Глава 4 ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ФРОНТ

Глава 4

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ФРОНТ

Это были дни восторга и энтузиазма.

Еще полгода назад нас перестали стричь наголо, у всех образовались прически. Получили офицерские шапки и полушубки, получили деньги. Я пошел в парикмахерскую.

20 ноября приехала приемная комиссия из Москвы.

21 ноября я окончательно сдал все экзамены и получил все пятерки.

22 ноября вечером мы били нашего старшину.

На голову ему набросили плащ-палатку, били не слишком, но достаточно и беззвучно. Когда старшина через полчаса появился, все лежали на своих кроватях. Синяк под глазом, из носа капала кровь. Он ходил по комнате, заглядывал всем в глаза. Агрессивность его как рукой сняло. На него жалко было смотреть, тем более что ему, в отличие от всех курсантов взвода, присвоили звание не лейтенанта, а младшего лейтенанта – плохо знал теоретические предметы, на занятия не ходил.

Трудно описать, какое счастье распирало всех нас. Завтра через Уфу поезд увезет нас в Москву, из Москвы на фронт. Одна из самых тяжелых страниц жизни оставалась позади.

От полуголодного существования, заполненного физическими перегрузками, у большинства курсантов, так же, как и у меня, на ногах были глубокие гноящиеся раны, но боль и неудобства от них не шли ни в какое сравнение с днями химподготовки и тактики, с тяжелыми подъемами, с невыносимой тяжестью физического труда, связанного с бесконечными нарядами первых месяцев.

Будут опасности, ранения, может быть, смерть за Родину, но такого больше никогда не будет. Счастье, что это было позади.

Поскрипывали тормоза вагонов, за окнами простиралась бесконечная Россия.

В Москве нас встречали офицеры из резерва Ставки. В автобусах доставили в Спасские казармы на Садовой, рядом с больницей имени Склифосовского.

В полутора километрах от казарм был мой дом, были отец и мать, однако почему-то позвонить домой мне не разрешили, и я совершил очередной отчаянный поступок. Договорился с часовым у ворот, что через полтора часа вернусь, пересек Садовую и без документов, по проходным дворам и кривым переулкам, спасаясь от дежурящих на каждом перекрестке военных патрулей, добежал до своей квартиры на Покровском бульваре.

Мама была дома и обалдела от радости.

Папа на работе.

В квартире было холодно. Я объяснил, где нахожусь, и назначил родителям свидание у ворот казармы в восемь часов вечера.

Через сорок минут я был уже в казарме. Утром получил документы и направление на Центральный фронт, на имя начальника связи штаба 31-й армии.

Из всего нашего училища такие же документы получил только один курсант моего взвода – Олег Корнев.

В кассе, кажется, Киевского вокзала мы получили бесплатные билеты сначала до Наро-Фоминска, а потом через Москву до Вязьмы.

О времени отъезда я сумел сообщить отцу.

Вагон был красный, товарный, с двухэтажными нарами внутри и был битком набит солдатами и офицерами, направляющимися на фронт.

Олег втиснулся на нижние нары, я сумел забраться на верхние нары и оказался лицом к лицу прижат к миловидной девушке – санинструктору.

Было что-то мучительное.

Папа стоял на платформе, а я его так и не увидел, а девушка дышала мне в рот, и дыхание ее волновало меня.

Мы сначала невольно, а потом взапой без конца целовались. Одна моя рука была зажата, перевернуться, так же как и развернуться, было невозможно, говорили задыхаясь, шепотом, что, наверное, это судьба, но при высадке, километрах в пятнадцати от переднего края, в толпе навсегда потеряли друг друга, да и с Олегом я разминулся.

Каждый из нас до штаба 31-й армии, находившегося в деревне Чунегово, близ города Зубцова, добирался отдельно.

Стихи написал через шестьдесят лет – 15 марта 2002 года.

То смех, то мат со всех сторон, / Махоркой, вшами, вещмешками. / Воспоминаниями, снами, / Едой битком набит вагон. / Винтовка чья-то подо мною, / И вдруг, о чудо неземное! / Губами, грудью, животом / И всем, что видно и не видно, / Я вдавлен в медсестру. Мне стыдно! / Но широко открытым ртом / Она судьбу мою вдыхает, / Вагон скрипит и громыхает, / А время третий час стоит. / Так тесно, как в Аду у Данте, / – Молчи! – Она мне говорит…

Лет двадцать назад собрал я в своей творческой мастерской проживавших в Москве восемь бывших своих связистов. Пили водку и вспоминали.

– Жалко, Жуков не пришел, – сказал Марков.

– Ты что? – сказал Денисов. – Жукова я под Оршей хоронил.

– Да ты что? – сказал Марков. – Я после войны из Венгрии в Москву его провожал.

– А переправу через Неман помнишь?

– Нет.

– А Гольдап?

– Нет.

– А Ирку Михееву?

– А как же, я с ней…

– А Веру Семенову?

– А как же, я с ней…

– А я с Танькой Петровой…

– Где?

Молчание.

– В Любавичах? В Сувалках? В Левенберге?

Помнили имена женщин, которых любили, друзей, которых хоронили, но абсолютно смешалось в памяти – с кем, когда, где, и то, что рассказывали другие, с тем, что пережили сами, и о каждом событии у каждого была своя версия, исключающая все прочие.

А я уже думал о мемуарах, но подтверждения того, в чем сомневался, да и просто понимания не находил. То, что их веселило, меня повергало в уныние.

Пропали без вести, забыты, / убиты и в землю зарыты, / без вести, как древние страны / и звезды, нет вести с которых, / и розы, которых сорвали / без цели, а может, дельфины, / калужницы знают? Тюльпаны? / Коты на заборах, стрекозы?..

О близости и муках в тесноте, / два с половиной метра, как в пенале. / Потом вагоны, шпалы, звезды, дали. / Под Оршей бег в кромешной темноте, / и каски, и кресты на высоте. / Но я уже забыл, как мы бежали. / Погасли звезды, изменился век. / Существенным в той жизни был не бег, / а близость женщины и отдых на привале.

Вязьма. Руины. Часа два скитался по бывшему городу, наконец на попутной машине добрался до штаба армии.

Окончил училище, лейтенант. Устав караульной службы знаю наизусть. Кстати, полгода назад за безобразное его нарушение получил трое суток ареста. Я ночью стоял с винтовкой в карауле у входа в складское помещение училища. До смены караула оставалось часа полтора. Вдруг сначала звук шагов, а потом метрах в двадцати силуэт человека. Согласно уставу, кричу:

– Стой! Кто идет?

А силуэт не отвечает, и до меня уже метров десять.

Кричу:

– Стой! Стрелять буду! Ложись!

И поднимаю винтовку, взвожу затвор, а он идет, и уже от меня в трех шагах, и молчит. Палец на курке. Решаю стрелять в воздух, но не стреляю. Внезапно узнаю своего командира взвода. Рапортую:

– Товарищ лейтенант! На посту номер три курсант Рабичев.

А он выхватывает у меня из рук винтовку и говорит:

– Вы почему не стреляли? Трое суток ареста.

– Товарищ лейтенант, я же вас узнал!

– Стрелять надо было. Трое суток, – и поднимает тревогу.

Вызывает командира караула, меня на посту подменяет Олег Корнев, я снимаю ремень и иду на гауптвахту.

Было это полгода назад.

А сейчас – блиндаж, у входа на карауле младший сержант, но не стоит, согласно уставу, а сидит на пустом ящике от гранат. Винтовка на коленях, а сам насыпает на обрывок газеты махорку и сворачивает козью ножку. Я потрясен, происходящее не укладывается в сознание, кричу:

– Встать!

А он усмехается, козья ножка во рту, начинает высекать огонь. В конце 1942 года спичек на фронте еще не было. Это приспособление человека каменного века – два кремня и трут – растрепанный огрызок веревки. (Высекается искра, веревка тлеет, козья ножка загорается, струя дыма из носа.) Я краснею и бледнею, хрипло кричу:

– Встать!

А младший сержант сквозь зубы:

– А пошел ты на х..!

Не знаю, как быть дальше. Нагибаюсь и по лесенке спускаюсь в блиндаж. Никого нет, два стола с телефонами, бумаги, две сплющенные снарядные гильзы с горящими фитилями, сажусь на скамейку.

Снимаю трубку одного из телефонных аппаратов. Хриплый голос:

– Е… твою в ж… бога, душу мать и т. д. и т. п.

Я кладу трубку. Звонок. Поднимаю трубку. Тот же голос, но совершенно взбесившийся. Кладу трубку. Звонок – поднимаю трубку, тот же голос:

– Кто говорит? – И тот же, только еще более квалифицированный и многовариантный мат.

Отвечаю:

– Лейтенант Рабичев, прибыл из резерва в распоряжение начальника связи армии.

– Лейтенант Рабичев? Десять суток ареста, доложить начальнику связи! – И вешает трубку.

Входит майор. Я докладываю:

– Лейтенант Рабичев… и далее – о мате в телефонной трубке, о десяти сутках.

Майор смеется:

– Вам не повезло. Звонил генерал, начальник штаба армии, а вы вешали трубку. Ладно, обойдется, капитан Молдаванов будет через два часа, а пока есть дело. Необходимо привезти карты из топографического отдела армии, вот доверенность.

Он вписывает в готовый бланк доверенности мою фамилию и объясняет, что у третьего блиндажа слева стоит лошадь, чтобы я верхом доехал до деревни Семеново. Дорога прямая, на пути незамерзающая речка и деревня. Туда – назад, как раз к приходу Молдаванова.

– Есть!

Прячу доверенность в планшетку. Иду налево, первый, второй, третий блиндаж. Смотрю – к обесточенному столбу привязана лошадь, на спине вместо седла подушка, перевязана веревкой. Изумление и недоумение.

Я москвич, никогда верхом не ездил, в училище тоже не научили. Лошадь, а ни седла, ни шпор нет. Попробовал, ухватившись за подушку, подтянуться на руках, подушка поползла вниз, ничего не вышло. Тут увидел на поляне пень. Отвязал от столба уздечку, одной ногой на пень, двумя руками за гриву и оказался на подушке. Натянул уздечку – лошадь пошла, стукнул каблуками по ребрам – побежала рысью. Каждую секунду меня подбрасывает, никак не могу приспособиться к ритму, то и дело, чтобы не упасть, вцепляюсь в гриву, обнимаю шею лошади, невольно перетягиваю уздечку то вправо, то влево. Лошадь вращает головой, останавливается, с тоской смотрит на меня.

Минут через двадцать начинает болеть все между ногами, и я меняю положение, свешиваю ноги в одну сторону, то есть то направо, то налево, верчусь и никак не могу найти оптимального положения.

Дорога упирается в речку. Это брод. Чтобы вода не затекла в сапоги, приходится задирать ноги. Чудом сохраняю равновесие и оказываюсь на другом берегу. Мимо заборов и калиток проезжаю через деревню, занятую какой-то воинской частью. Последний километр иду пешком, лошадь веду за собой.

Картографический отдел в тылу, в сохранившейся избе. Привязываю уздечку к забору. Получаю карты. Это довольно тяжелый рулон, килограммов пять. Не догадавшись попросить, чтобы мне перевязали его, держу под мышкой.

Одной ногой на слегу забора, другую перекидываю. Я на лошади. Терплю боль и неудобства. Еду. Вдруг небо затягивает облаками, гром, молния – и ураганный порыв ветра чуть не сбрасывает меня. Двумя руками вцепляюсь в гриву, и рулон падает на землю. От удара лопается оберточная бумага, ветер подхватывает карты, и некоторые из них уже, как птицы, кружатся в воздухе.

Я спрыгиваю с лошади, с трудом едва успеваю прижать к покрытой снегом земле более половины карт. К счастью, рядом оказывается камень, придавливаю камнем, вслед за ветром ловлю, подбираю и, в конце концов, собираю все разлетевшиеся карты. Оглядываюсь. Лошади нет. Пока я гонялся за своими птицами, она убежала.

Снимаю гимнастерку, заворачиваю в нее карты и в подавленном настроении пешком тащусь по направлению к штабу.

Деревня. У последнего дома к забору привязана моя лошадь с подушкой. Кто-то из солдат или офицеров части, расположенной в деревне, сумел остановить ее.

Я счастлив. Кажется, мне удается выполнить мое первое армейское задание.

Опираясь на забор, залезаю на подушку, переезжаю вброд через речку, привязываю лошадь к столбу, надеваю гимнастерку, ремень и портупею.

Докладываю о выполнении задания.

Два часа командующий артиллерией армии, заместитель его по противовоздушной обороне подполковник Степанцов и заместитель начальника связи армии капитан Молдаванов думали, что с нами делать. Приказ командующего фронта об образовании при штабе армии отдельной 100-й роты ВНОС они уже получили, но каково ее будет назначение, как она будет организована в условиях первого эшелона армии, не знали. Решение было принято условно. В мое и Олега распоряжение передавалось около ста пятидесяти резервистов: пехотинцев, связистов, артиллеристов, бывших лагерников. Половина поступивших из госпиталей после ранения, половина добровольцев и бывших штрафников из резерва фронта.

В течение месяца мы должны были обучить их всему, чему сами научились в своем Бирском военном училище.

Вечером из госпиталя после ранений прибыли командир роты Рожицкий и интендант – старший лейтенант Щербаков.

О задачах службы ВНОС в армейских условиях они понятия не имели и целиком положились на меня и Олега Корнева.

Штаб роты, состоявший из командира, его ординарца, взвода управления, интенданта, писаря, радиостанции РСБ в машине с тремя радистами, двух верховых лошадей, гужевого транспорта, состоящего из нескольких телег с лошадьми и солдат при них, парикмахера, портного, а также трех или четырех полуторок с шоферами, повара, временно обосновался в пустой тыловой деревне Сергиевское.

Уже со следующего дня начали прибывать команды солдат. Через три дня рота была укомплектована, и мы начали проводить учебные занятия.

Через месяц рота должна была быть приведена в боевое состояние и приступить к боевым действиям.

Прибыли три офицера: кандидат технических наук старший лейтенант Алексей Тарасов, артиллерист – старший лейтенант Грязютин и связист – лейтенант Кайдриков. Они присутствовали на всех наших занятиях и приобретали новую профессию наряду с солдатами. Каждый взвод теперь состоял из шести постов связи и наблюдения, которые должны были быть расположены на переправах и господствующих высотах.

Армия по фронту занимала восемнадцать – двадцать километров и в глубину располагалась на площади от одного до двадцати километров. Под нашим наблюдением, таким образом, должна была оказаться вся территория армии со всеми приданными к ней частями. Мы должны были создать свою параллельную систему связи со штабами корпусов, дивизий, аэродромов, отдельных артиллерийских бригад, зенитных подразделений и всех армейских узлов связи.

26 декабря в 16.00 капитан Молдаванов приказал мне в течение сорока восьми часов проложить сорок километров телефонного кабеля и организовать на высотах в районе деревень Калганово, Каськово, Чунегово шесть постов наблюдения и связи.

Между тем, как я уже писал, только месяц назад получил в свое распоряжение из резерва армии сорок восемь пехотинцев.

Двадцать два из них в резерв после очередных ранений, человек восемь в составе кадровых частей пережили и финскую войну, и отступление 1941 года, имели в прошлом по два-три ранения и были награждены медалями, трем было присвоено звание сержантов, а двум – Корнилову и Полянскому – звание старших сержантов.

А двадцать шесть еще вообще пороха не нюхали, попали в резерв из тюрем и лагерей – одни за хулиганство и поножовщину, другие за мелкое воровство. Приговорены они были к небольшим срокам заключения, по месту заключения подавали рапорты, что хотят кровью и подвигами искупить свою вину.

Все они были еще очень молодые, по восемнадцать– двадцать лет, и действительно, на войне, пока она шла на территории страны, пока не начались трофейные кампании 1945 года, пока в Восточной Пруссии не столкнулись с вражеским гражданским населением, оказались наиболее храбрыми, способными на неординарные решения бойцами. Однако были среди них и хвастуны, и люди бесчестные и трусливые, но то подлинное чувство локтя и солдатской взаимопомощи, уверенность в конечной победе, то чувство патриотизма, которое в 1943 году царило в армии, заставляло их скрывать свои недостатки, не хотели, да и, вероятно, не могли они быть не такими, как все их товарищи.

Тоталитарное государство, люди-винтики, «совки» – осознание всего этого пришло ко мне значительно позднее.

Тогда же – и это очень важно для понимания тех отдельных коллизий войны, которые я в виде исповеди написал спустя шестьдесят лет, – тогда я, невзирая на различие образования, семейного воспитания и духовного опыта, воспринимал их как своих друзей и в какой-то мере как офицер – как своих детей. В процессе обучения старался передать им все, что знал, читал им вечерами стихи Пушкина, Пастернака, Блока, Библию и драмы Шекспира, и лучших, более восприимчивых слушателей, у меня в жизни не было.

Двадцать четыре дня по восемь часов в сутки я обучал их всему тому, чему сам научился в военном училище: телефонии, наведению линий связи, способам устранения обрывов кабеля, устройству телефонных аппаратов и полевых радиостанций, авиации. Но и строевой подготовке, и овладению оружием, винтовками и автоматами, и стрельбой из них по целям. И гранатами меня снабдили, и кидали мы их из укрытия – обыкновенные, с ручками, и лимонки, и трофейные немецкие гранаты. И трофейные немецкие автоматы были у нас, учил их ползать по-пластунски, и уставами мы занимались, и знакомством с немецкими самолетами, и распознаванию их типов по звуку их моторов, и работе на полевых радиостанциях. Обучению новичков, безусловно, помогали мне опытные мои сержанты. Одним словом, за двадцать четыре дня, с большим или меньшим успехом, превратил я бывших пехотинцев, минометчиков и лагерников в связистов. Почти всему они научились, и наступил день, когда получили мы винтовки, автоматы, патроны, гранаты и шесть лошадей с подводами. Но на армейских складах почему-то не оказалось ни необходимых нам пятидесяти километров кабеля, ни зуммерных, ни индукторных телефонных аппаратов. (Думаю, что в конце 1942 и начале 1943 года дефицит кабеля в ротах, батальонах, полках, дивизиях объяснялся, как и многое другое, невосполненными еще потерями кошмарного отступления наших армий в 1941 году. Уже к середине 1943 года ни с чем подобным я, как правило, не сталкивался.) Должны были нам прислать и кабель, и аппараты, и радиостанции. Обещали, но, когда это произойдет, никто не знал.

Именно поэтому приказ капитана Молдаванова 26 декабря 1942 года чрезвычайно удивил меня.

– Товарищ капитан, – сказал я ему, – я не могу через сорок восемь часов проложить сорок километров телефонного кабеля. У меня нет ни одного метра и ни одного телефонного аппарата.

– Лейтенант Рабичев, вы получили приказ, выполняйте его, доложите о выполнении через сорок восемь часов.

– Но, товарищ капитан…

– Лейтенант Рабичев, кругом марш!

И я вышел из блиндажа начальника связи и верхом добрался до деревни, где в тылу временно был расквартирован мой взвод…

В состоянии полного обалдения рассказал я своим сержантам и солдатам о невыполнимом этом приказе. К удивлению моему, волнение и тоска, охватившие меня, не только никакого впечатления на них не произвели, но, наоборот, невероятно развеселили их.

– Лейтенант, доставайте телефонные аппараты, кабель через два часа будет!

– Откуда? Где вы его возьмете?

– Лейтенант, б…, все так делают, это же обычная история, в ста метрах от нас проходит дивизионная линия, вдоль шоссе протянуты линии нескольких десятков армейских соединений. Срежем по полтора-два километра каждой, направляйте человек пять в тыл, там целая сеть линий второго эшелона, там можно по три-четыре километра срезать. До утра никто не спохватится, а мы за это время выполним свою задачу.

– Это что, вы предлагаете разрушить всю систему армейской связи? На преступление не пойду, какие еще есть выходы?

Сержанты мои матерятся и скисают.

– Есть еще выход, – говорит радист Хабибуллин, – но он опасный: вдоль и поперек нейтральной полосы имеются и наши, и немецкие бездействующие линии. Но полоса узкая, фрицы стреляют, заметят, так и пулеметы и минометы заработают, назад можно не вернуться.

– В шесть утра пойдем на нейтральную полосу, я иду, кто со мной?

Мрачные лица. Никому не хочется попадать под минометный, автоматный, пулеметный обстрел. Смотрю на самого интеллигентного своего старшего сержанта Чистякова.

– Пойдешь?

– Если прикажете, пойду, но, если немцы нас заметят и начнут стрелять, вернусь.

– Я тоже пойду, – говорит Кабир Талибович Хабибуллин.

Итак, я, Чистяков, Хабибуллин, мой ординарец Гришечкин.

Все.

В шесть утра, по согласованию с пехотинцами переднего края, выползаем на нейтральную полосу. По-пластунски, вжимаясь в землю, обливаясь потом, ползем, наматываем на катушки метров триста кабеля.

Мы отползли от наших пехотинцев уже метров на сто, когда немцы нас заметили.

Заработали немецкие минометы. Чистяков схватил меня за рукав.

– Назад! – кричит он охрипшим от волнения голосом.

– А кабель?

– Ты спятил с ума, лейтенант, немедленно назад. Смотрю на испуганные глаза Гришечкина, и мне самому становится страшно.

К счастью, пехотинцы с наблюдательного поста связались с нашими артиллеристами, и те открывают шквальный огонь по немецким окопам.

Грязные, с трехстами метрами кабеля, доползаем мы до нашего переднего края, задыхаясь, переваливаемся через бруствер и падаем на дно окопа. Слава богу – живые. Все матерятся и расстроены. Чистяков с ненавистью смотрит на меня. Через полтора часа я приказываю Корнилову срезать линии соседей, а сам направляюсь на дивизионный узел связи и знакомлюсь с его начальником – братом знаменитого композитора, старшим лейтенантом Покрассом.

Мы выясняем, кто где живет в Москве. Я рассказываю ему об Осипе Брике, а он наизусть прочитывает что-то из «Возмездия» Блока. Говорим, говорим. Через час он одалживает мне пять телефонных аппаратов. Ночью мы прокладываем из преступно уворованного нами кабеля все запланированные линии, и утром я докладываю капитану Молдаванову о выполнении задания.

– Молодец, лейтенант, – говорит он.

– Служу Советскому Союзу, – отвечаю я.

Молдаванов прекрасно знает механику прокладки новых линий в его хозяйстве. Общая сумма километров не уменьшилась. Завтра соседи, дабы восстановить нарушенную связь, отрежут меня от штаба армии.

Послезавтра окажется без связи зенитно-артиллерийская бригада. Я больше не волнуюсь. Игра «беспроигрышная»: слава богу, связисты мои набираются опыта. Декабрь 1942 года.

Письмо от 11 февраля 1943 года

«Я командую взводом. Бойцы мои в два, а то и в три раза старше меня. Это замечательные, бесконечно работящие, трудолюбивые, добросовестные и очень веселые люди. Любая трудность и опасность превращается ими в шутку.

После года военного училища я полностью включился в боевую работу, каждый новый день воспринимается мной как большой праздник, самое радостное то, что фрицы бегут.

Нет бумаги, нет книг, и я не читаю и не пишу. Впрочем, это не совсем так.

Нашел в пустой избе Евангелие и по вечерам при свете горящей гильзы читаю своим бойцам. Слушают внимательно».

В декабре 1942 года на высоте близ деревни Каськово, кажется, километрах в четырех от переднего края, одновременно с выполнением приказа капитана Молдаванова, связисты мои строили три блиндажа. Один – большой, для отделения сержанта Демиденко, другой – командный, с двумя телефонными аппаратами для меня и моего ординарца Гришечкина. Третий – для моей лошади.

Руководили не простой и удивительной для меня этой работой два моих сержанта и два солдата, бывших на гражданке профессиональными плотниками. Впрочем, около половины солдат моих, бывших колхозников, орудовали топорами и пилами не хуже городских профессионалов. Забыл написать, что одновременно с получением недостающего обмундирования, автоматов, патронов, гранат, саперных лопат, противогазов, касок, шести переносных радиостанций, осветительных гильз от снарядов, бензина, сухого пайка на неделю выдали мне на взвод несколько двуручных пил и напильников, ломов, молотков, клещей и стамесок, огромных ножниц и других инструментов, несколько килограммов гвоздей, а также несколько пустых железных бочек и жестяных труб.

Мороз был градусов пятнадцать, толщина снежного покрова – около метра. Грунт под снегом промерз на полметра. Расчистили снег, пробили слой замерзшего грунта, выкопали квадратные, глубиной метра два, комнатки с земляными нарами и столами, с земляными ступеньками лестниц.

Срубили в лесу несколько сосен, очистили от коры, распилили на бревна. Временами вокруг падали случайные снаряды. Покрыли блиндажи тремя накатами бревен, оргалитом, сверху набросали ветки от срубленных деревьев. Земляные нары и столы покрыли плащ-палатками. Железные бочки, прорубая в них квадратные отверстия, превратили в печки, нары покрыли сосновыми и еловыми ветками.

Глубокие гноящиеся язвы на ногах не позволяли мне ходить. Гришечкин на руках внес меня в мой блиндаж и положил на нары. Шел снег.

После окончания всех работ лошадь завели в предназначенный для нее блиндаж.

В деревне Каськово жителей не было, вероятно, немцы угнали их в Германию, но оставалось несколько пустых изб.

Из найденных досок, столов и скамеек для трех блиндажей изготовили и подвесили три двери со стеклянными окошками. Затопили печки, начали готовить обед. Было уже темно.

Гришечкин сварил котелок манной каши с яичным порошком, который выдали нам на неделю вместо масла, и котелок с супом из свиной тушенки и сухого картофеля.

Было, вероятно, часов девять вечера, когда кто-то постучал в окно моего блиндажа.

2 февраля 1943 года

«…Чем дальше продвигаются наши войска, тем больше фрицев сдаются в плен. Много работаю, а в свободное время читаю, но единственная книга, которую мне удалось достать, – Евангелие. Чего доброго, скоро стану богословом.

Олега вижу редко. Нас теперь разделяет пара десятков километров.

Как я питаюсь? Получаю так называемый сухой паек: хлеб (ржаные сухари), крупу, сахар, концентраты (жиры и мясо), перец и горчицу».

1 марта 1943 года

«Последние дни было очень много работы. Спать приходилось сидя в дороге, ну, это даже приятнее. Погода установилась теплая – к весне…

Сейчас нахожусь в одной из деревень, уничтоженных немцами. От деревни остались одни только ямы…»

13 марта 1943 года

«Дорогие мои! Вероятно, мое письмо не скоро дойдет до вас. Да и времени для писания писем теперь не много. Фриц бежит, и бежит так, что наши части не могут догнать его… Я был в десятках деревень, освобожденных от оккупации, разговаривал с сотнями людей, не имеющих человеческого облика. В день мы продвигаемся километров на 30… За последние шесть дней пришлось мне кое на что насмотреться. Уходя, немцы заминировали дороги и села. Приходится двигаться с опаской.

Вчера проезжал по району, где происходили большие танковые бои.

Бесконечное поле.

Нагромождение танков – сгоревших, подбитых, столкнувшихся. Нагромождение тел. По обочинам дорог лежат взорванные фрицы: головы, ноги, руки. Их не успели убрать.

На десятки километров раскинулись скелеты деревень. Некоторые избы еще дымятся.

В свои деревни (из окружающих лесов) возвращается мирное население. Из-под обломков зданий вырывают вещи, припрятанные от немцев. Здесь немцы обманывали людей, говорили, что русские не придут. Некоторые верили им.

На паспортах русских девушек ставили отметки: рост средний, волосы русые, упитанность средняя, глаза черные. Каждый русский имел свой номер. Номерки носились на груди…

Уходя, немцы ломали печи в домах. Они собирали столы, сундуки, плуги, вазы, взрывали, ломали и сжигали их. Били чугуны и минировали постройки.

Они хотели угнать с собой население. Люди попрятались в лесах. Несколько дней жили в окопах, а теперь вернулись… Многие не нашли своих жилищ.

Красную армию встречают хорошо. Каждая хозяйка старается первой рассказать о своих бедах. Все, что осталось целым, ставят на стол: хлеб, картошку, конину. Полтора года питались кониной. Кур, свиней съели немцы, коров угнали.

Немцы боялись холода. Для своих офицеров изобрели эрзац-валенки – целые соломенные бочки. Эрзац-валенки десятками валяются на дорогах. Над ними можно смеяться, но носить их нельзя.

Теперь немцы бегут так, что не успевают поджигать деревень. Бегут так, что наши интенданты не успевают подвозить продовольствие для наших частей. Мы двигаемся вперед днем и ночью. Чтобы не отстать, спать приходится три-четыре часа в сутки. Ну, да и спать нет охоты…»

16 марта 1943 года (письмо родителям)

«Хочу написать пару слов о том, что я видел собственными глазами и что слышал от очевидцев. Я иду по следам немцев. Следы еще не зажили. Они хозяйничали здесь полтора года. Они не наступали и не отступали. Они наводили порядок в деревнях, грабили население в городках, вешали людей. Они говорили: «Зимой руки отмерзают, а летом комары кусают, поэтому «никс» наступать». Они говорили, что высшая раса нуждается в повышенном питании.

Они изобрели себе развлечение, какой ариец во время еды громче перднет.

Мальчики дразнили фрицев:

Немцы зиму пропердели —

Москву проглядели.

Еще зиму пропердят —

И Берлин проглядят!

Когда неразумный ребенок ударяется обо что-нибудь, он начинает бить вещи, когда у колбасников подгорала колбаса, они ломали печи. В Калининской области не осталось ни одной целой русской печи. Уходя, фрицы озверели. Сначала они жгли дома и увозили скот. В последние дни они начали сжигать население. Мальчику, который хотел убежать от них, они отрезали нос и уши.

Сегодня наши войска заняли село, где немцы сожгли все гражданское население. Наши двигаются вперед. Они выхватывают из рук палачей обескровленных живых людей».

28 марта 1943 года

«…Уже шесть дней живу оседлой жизнью, то есть по утрам умываюсь и вытираюсь, а по вечерам хожу на смоленские «вечерки». Здесь девки танцуют «страдание» и поют «завлекательные» частушки».

29 марта 1943 года

«…Когда немцы уходили, они говорили русским девушкам: «Каждая из вас должна иметь ребенка, если вы не будете иметь ребенка, русские у вас отнимут хлеб и картошку».

Девушки хоронились по лесам, прятались в заброшенных блиндажах, а когда пришли русские, начали понемногу расправлять крылья. Только вот гармошек не хватает по деревням и гармонистов мало.

Каждый немец имел губную гармошку и зажигалку. Им очень нравились русские трехрядки. Они увозили их на запад вместе с «нумерованными цивилистами» (так немцы называли русское население). Юноши и девушки убежали от них, но гармошек по деревням уже не осталось…

Между прочим, я теперь много рисую. Рисую девушек и девочек, стариков и малышей. Это сразу располагает в мою пользу местных жителей.

Будьте здоровы, Леня».

31 марта 1943 года

«…Переходы я все-таки переношу не легко. Однако от своей болезни – фурункулов – я избавился совершенно и считаю, что лучше ходить по сорок километров в день, чем лежать с этой пакостью. Должен сказать, что войну нам приходится вести не только с фрицами, но и со вшами. Эти паразиты заползают во все щели, и при походных условиях жизни спасения от них буквально нет…»

Дверь открылась, и в блиндаж вошел незнакомый капитан. Объяснил, что ехал в свою часть на лыжах, но потерял заметенную снегом дорогу, заблудился и попросил у меня разрешения переночевать. Я же, после того как мы познакомились, пригласил его разделить с нами наш ужин, а он извлек из рюкзака флягу со спиртом.

Выпили за победу. Оба оказались москвичами. Я рассказал ему о своем правительственном доме на Покровском бульваре, он рассказал о своем на Палихе, я – о своем замечательном кружке в Доме пионеров, об увлечении историей и поэзией, о матери, члене КПСС с 1925 года, об отце, награжденном только что орденом «Знак почета» за участие в открытии новых нефтепромыслов и спасении старых, о брате-танкисте, погибшем полгода назад под Сталинградом. Он наполнил опустевшие кружки и предложил мне выпить за моих и его родителей.

Потом мы говорили о книгах, о Пушкине, Шекспире и Маяковском, и незаметно перешли на «ты». Потом усталость взяла верх, и мы заснули.

А утром капитан Павлов вынул из кармана свое красное удостоверение и сказал, что посетил меня не случайно, а по заданию руководства Смерша, что из вчерашнего разговора он понял, что я советский человек, комсомолец, но что я совершил ошибку, читал своим бойцам Евангелие, и по секрету рекомендовал мне опасаться моего сержанта Чистякова, который написал в Смерш, что я в своем взводе веду религиозную пропаганду, и предложил мне немедленно бросить в огонь найденную мной в пустой избе книгу, а он, в свою очередь, бросил туда донос Чистякова, что мне повезло, что бумага эта попала в его руки, а не в руки его коллег. Пришлось мне впоследствии читать моим бойцам журналы «Знамя», стихи Пастернака и Блока, «Ромео и Джульетту» Шекспира. Спасибо тебе, капитан Павлов!

В подземном своем блиндаже, / спасаясь от вспышек лиловых / на нарах из веток еловых / с людьми, коих нету уже, / наполнив крутым кипятком / покрытую копотью кружку, / под черным осенним снежком, / под настом сверкающим белым, / под яркой звездой голубой, / под тайным смертельным прицелом, / всей жадной души высотой, / всем смерть отрицающим делом, / всем в землю вмерзающим телом – / мечтаю о встрече с тобой.

В феврале 1943 года я по топографической карте выбрал наикратчайшую дорогу от своего западного полутылового поста до штаба армии. Меня вызывал Рожицкий на предмет консультации о передислокации одного из постов в связи с готовящимся началом весеннего наступления.

Лесная проселочная дорога была накатана, неожиданно лес кончился, и перед нами оказалась сожженная деревня, а из трубы одной из землянок шел дым.

Мы с Гришечкиным замерзли, решили в этой землянке отогреться, а если обстоятельства позволят, позавтракать. Пять ступенек вниз, дверь, застекленная форточка. В землянке жарко. Бочка, стол, скамейка, нары. Женщина, девушка и девочка радостно потеснились.

Гришечкин вытащил банку комбижира, крупу, хлеб и занялся приготовлением супа на всех, а я разговорился с девушкой. Оказалась она москвичкой. Работала до войны на телефонной станции.

Говорю ей, что я армейский связист, а я, говорит она, окончила техникум связи и все телефонные аппараты знаю и на коммутаторе работала, возьмите меня с собой, говорит, я воевать хочу с фрицами…

– В мае 1941 года приехала в деревню к бабушке, потом шесть месяцев скрывалась в лесу, землянку вырыла. Столько всего было. В двух километрах от нас шли танковые бои, бойцы занесли ко мне раненого лейтенанта, но выходить его я не сумела, и он умер у меня на руках… Возьмите меня, лейтенант, с собой!

Красивая, смелая, сильная, профессиональная телефонистка.

– Садись, – говорю, – на телегу, через два часа я тебя завезу к начальнику связи армии.

Лес кончился, и передо мною открылась жуткая картина. Огромное пространство до горизонта было заполнено нашими и немецкими танками, а между танками тысячи стоящих, сидящих, ползущих заживо замерзших наших и немецких солдат. Одни, прислонившись друг к другу, другие – обнявши друг друга, опирающиеся на винтовки, с автоматами в руках.

У многих были отрезаны ноги. Это наши пехотинцы, не в силах снять с ледяных ног фрицев новые сапоги, отрубали ноги, чтобы потом в блиндажах разогреть их и вытащить и вместо своих ботинок с обмотками надеть новые трофейные сапоги.

Гришечкин залез в карманы замороженных фрицев и добыл две зажигалки и несколько пачек сигарет, девушка равнодушно смотрела на то, что уже видела десятки раз, а на меня напал ужас. Танки налезали друг на друга, столкнувшись друг с другом, поднимались на дыбы, а люди, вероятно и наши и вражеские, все погибли, а раненые замерзли.

И почему-то никто их не хоронил, никто к ним не подходил. Видимо, фронт ушел вперед и про них – сидящих, стоящих до горизонта и за горизонтом – забыли.

Через два часа мы были в штабе армии. Девушку я завел к связистам, а сам занялся разрешением своих проблем. Вечером увидел ее в блиндаже одного из старших офицеров, спустившего штаны подполковника.

Утром увидел девушку в блиндаже начальника политотдела.

Больше девушки я не видел.

Ночевал я в гостевом блиндаже. Интендант Щербаков издевался надо мной. Смешна ему была моя наивность.

– Может, она и попадет на фронт, – говорил он, – если духу у нее хватит переспать с капитанами и полковниками из Смерша. Была год на оккупированной территории.

Без проверки в Смерше в армию не попадет, а проверка только началась. А мне страшна была моя наивность.

Чувство стыда сжигало меня и спустя шестьдесят лет сжигает.

У меня во взводе был нерадивый боец Чебушев. У всех были сапоги – у него ботинки с обмотками. Шнурки на ботинках распущены, из-под обмоток торчали штрипки кальсон, которые почему-то сами собой на ходу разматывались. Пояс без тренчиков, шинель без хлястика. Ни одного приказания не выполнял сразу, обязательно задавал вопросы. Зачем? Для чего? Все начеку, а он – для чего? Куда? Зачем?

Спустя лет двадцать я понял, что, в сущности, он был интеллигентом, а тогда он мне казался симулянтом. Ни приказы, ни уговоры на него не действовали. В один из вечеров марта 1943 года он вдруг заявил, что ничего вокруг себя не видит, ослеп. Все решили, что он, как всегда, симулирует. Но на следующий вечер зрение потеряли двенадцать из сорока моих бойцов. Это была военная, весенняя, вечерняя болезнь – куриная слепота.

На следующий день произошла катастрофа. Ослепло около одной трети армии. Чтобы восстановить зрение, достаточно было съесть кусок печени вороны, зайца, убитой и разлагающейся лошади.

В начале марта было несколько теплых дней, и вдруг – десять градусов мороза. До моего южного передового поста надо было по большаку, проложенному приблизительно в километре от переднего края и от берега еще покрытой льдом реки Вазузы, пройти километров двенадцать.

Думал, подъеду на пустой полуторке, стоял, голосовал, а они одна за другой проносились мимо меня, и ни одна не останавливалась, и я, в сапогах, чтобы не замерзнуть, то шел, то бежал, а потом попал под минометный обстрел и лег.

Минут пятнадцать мины в шахматном порядке взрывались вокруг меня.

Обстрел был не прицельный, а плановый, и я не очень волновался.

Потом, часа через три, я добрался до своего поста, убедился, что все нормально, только блиндаж крошечный, на нарах все спят впритирку.

А старший сержант Полянский говорит:

– Иди, лейтенант, на армейский узел связи, до них метров пятьсот, расположились они в единственной несгоревшей огромной избе, места сколько угодно.

Было часов семь вечера. Армейские телефонистки приветствовали меня. Я сел на скамейку и вдруг увидел на окне томик стихов Александра Блока, и только начал читать, подходит ко мне юная, жутко красивая телефонистка и кладет руку на плечо.

– Что, нравится, – говорит, – мой Блок?

А я тогда почти все стихи Блока наизусть помнил и начал по памяти читать «Возмездие», а потом про свой довоенный кружок и про Осипа, и про Лилю Брик, а она про свой филфак, и я уже не думал, а знал, что это любовь с первого взгляда. Не помню, как это произошло. Я обнимал ее, она меня. Мне казалось, я знаю ее тысячу лет.

Мы целовались, а в углу смотрели на нас и посмеивались два телефониста.

– Здесь неудобно, – сказала она, – надень шинель, выйдем из дома.

Вот и все, и так просто, думал я.

Не разнимая рук, мы шли по двору бывшей хлебопекарни. Слева был полузатопленный немецкий блиндаж, а нары были сухие, покрыты еловыми ветками.

– Зайдем? – спросила она шепотом, и губы ее дрожали, а у меня кровь прилила к вискам и ноги дрожали, и почему-то я показал пальцем на другой блиндаж напротив, и вдруг увидел свой блиндаж, Полянского, и оживился, и говорю:

– Никуда эти блиндажи от нас не убегут, посмотри на моих солдат.

Полянский вытащил флягу со спиртом, и все мы выпили за нее, за Ольгу, а она говорит:

– Лейтенант! Мне уже пора на дежурство, пошли.

А мой ефрейтор Агафонов говорит:

– Товарищ лейтенант, не беспокойся, я ее провожу.

Сердце мое окаменело, и сам я окаменел, а она встала и не посмотрела на меня.

Через десять минут я вышел из блиндажа, пошел на узел связи, но ее там не было. Пришла она через час, на меня не посмотрела и легла на нары.

Утром на мое приветствие она не ответила.

Я вышел и, не прощаясь, по большаку, не реагируя на минометный обстрел, возвращался в штаб армии. Почему у всех так просто, а у меня трагедия? Довоенная Люба Ларионова, бирская девочка Таня, студентка Ольга, а что впереди?

Забытое письмо от 17 декабря 1942 года

«Нахожусь недалеко от передовой, пока во взводе у меня тридцать солдат. Из тридцати – двадцать девять судились за кражи, мелкое хулиганство, поножовщину. Ребята – огонь!

Недавно заговорил с одним из них:

– Ты, Мусатов, в театре был когда-нибудь?

– А ты что, был?

– Ну конечно.

– Так туда же не пускают простых…

– То есть как не пускают, почему?

– Ну, там царь, благородные…

– Да ты откуда, – говорю, – с неба, что ли, свалился?»

Из письма от 2 февраля 1943 года

«…Получаю сухой паек: сухари, крупу, сахар, концентраты, мясные консервы, перец и горчицу, и офицерский дополнительный паек: масло, консервы, папиросы. Варю на завтрак кашу, на обед суп и на ужин суп. Для лошади – овес, сено, соль».

Из письма от 28 февраля 1943 года

«У меня есть валенки, меховая куртка и меховые варежки, ватные брюки, а фрицы мерзнут и голодают в сырых блиндажах. Еще немного, и они побегут!»

Из письма от 14 марта 1943 года

«Наконец и на нашем фронте немцы побежали. Приходится догонять их, а догонять очень трудно. Ночью вокруг до горизонта стоит зарево, это горят сжигаемые ими деревни. В районе, где я нахожусь, деревень не осталось, только на бывших границах стоят указатели с их названиями, а все поля перерыты: воронки, окопы, блиндажи…»

Деревня Новое Дугино.

Утром наши войска, как раз напротив бывшего хлебозавода, напротив двух полузатопленных немецких блиндажей, и той удивительной Ольги, и моей трагической, но скорее истерически-патологической нерешительности, после внезапной артподготовки и запланированной и бесконечной авиабомбежки, прорвали несколько линий немецкой обороны.

И началось весеннее наступление.

Я поднял по тревоге свой взвод, прошел по разминированному шоссе километров двадцать. За шоссе, напротив верстового столба, торчали трубы от сожженной немцами деревни. В деревне обнаружил несколько пустых землянок. Оставил в них своих утомившихся солдат, а сам на попутной, к счастью, остановившейся машине поехал догонять штаб армии.

Километров через сорок остановил полуторку, узнал, что штаб армии расположился за деревней Новое Дуги-но и что туда можно пройти по пересекающей овраг проселочной дороге.

Было уже часа три дня. Я пошел по дороге, начал спускаться в окруженный кустами овраг, и шагов через десять около моего уха просвистела пуля.

Я нагнулся и побежал. Новая пуля едва не задела руку.

Я стремительно бросился в наполненную грязью придорожную канаву, пули свистели над моей головой, а я полз по-пластунски. Через пятьдесят метров дорога повернула и начался подъем.

Прополз еще метров десять и встал на ноги.

Я уже не находился в поле зрения стрелявших, поворот дороги и кусты прикрыли меня.

Я вынул из кобуры наган и что было сил побежал.

Выстрелов больше не было.

На обочине дороги лежал мертвый мальчик с отрезанным носом и ушами, а в расположенной метрах в трехстах деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры. Справа от дороги догорал колхозный хлев. Происходящее потрясло меня.

Генералы и офицеры приехали из штаба фронта и составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Отступая, немцы согнали всех стариков, старух, девушек и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли.

Сгорело все население деревни.

Я стоял на дороге, видел, как солдаты выносили из дымящейся кучи черных бревен и пепла обгорелые трупы детей, девушек, стариков, и в голове вертелась фраза: «Смерть немецким оккупантам!»

Как они могли? Это же не люди! Мы победим, обязательно найдем их. Они не должны жить.

А вокруг, на всем нашем пути, на фоне черных журавлей колодцев маячили белые трубы сожженных сел и городов. И каждый вечер связисты мои обсуждали, как они будут после победы мстить фрицам. И я воспринимал это как должное. Суд, расстрел, виселица – все, что угодно, кроме того, что на самом деле произошло в Восточной Пруссии спустя полтора года.

Ни в сознании, ни в подсознании тех людей, с которыми я воевал, которых любил в 1943 году, того, что будет в 1945 году, не присутствовало.

Так почему и откуда оно возникло?

Я стоял напротив дымящегося пепелища, смотрел на жуткую картину, а на дорогу выходили женщины и девушки, которые смогли убежать и укрыться в окрестных лесах, и вот мысль, которая застряла во мне навсегда: какие они красивые!

Мы шли по Минскому шоссе на запад, а по обочинам шли на восток, домой освобожденные наши люди, и мое сердце трепетало от радости, от новой мысли – в какой красивой стране я живу, и мой оптимистический, книжный, лозунговый патриотизм органически все более и более становился главным веществом моей жизни. К несчастью, я не понимал тогда, что войн без зверств не бывает, забыл о пытках невинных людей в застенках Лубянки и ГУЛАГа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.