чего это мы? Что смешного в этой сцене? Потом уже смеялся и он, и вся группа. И самое ужасное, как дойдем до реплики «обними меня…» так и не выдерживаем… Потом уже говорила эти слова в сторону, лишь бы только не глядеть на Ю. В. За стеной моего купе Юрий Владимирович Никулин писал свою книгу «Почти серьезно». Это очень «его» название. Умный, тонкий человек никогда не выставлял напоказ своего ума, мудрости. С ним его острый юмор, и поэтому он всегда имеет при себе это уникальное «почти».
В этой картине я испытала рядом с Ю. В. много минут добра. Теперь работа, поездки, гастроли. Видимся реже. И вдруг праздник, как недавно, и звонит телефон: «А это папа! Я никуда не делся!» И так хорошо сделается на душе, так хорошо…
1980 год. «Любимая женщина механика Гаврилова». От 1975 года прошли самые интересные пять лет жизни. За это время — 15 картин. Девять главных ролей, музыкальные работы на телевидении. Можно считать, что на утрамбованном базисе я надстраивала, экспериментировала, пробовала, рисковала. Но за это время случилось самое противное — начал портиться у меня характер, вот какое дело. К своему несчастью, стала кое-что понимать. Понимать больше, чем требуется в моей зависимой профессии.
Раньше в фильме видела только свою роль. Она мне казалась небольшим заливом, который врезается в сушу со стороны океана. И я думала, что мой залив живет сам по себе. И вот с какой-то поры я ощутила, что моя роль — это часть огромного бассейна. И самое главное — она подвержена законам и капризам жизни океана — то есть фильма в целом. Это ощущение появляется, когда играешь большие роли. Играешь «не выходя из кадра». Когда шаг за шагом чувствуешь, что движение роли — это движение фильма. И теперь от этого ощущения мучаюсь. Мучаюсь, когда нет должного взаимопонимания с постановщиком. Странно, но сейчас мне не жаль расставаться с дорогими сценами, если это на благо картины. Не то что раньше.
Что такое «сценарий написан на актера»? Это значит, что он написан на актера «А», а не актера «Б». В этом сценарии учтены все возможности актера «А». Это я к тому, что сценарий «Любимая женщина механика Гаврилова» считался написанным на меня. Сценариста Сергея Бодрова я не видела до своего первого съемочного дня. Режиссер фильма Петр Ефимович Тодоровский держал со мной редкую связь только по телефону. Накануне съемок короткий разговор-знакомство на студии, скомканная быстрая кинопроба, когда в нервной, неопределенной сумятице ничего не разберешь. Когда думаешь, что потом все уладится. Но на тот раз закралось легкое чувство беспокойства. И завыло тревожной сиреной сразу же, как только начался съемочный период. Сколько мы ни говорили «про нашу Риту», я еще и еще раз понимала, что режиссер сделал большую ошибку, пригласив на эту роль меня. Ему виделась другая женщина, «красивая и независимая, которая постоянно фонтанирует», чуть растрепанная и вибрирующая. По его рассказам мне представлялась женщина типа фильмов неореализма, что ли. Это монороль, и полтора часа на экране в одиночку «фонтанировать» — ой, как точно надо «распределить» струю. А ведь режиссер знал про героиню все. Он сам ее придумал, полюбил, и сыграй эту роль актриса, которая бы пошла по его видению, картина, получилась бы оригинальнее, теплее, темпераментнее. Но на роль он пригласил меня. Это была его ошибка и наше обоюдное несчастье. Если когда-то я мучилась от отсутствия текста в роли, то теперь наоборот… Мне нравилась эта роль тем, что давала возможность играть не словами, а проживать все то же самое внутри. Можно было говорить глазами, фигурой, поворотом головы — то есть кинематографично.
…Уже не первый съемочный день, но снимается одна из первых сцен фильма. Мы еще ничего о героине не знаем, кроме того, что она в красивом платье со своими близкими подъезжает к ЗАГСу, но жених запаздывает. Еще нет на горизонте никаких туч. И вот первая встреча ее с мужчиной, которого зрители по правилам игры должны принять за того самого. Но только до тех пор, пока не начинается их диалог. И вот на этой сцене наши разногласия стали явными. Что конкретно я просила и чего конкретно добивалась? Лучше фактом. Сцена-диалог из режиссерского сценария:
«…Это был хорошо одетый мужчина. Даже чересчур. Когда мужчина слишком много внимания уделяет своей внешности, есть в этом что-то смешное.
— Рита, я идиот, — улыбается во весь рот ее знакомый, — не поверишь — еду сегодня и думаю: ну, почему я тебя так долго не видел? А ты помолодела лет на десять… Будь что будет… я сегодня опоздаю на работу, уважительная причина. Мы немедленно садимся в машину.
— Зачем?
— И едем прямо к тебе. Танька в школе?
— А ты не поумнел за это время, Слава, — сказала Рита.
— Слушай… — сообразил наконец Слава, оглядывая ее, — ты здесь… неужели?..
— Да!
— Вот она, ваша любовь. Стоит два-три месяца не зайти и… Кто же он?
— Гаврилов.
— Просто Гаврилов?
— Нет, не просто. Гаврилов Лев.
— О-оо! Я вижу — ты влюблена?
— Я не влюблена. Я люблю… — серьезно и с достоинством сказала Рита.
— Больше, чем меня? — пошутил Слава.
— Ну ладно, отойди, а то могут подумать, что я с тобой знакома, — все еще в хорошем настроении сказала Рита и прошла мимо него. Слава пошел за ней.
— Да потому, что я с тобой всегда чувствовала себя девкой, — не выдержала Рита. — Каждый раз клялась, что не пущу тебя на порог…
— И поэтому звонила и упрашивала приехать.
Рита обернулась, расшаркалась перед ним.
— За каждый звонок, за каждое слово стыдно!.. — Рита снова развернулась и уже быстро направилась в сторону ЗАГСа.
— Ну хоть в этом отношении я тебя устраивал? — невозмутимо улыбнулся Слава, следуя сзади Риты. — По-моему, ты не жаловалась.
Рита вздохнула, взяла себя в руки и с чувством собственного достоинства сказала:
— Благодари бога, что мой Гаврилов опаздывает».
Режиссерский сценарий я получила перед выездом в экспедицию. Диалог в литературном сценарии выглядел по-другому. Иначе бы я обратила внимание на «…чувствовала себя девкой», «…я тебя устраивал…» и т. п. Что-то меня оттолкнуло от героини. И я начала ее защищать. А раз защищать, значит жизнь в картине будет не гладкой.
Слава богу, что к тому, восьмидесятому, году я уже не боялась рисковать, идти против течения. Удары, сплетни подтачивают, конечно, ранят. Но когда ясно видишь свою линию роли, ничего… Актер Анатолий Васильев лишился большого диалога, но выиграл. Недосказанность дает волю зрительскому воображению, рождает перспективу, держит интерес, напряжение. Ну, а что хорошего, если о герое узнаешь все сразу с первого кадра. В результате диалог на экране выглядит так:
— Рита, я идиот, еду сегодня и думаю: ну почему я тебя так долго не видел? О? А ты помолодела лет на десять… (Это важно). Ну, я сегодня опоздаю на работу… Танька в школе? (Ясно, что он не случайный гость в ее доме). Слушай, ты здесь… (подразумевается, около ЗАГСа) неужели?.. Кто же он?
— Гаврилов (это первая ее реплика).
— Просто Гаврилов?
— Лев.
— О-оо! Я вижу, ты влюблена…
— Я люблю.
— М-м, больше, чем меня?
Долгие взгляды героини и героя, в которых все подробности того, что написано в большом диалоге режиссерского сценария. Позже зритель поймет, что Слава — человек несвободный. Он — ее горькое прошлое.
Ну что мне было делать, если я видела и чувствовала эту женщину сегодняшнего дня по-другому. Я ее должна была — очень хотела — перебросить даже в завтра. Мне было важно, как она одета, как она в этот свой звездный день преображается, как меняется ее походка, лицо, взгляды, вкусы. Все-все меняет в ее жизни этот день, за который она пережила столько жизней! Это такой день, когда к черту все бытовые подробности. «Может ли она на свою зарплату купить модное платье?» Это чисто мужской вопрос. Надо знать женщину в счастье или в крайней степени отчаяния. Она тогда может все, все! Потом она будет тихо плакать и называть себя дурой. Это потом она будет выплачивать долги и сидеть на сухомятке. Но в тот день! И я «дула свое». Мои костюмы вызывали раздражение режиссера: «Это не моя Рита. Это „Графиня из Гонконга“. Действительно, где у нас среди бела дня увидишь женщину в золотых туфлях, в замысловатом платье с высокими плечами, женщину из журнала мод? Да вы что? Согласна. Но тут и был риск. Гипербола. Именно сценарий меня на это и натолкнул. Когда героиня отдает беременной девочке свое свадебное платье — все равно Гаврилов не явился, пусть хоть юное создание с матросиком будут счастливы — Рита остается в смешном полудетском платье и бредет в парикмахерскую к своей подруге. Приятельницы решают начать новую жизнь — вспомнить прогулки в молодости, когда все мужчины „штабелями падали“.
„…Прямые, с гордо поднятыми головами, они шагают под звуки военных труб, и осенние листья кружатся у них под ногами. Глаза шальные, в груди клокочут страсти. Рита была уже в третьем за сегодняшний день наряде. В простом, но элегантном. Соблазнительная женщина!“ — так написано в режиссерском сценарии.
Ну что ж, мне как говорится, и карты в руки. Но по сценарию я надеваю платье своей подруги, которое у нее якобы случайно оказалось в парикмахерской, в тесном шкафчике. Если вспомнить, что подруга с утра, на свадьбу Риты, надела свое, наверное, лучшее платье, то откуда у нее здесь оказалось еще одно „элегантное платье“? А если взглянуть на очаровательную Наташу Назарову, которая играла мою подругу, ясно, что одолжить платье моей героине она не могла: я почти на голову ниже. Подробно останавливаюсь на мелких деталях, но именно из них складывается роль. Я рассуждала так: что такое парикмахерская вообще, а в портовом городе, как Одесса, в частности? Чтобы кто-то кому-то чего-то не предлагал купить, продать, достать? Чтобы в парикмахерской не раздавались такие типичные женские реплики: „А вот на ней было…“, „А сейчас уже не модно…“, „…А вы видели, какой каблук…“
Сцена в парикмахерской снималась в начале съемочного периода. И мы с режиссером тогда еще были в нормальных отношениях. Я была рада, что он принял мою версию: „Пусть какая-нибудь полная дама предложит моей подруге заграничный костюм, который на нее „не лезет“. Костюм красивый, фирменный, ведь это Одесса, тут корабли…“ Подруга, желая хоть как-нибудь облегчить мое горе, посоветует взять этот костюм. Но я его не схвачу, а так… равнодушно потрогаю, ведь мне сейчас явно не до этого. Зато в следующем кадре — я совсем другая. Загнав свое горе глубоко-глубоко, я иду в роскошном золотистом костюме, рядом со своей красивой подругой. Мы идем начинать новую жизнь. Да, иду как „Графиня из Гонконга“ (так называется фильм Чарли Чаплина, где главную роль исполняла Софи Лорен). Вот именно такого я и хотела! Я глубоко уверена, что любая женщина может быть такой, окружи ее вниманием, лаской, любовью, одень ее в красивый, элегантный наряд. Это и была моя цель. Цель! Потому что на следующий день после предательства Гаврилова героиня увянет, превратится опять в ту серую мышку-норушку, которой она была до тех пор, пока к ней не пришли долгожданная любовь и вера в Гаврилова. Мне понадобилось много терпения, чтобы не замечать выражения лица режиссера, с которым он смотрел на мой костюм. Что поделаешь, мы не понимали друг друга. Но актеру — лицу подневольному — очень трудно отвоевать право на свое видение. Режиссер — главный, с ним группа… Ну что ж, я в одиночестве вела свою линию. Режиссеру казалось, что я играю слишком драматично, все же это комедия. А мне ничего смешного в том, что женщина оказывается обманутой, не виделось. Вот когда ее боль перемежалась комедийными разрядками, жизнью, которая бурлит вокруг, и она, как человек жизнестойкий, веселый, вливалась в эти события — не задумываясь, даже забыв в это время о Гаврилове, — вот это мне было понятно и интересно.
Всю картину Рита ждет Гаврилова. Она его „сыграла“. И его появление в финале очень опасно. Если зритель скажет: „И вот из-за него-то весь сыр-бор? Тю-ю…“ И как ни играй сама, картина — провал? Для актера, появившегося в финале в роли Гаврилова, это должно быть попадание обязательно в десятку, и не меньше.
„Рита видит… пустую площадь, оцепленную двумя рядами милиции. На площади стоит санитарная машина. Санитары распахивают задние двери, осторожно вытаскивают из глубины машины инвалидное кресло на колесиках, ставят его на асфальт и осторожно катят к витрине фотоателье. Рита еще ничего не понимает. Она беспомощно опускает руки в предчувствии еще каких-то неприятностей… Наконец кресло останавливается напротив Риты. В нем сидит Гаврилов. Правая рука перевязана, и из нес торчит букетик цветов. Левая нога в гипсе. Он смотрит на Риту. Плечи у него развернуты, сам небольшой, но крепко сбитый. Ему идут усы — он похож на партизана Дениса Давыдова. Но вид у него все же был виноватый… — понимал, что пришлось пережить Рите вчера, на углу маленькой площади, — но в то же время решительный и дерзкий. Ведь действительно только очень важная причина могла ему помешать прийти на встречу с любимой женщиной. А сегодня он все-таки сидит перед витриной, и будьте уверены — на него может положиться такая женщина, как Рита. Рита смотрела на Гаврилова спокойно и чуть даже разочарованно. Гаврилов смотрел на Риту серьезно, без каких-либо колебаний. Рита повернулась и посмотрела на Пашу — это ее сослуживец, преданный и беззаветно влюбленный в нее вот уже семь лет. Паша застыл, поставив ногу с завернутой штаниной на табуретку. Паша был действительно хороший человек, и уйти от него сейчас было несправедливо. Этот Гаврилов появился совсем некстати. Рита снова обернулась к Гаврилову. Он смотрел на Риту, и была в его глазах железная твердость, каменная надежность и неотразимая мужская любовь. И с этим ничего нельзя было поделать. Кресло с Гавриловым медленно катилось по площади. Рита шла рядом. Гаврилов что-то горячо рассказывал ей, рассказывал, размахивая в воздухе здоровой рукой, и торчащий мальчишеский хохолок дергался над спинкой кресла. Рита шла, слушала, смеялась, плакала. Послышался перебор гитары, и приятный мужской голос запел: „Возвращаясь к тебе, дорогая, к твоим милым и легким словам, на пороге меня обнимая…“, задрав голову он смотрит на нее. Одной рукой Рита толкает коляску, в другой зажат букетик полевых цветов. Она смотрит в пространство, и ее удивлению нет конца…“
Данный текст является ознакомительным фрагментом.