Я люблю тебя, жизнь
Я люблю тебя, жизнь
Последние десять лет живу словно в горячке. Несусь, несусь, наверстываю, наверстываю… И вот, когда пришел такой счастливый 1982 год — интереснейшие работы, впереди музыкальная роль… Осуществилось! — я почувствовала такую слабость, какую чувствует человек после очень трудного, непосильного пути.
Ночь ехала в «Красной стреле». Спала плохо. Привезли прямо на студию. Костюм, грим, чай в гримерной. Вокруг добрые и любимые. Это «Ленфильм». Эпизодическая роль в «Магистрали». Снимаем в просторных коридорах райкома партии Смольненского района. Сняли быстро. Так всегда у режиссера Трегубовича. Ночью опять на «Стреле» в Москву. До поезда устроили в «Ас-тории». Провалилась в мертвый сон. Проснулась от необычной тишины — где я? Темные обои, бархат, бронза… А! Милая, дорогая моя «Астория». А я думала, ты навсегда изменила — все иностранцы, иностранцы… Да разве кто-то по-настоящему может оценить твою красоту, твой покой? А? То-то. Как ты затаила дыхание. Почувствовала «свое»… «Астория», Ленинград, начало моей жизни в кино. Как это было давно… Меня охватило, сжало в объятиях такое пронзительное чувство счастья… Да вот же о каких слезах просил меня режиссер в «Сибириаде». Нет, тогда не «схватила». Он тогда еще сказал: «Ладно, пусть будет так». А я спросила: «А как?» Да вот так, как сейчас. Но уже все — кадр снят, поезд ту-ту… Пошли, судьба, еще раз такую возможность!..
Лежу и с ужасом смотрю на телефон. Хоть бы не зазвонил. Я задыхаюсь от перегрузки. Нет сил на разговоры, встречи, улыбки. Я боюсь телефона. Боюсь, когда он молчит. Боюсь. Когда бесконечно звонит. Если человек живет один, и у него есть телефон — он не должен считать себя одиноким. Если в доме есть эта пластмассовая штука, она с утра врывается в жизнь, смешивает все в обдуманном дне и преподносит, преподносит… А потом, довольная, молчит. Когда гоняются за «модерновым» телефоном, я отмечаю: что-то там у этого человека еще не созрело. Аппарат телефонной связи, как часы и машина в наше время — необходимость. По мне — пусть они будут простые и добротные. И незаметные.
Тихо-тихо. Ни звука. Вечереет. В окне напротив красивая площадь. В центре памятник царю. Знаю точно, что не Николаю II и не Александру, который преследовал Пушкина. Лежу. А ведь в Ленинграде грех так проводить время. Перед глазами поплыли залы Эрмитажа. Сколько раз в Эрмитаже проделала я путь, что прошли в семнадцатом первые бойцы революции. Среди них мог быть и мой папа. И я всегда старалась смотреть на эти залы, коридоры, на эти лестницы его глазами. Однажды мы ходили с папой по этому пути, аж до белой столовой. «Ну, братва наша, наверна, здесь духу дала! И як тока ета усе у кучу пособрали? Якеи люди ети художники… Усе честь по чести стоит на местах, блистить… Тока царя нима. Теперь мы з дочуркую ходим… Якое ж тута богатство… Ета ж мамыньки родные…»
А в Александровском каждый раз пристроюсь к какой-нибудь группе, чтобы еще раз услышать: «В этом зале бывал Александр Сергеевич Пушкин». После этих слов любая, самая усталая и задерганная, экскурсоводша становилась молодой и прекрасной, потому что — ни одна! — не говорила эти слова скороговоркой. Обязательно обводила всех взглядом и через паузу произносила: «Пушкин». И обязательно после фамилии поэта проносился странный, святой вздох…
…По телевизору — ленинградские новости. По экрану пронесся непривычно маленький трамвайчик с одним вагончиком. Наверное, снимают что-нибудь из жизни начала века. Но почему-то из окон трамвайчика выглядывают люди в современных вязаных шапочках и дубленках. Прислушалась. Оказалось, что этот отреставрированный трамвайчик будет ходить по историческим местам Ленинграда. И ведет его красивая русская женщина, грудь в орденах. Сорок лет она на этом месте. И только один год была в простое. В год блокады Ленинграда. Вот вагончик делает остановку на красивом мосту. Позади заснеженная Нева. На остановке толпа людей аплодирует трамвайчику и его водительнице. И вдруг из середины толпы выделились три старушки. Они запрыгали как дети, протягивая свои сухонькие ручки к вагончику. Они помнят его с юности. Сколько силы жизни и радости в этих старых женщинах! Я вскочила как от толчка. Лежать, щадить себя, уходить в себя? Бежать, бежать по Ленинграду! Смотреть, смотреть, восхищаться и плакать.
…Я лежу и тупо смотрю телевизор. За окном щебечут птицы. Жара. Любимое лето. В Москве со мной стали жить мои любимые папа и мама. В первые дни мы, счастливые, сидели, тесно прижавшись друг к другу. У меня рядом появилось надежное, теплое, родное. Мама вошла в хозяйство и Машину учебу. А папа сидел со мной с утра до вечера, чтобы я не скучала. Бдительно следил, чтобы дома я была ровно в одиннадцать вечера. Но годы, проведенные врозь и в разных жизненных обстоятельствах, все же разобщили нас. И как это ни больно, но порой я и папа не знали, о чем говорить! В Харькове многих новых сотрудников из Дворца пионеров я уже не знала. А он никого не знал в Москве, и поначалу в новой жизни вообще ничего не понимал. Первое, что он решил, «…немедленно иттить до самага главнага начальника по всей кинематографии и изложить, якой капитал он добровольно выпускать з рук».
— Ты ему, Марк, котик, не забудь про «концертик у диревни» и как ты на «маленьких гармоньках выступал перед самим Рокосовським…» Или все-таки перед Жуковым, а, Марк?
— Выступал перед тем, кому надо було. А начальству усе чисто про дочурку изложу. А хто ж, Леличка, нашага кровнага ребенка выручить, када не мы з тобою?
Еле-еле отговорила его от этого похода. Но очень скоро он сориентировался и понял, что прошлое нужно оставить в прошлом. А вот реальность: Москва, дочь без постоянной работы, внучка без алиментов, маме пять лет до пенсии. «И што выходить на дели? Немедленно нада иттить работать, кров из носу». И пошел, не постеснялся отбросить былую славу доброго баяниста и стать простым сторожем. А мама еще долго отрывалась от Харькова, мучилась и переживала прошлое. Интересно, что главным тормозом в их переезде была мама. Казалось, папа старше, ему труднее все оставить и улететь из обжитого гнезда. Так нет, он прямо рвался в Москву. Ни за что не хотел умирать в Харькове. При жизни уже планировал себе памятник «штоб такого ни в каго ще не було, во як!» Втайне от мамы он ходил в мастерские по мрамору, говорил с художниками, предлагал им свои проекты. Но как только заикнулся маме насчет цены… Моей маме представить, что человек в полном здравии, уважаемый на работе, абсолютно серьезно при жизни готовит себе памятник… К чему только она за долгую жизнь с папой не привыкла, но к подобному… Об этом мама рассказала нам совсем недавно. Она аж задыхалась от смеха и удивления, вспоминая про памятник:
— Так что ты думаешь, огромную глыбу белого мрамора он все-таки на грузовике привез. Говорит, мастера подвыпили и уступили по дешевке. Ну, как такое в голову пришло? Что за человек… А полтонны клена на баяны? Это же на тысячу баянов… А десять чемоданов инструментов… Говорит: «Не возьмем усе ета у Москву, я у столицу ни ногой». Ужас с этим папой. Странный, ему обязательно нужно было попасть в историю, хоть памятником…
А еще через некоторое время мои родители, как и Маша, почувствовали, что лучше иногда оставлять меня одну, все равно ничем не поможешь.
— Сегодня, дочурка, не сиди дома, сходи у гости. Друзей у тебе во скока. Не сиди, не вырабатуй, иди у народ. Я и Лели усегда гаварю — не вырабатуй, лучше якую новую игру или шараду дитям разучи. Двигайсь, не сиди, як квочка. Главное, от людей не отрывайсь. Ничего, моя птичка, твое щастя упереди. Вже скоро, вже вот-вот, усем сердцем чую. Харошага человека судьба пожметь, пожметь и отпустить. Ну, а я пойду до своей старухи, «к Елене Александровне», ух, якой характер вредный… каждый день усе хужий и хужий… Слышь, дочурка, никак не можить успокоиться — усе за Харьковом плачить. А я так думаю, што ета неспроста. Наверна, у ней там хто-та быв… А? Ета што ж выходить? Я вже аккынчательно успокоивсь, а она усе: «Как же так, мы оставили квартиру, работу, друзей, сарай, палисадник» — во як — и сарай з палисадником помнить. А скока крови у меня выпила за етый сарай, мамыньки родные! А за етый палисадник, а за виноград… А якой виноград! Она мне усе розы простить не можить. Што я три куста роз заменив на виноград. А я своего добився! Свое вино було, да якое! Як уезжали у Москву до тибя, пособрав увесь двор! Усе понапилися, Сонька з Розкою плакали, усе целовали Марка Гавриловича. И усе остались пьяные и довольные. Ты ж своего папусика знаешь, он никого не обидить… Ну ладно, загаваривсь, а в тебя свои дела. Пошов, закрывай дверь на усе замки. Если куда пойдешь… а лучий побудь дома. Сегодня по телевизору будить етый, як его, Леля знаить… Ну, поеть у кино. В него имя як мое, етый…
— Бернес?
— Во-во, як же ж мы его на фронти любили.
— Наверное, «Два бойца»?
— Дочурка, а ты з им устречалась, гаварила з им? Як он?
— Что?
— Ну, як человек?
Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, жизнь,
Я люблю тебя снова и снова…
«Як человек?»… Человек, папочка, он был замечательно-непростой. Со всеми плюсами и запятыми, как и у всех живых людей. Но ведь он был артистом, художником. И потому обычные человеческие проявления у него были острее, ярче и крупнее.
…Как только осенью 1959 года я поселилась на девятом этаже углового дома на Садовом кольце, снимая очередную комнату у очередной хозяйки, через неделю в подъезде появилась жирная надпись мелом: Бернес+ Гурченко = любовь! Я обомлела. Откуда? Я его еще сроду в глаза не видела, а уже «любовь». Связывали меня и с Игорем Ильинским, с Юрием Беловым, с Эльда-ром Рязановым, с Эдди Рознером — тут понятно. Все-таки вместе работали. Но я и Марк Бернес! Ну что ты скажешь! Оказалось, что Бернес жил в этом же доме на пятом этаже. С тех пор, поднимаясь на свой девятый этаж, я со страхом и тайной надеждой ждала остановки на пятом этаже; а вдруг откроется дверь и мужской знакомый голос спросит: «Вам какой этаж?»
Заканчивался фильм «Девушка с гитарой». Я возвращалась после какой-то муторной съемки, вошла в лифт и сказала: «Девятый, пожалуйста». Лифт задрожал и с грохотом пошел наверх. Человек в лифте стоял намеренно отвернувшись, как будто опасался ненужного знакомства. Я смотрела в глухую стену, исписанную разными короткими словами. А он смотрел в дверь лифта, да так хитро, что даже если захочешь, то и профиля не разгладишь. Лифт остановился, но человек еще постоял, потом развернулся ко мне всем корпусом, приблизил свое лицо и сказал неприятным голосом: «Я бы… плюса… не поставил». Лифт захлопнулся, и в нем остался легкий запах лаванды. Это был сам Бернес! Ну и встреча. У-у, какой вредный дядька. А как он меня узнал? Ведь стоял спиной. И о каком плюсе речь? И отчего бы он его не поставил? И где этот плюс должен стоять? Плюс, плюс, плюс… Нет, чтобы в ответ сказать что-нибудь из интеллигентных выражений в духе моей мамы: «Позвольце, в чем дзело, товарищ?» Или: «Позвольте, я вас не совсем пэнимаю». А еще лучше бы сделать вид, что вообще не узнала популярного артиста. А я сразу вспыхнула… И вдруг дошло: ведь Саша+ Маша = любовь? Вот тебе и плюс! Ишь, как он меня уничтожил. Он бы, видите ли, плюса не поставил. Ах ты ж боже ж ты мой! Ну, подождите, товарищ артист, уж в следующий раз я вам не спущу!
А «следующий раз» был во время международного фестиваля в июле 1959 года. Тогда к нам со всех стран приехало кинозвезд видимо-невидимо. Москва бурлила и веселилась. Самым популярным тогда было французское кино, из Франции на фестиваль прибыло сразу несколько звезд первой величины. И вот такую интересную делегацию должны были принять на киностудии «Мосфильм» наши советские артисты и весь коллектив прославленной студии. Для гостей сочинили приветственную песню:
С вами давно мы по фильмам знакомы,
И вы, наверное, нас узнали, узнали?
Встрече мы рады, так будьте как дома
На московском фестивале!
Киноэкраны как окна в мир горят!
Народы, страны с экраном говорят,
Знакомятся друг с другом и лучше узнают,
Радушно в гости людей к себе зовут.
Эту песню мы должны были петь с Марком Бернесом. Репетицию назначили в его доме. Я уже снимала другую комнату. Машеньке было только два месяца. Ребенок занял меня целиком. И я давно забыла про все плюсы. Времени было в обрез… И вот тот самый дом на Садовом кольце. Поднимаюсь на пятый этаж в квартиру к прославленному артисту. В парадном и лифте уже новые, более свежие надписи. И почему-то повеяло грустью. Жаль, что та, первая встреча была какой-то нелепой. Прежде чем позвонить в дверь, я собралась и приказала себе: не сморозь глупости, не хихикай, только «да» и «нет», помни — если образовывается пауза, не встревай с болтовней из боязни, что человеку станет скучно. Не поддакивай и не кивай. Ну, давай, звони, «з богум, дочурка!» Просторная двухкомнатная квартира, обставленная со вкусом, от хозяина — легкий запах лаванды… Вот жизнь! Неужели и у меня так когда-то будет? Композитора, автора песни, еще не было. Тихо звучала самая модная в то время мелодия — «Анастасия» — в исполнении Пэта Буна. Ах, если бы не музыка, я бы следовала своим наставлениям. Но полились звуки, я разомлела, растаяла. Как давно я не ощущала такого блаженства. Мои неприятности, болезни, ожидание ребенка, пеленки, бессонница, заботы, безденежье… Я стала подпевать. Потом прошлась в танце, вздымая кверху руки, не обращая внимания на хозяина… Я полетела! Простите меня, я забылась… а ведь меня ждет дома маленькая девочка. Нет, я не мать. Я танцевала под чарующую мелодию, и казалось, все мое запутанное существование расправлялось, оживало и уверенно твердило: еще вся жизнь впереди!
Композитор, появившись, растянул в усмешке губы, красноречиво улыбнулся хозяин: принял меня за поклонницу. Но, наткнувшись на его взгляд, посерьезнел и тут же расплылся в самой искренней улыбке. Он заиграл мелодию, я «отрезвела» и мгновенно включилась в любимую работу. Через десять минут я уже бежала домой. Бернес уважительно проводил меня и попрощался тепло и дружелюбно. Я отметила, что никакой усмешки на мой счет на этот раз не было.
А когда на студии «Мосфильм» мы встречали и провожали гостей фестиваля, я ощущала на себе его взгляд, беспощадный, простреливающий насквозь.
— Знаешь, а ведь ты дура! С твоими данными ты можешь много. Ты хорошо слышишь — это редко. Много суеты, суеты много. Много дешевки. Харьковские штучки брось. Сразу тяжело, по себе знаю. Существуй шире, слушай мир. В мире живи. Понимаешь — в мире! Простись с шелухой. Дороже, дороже все, не мельчи. Скорее выбирайся на дорогу. Зеленая ты еще и дурная… Ну, рад с тобой познакомиться.
— Ой, большое вам спасибо! Я учту это.
— Учти.
В его короткой крепкой шее, в его голосе, в спокойном взгляде без суеты я чувствовала и слышала нечто гораздо более важное — он говорил со мной на равных. Мы стали друзьями.
Никто почему-то до конца не верит в дружбу между мужчиной и женщиной. За этим всегда кроется какая-то двусмысленность. Наша дружба была самая мужская и верная. Она длилась долго. До самой его смерти — господи, как же он ее боялся. «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно», — пел он искренне веря, что будет жить, жить, жить… Любил жизнь, а со страхом прислушивался к каждому тревожному удару сердца. Если у него в первом отделении перед выходом на сцену пульс был ненормальный, он выходил во втором. В конце жизни выходил на сцену с трудом, постоянно прислушиваясь к себе. Жаловался на сердце, а умер от неизлечимой болезни легких. Загадочной болезни, которая безжалостно косит людей в наш век.
Такое заглядывание внутрь себя, постоянный страх перед смертью мне знакомы с детства. В этом Бернес сильно напоминал мне моего папу. Недаром их обоих звали прекрасным мужским именем — Марк. Папа по три раза в день мог измерять пульс после малейшего дуновения ветерка. А когда я на свою голову сообщила ему, что по-гречески «Марк» означает «увядающий» — боже мой! В какое он пришел возбуждение! Он в этом увидел рок, «руку судьбы»:
— Во откуда в меня усе болезни. Во як они усе на меня навалилися ув одну кучу, прямо руками разгребай… Знаешь, Лель, я так думаю, наш поп у нашей деревни здорово разозливсь на матку з батькую и назвав меня Марком им ув отместку за што-то, а ты як думаешь? Ну ета ж прямо хоть караул кричи… усе болезни да на одного благароднага человека…
…Иногда судьба сводила нас с Бернесом в одном концерте. Я обязательно стояла на протяжении всего его выступления за кулисами и ждала «Темную ночь». Марк Бернес — это драгоценная часть моей жизни, моего военного детства. А-ах! А как аплодировал ему зал, когда он начинал петь:
Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой.
Хотел я выпить за здоровье,
А пить пришлось за упокой…
Кто еще так чувствовал свой репертуар? Кто еще так мог найти свою песню? Он носился с темой песни, мучился ею, мучил композитора, поэта, себя… И песня обязательно становилась популярной. Это был могучий певец с тихим голосом. Певец с умом, вкусом и чутьем, своей личной, властной атмосферой, которую публика горячо принимала. Было у него еще одно, довольно редкое на сегодняшний день качество — мужское обаяние. Под его обаяние попадали не только женщины, но и мужчины. Ни у одного из певцов на концерте не было столько мужчин с цветами!
Когда он шел навстречу, все невольно расступались. Какое-то величие было в этом человеке. Он никогда не торопился, говорил весомо, иногда резко, с иронией. В руках ничего не носил и не заглядывал в записные книжки. Он все держал в своей умной голове. Теперь молодой артист шустренько торопится куда-то, а в руке обязательно портфель или «дипломат». Вот интересно, что артисту прятать в большом портфеле? Оглянешься вокруг, невольно вспомнишь Марка Бернеса. И с грустью споешь из Александра Вертинского:
Измельчал современный мужчина,
Стал таким заурядным и пресным…
Марк Бернес пользовался особым успехом у женщин. У него был вкус изысканный. После смерти его жены никакая женщина не могла удержаться с ним рядом. Он был капризным. Ему трудно было угодить. «Знаешь, не могу. Все вижу. Все — как ест, как говорит, как слушает, понимаешь — слу-ша-ет! Кажется, все проверил, но что-то точит. Смотришь, ага, а тут-то и не разглядел — чуть не влип. Не-ет, в это дело, я тебе скажу, надо нырять в двадцать лет, когда в голове пусто. А теперь начинаешь думать: а вдруг у нее в роду кто-то в десятом поколении болел энцефалитом? А что там у нее за непорядок с правым коренным? И… делаешь соскок». Очень трудно записать речь Бернеса. Я знала трех артистов, речь которых такая личная, такая индивидуальная, такая… роскошная, что никакая бумага ее не выдержит: Фаина Раневская, Сергей Филиппов, Марк Бернес.
В 1960 году в Киеве были объявлены гастроли Марка Бернеса. А я снималась в «Гулящей». Вдруг сталкиваемся с ним в гостинице «Украина». Он изменился, помолодел, веселый какой-то. НУ словно подменили человека.
— Приходи сегодня вечером ко мне. Нашел! Запиши телефон. Есть на что посмотреть. Какая кость! Какая кость! Только помолчи, присмотрись. Сразу хавало не раскрывай.
У меня был выходной, и я обедала в ресторане. Смотрю, входит Марк Наумович с женщиной.
— А-а, вот где мы сядем! Знакомьтесь, я про тебя Лиле уже рассказывал.
Так и подмывает спросить: а что он про меня рассказывал? Но сижу, только слушаю и смотрю. Как договорились, «хавало» не раскрываю. Наконец-то рядом с Бернесом сидела достойная дама. Женщина высокая, тонкая, с пепельными волосами, красивым вздернутым носиком и голубыми глазами. Сидела прямо. Глядела просто и весело. Одета в серый костюм в мелкую черную клеточку и мягкую черную кофту. Все в ней говорило: «Да, я та, что нужна ему. Я его кость». С тех пор я всегда встречала его рядом с ней. Они были счастливы. «Есть любовь у меня, жизнь, ты знаешь, что это такое».
Об этом и еще о многом другом я недавно рассказала на вечере памяти Марка Бернеса, очень многое, что пролетело у меня перед глазами, невозможно было ни рассказать со сцены, ни тем более описать. Ведь это Бернес. На сцене Дома кино стоял портрет артиста. А на экране шла хроникальная лента его жизни. Вот он молодой и худенький в «Истребителях»: «В далекий край товарищ улетает…» Вот он в войну, рядом с Борисом Андреевым в «Двух бойцах»: «Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи. Вот и теперь надо мною она кружится…» А вот и послевоенные кадры выступлений: «Как это все случилось, в какие вечера, три года ты мне снилась, а встретилась вчера…» Вот и последние кадры при жизни… «А превратились в белых журавлей…» Но вот он уже совсем замер. Навсегда. «Я люблю тебя, жизнь».
«Ах, Марк, как ты любил жизнь! — прошептала рядом со мной красивая женщина с голубыми глазами. — Спасибо, что ты пришла. Марк тебя так нежно любил!»
В последний раз выступали мы с Марком Наумовичем Бернесом зимой 1969 года в зале «Октябрьский» в Ленинграде. Артист был в великолепной форме, но исправно мерил давление. И оно было нормальным. Публика жаждала видеть его на сцене, а артисты рукоплескали ему за кулисами. В тот вечер я все время была с ним рядом. Музыкант из его ансамбля размахивал руками и все повторял: башли, башли… («башли» — означает «деньги» на музыкальном жаргоне).
— С башлями я сам разберусь, — властно сказал Бернес. — Сейчас надо идти на сцену.
— Да нет, хватит, Марк Наумович, эта сандуновская система не пройдет, пусть динамо не крутят, я уже не мальчик, хватит. В этой жизни, Марк Наумович, главное — башли. Все начинается с башлей!
Бернес посмотрел на него в упор, а потом резко отвернулся и пошел прочь.
Сцена была устроена так, что в середине ее ехала дорожка, как в метро. Эта дорожка вывозила на сцену весь ансамбль, рояль и певца. Песня начиналась с соло на трубе. Оно звучало еще за кулисами, а дорожка пока не двигалась. Мы стояли вокруг Бернеса, вместе с залом слушая первые слова песни: «С чего начинается Родина…» О-о! Что началось! Аплодисменты, овация! Дорожка легко качнула артистов и плавно поехала в яркие лучи света. Но это был бы не Марк Бернес, если бы просто так, без шутки, без укола, без остроты, он уехал от артистов. Ведь они от него ждут чего-то такого неординарного, что может только он. Перед самой сценой артист смерил взглядом «того» музыканта с головы до ног, отвел от лица микрофон и, саркастически улыбаясь, спросил: «С чего все начинается в жизни? Мальчик, слушай внимательно: „С картинки в твоем букваре…“» — и полетел к людям.
Вот такой он, папочка, был «як человек». А ведь это ты тогда назвал его имя!
Август 1969 года. Это конец всяким возможным силам воли, терпениям и надеждам. Вот уже почти месяц я не выходила на улицу. И только из угла в угол по комнате — туда и обратно. Когда только выхожу из своей комнаты, родители бросаются в кухню. И я понимаю, что это мое хождение ими прослушивается. От этого становится совсем тошно. Я перестаю ходить. Начинаю смотреть в окно, на своих Мефистофелей в трещинах стен и потолков, пальцем водить по строчкам книги, слепыми глазами впиваться в умные утешительные слова великих людей. И никогда ни к кому не обращалась за помощью, только к родителям. Но сейчас, первый раз в жизни, от их немых, беспомощных, сочувственных взглядов хочется бежать на край света. И папа такой растерянный и слабый. Это был кризис. Это был конец. Что-то должно было случиться…
Начинался очередной нескончаемый день. Руки сами придвинули запылившийся телефон. Пальцы вяло закрутили диск. А чужой, потерянный голос произнес: «Марк Наумович, это Люся. Я умираю».
— Приезжай немедленно.
Тот же дом. То же парадное. Тот же лифт. Но я ни во что не вчитываюсь. Полное безразличие, перед глазами — одно мутное пятно. Бернес держал мои холодные безвольные руки в своих больших теплых ладонях и внимательно слушал мои вялые бессвязные слова. Он меня не перебивал, не кивал, не сочувствовал, а все смотрел и смотрел, как будто вынимал мою боль. Я была перед ним жалкой и беспомощной. Сужаемый временем круг доверия сомкнулся на нем одном. «О каких единицах может идти речь, — говорил он кому-то по телефону. — Гибнет талантливый человек. Что? Хорошо, я этим сам займусь. Да, здесь, рядом, ничего, не имеет значения. Милый, ее уже ничем не испугаешь. Есть, до встречи».
Неужели же я не буду больше отращивать хвосты неделям и часам, августам, декабрям и апрелям?!
— Ты не видела мою новую пластинку? — Он подошел к тому месту, откуда когда-то раздавались звуки нежной мелодии, поставил диск своей новой пластинки. И тихий, мощный голос запел: «Я люблю тебя, жизнь…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.