Псы

Псы

Одинокий путник на пустынной, далекой от жилья дороге странен. Калик перехожих, пеших паломников, странников уже нет, они давно ездят и летают. Почему он идет по дороге, зачем один? Какое-то чувство, воспоминание чего-то, быть может, не в вашей жизни, волнует и заставляет смотреть ему вслед — может, и мне надо так, одному, по обочине, неведомо куда?

По шоссе от Судака на Новый Свет бежал пес. Я был один, я шел медленно, отдыхая после долгого бега, никто не отвлекал меня, я мог смотреть на него сколько угодно. Это был не холеный городской, но и не бродячий, а хозяйский хороший пес; бежал он ровной иноходью, под шкурой за загривком мерно ходили его лопатки. И раздавался какой-то странный звук, я нескоро понял: в вечерней тишине явственно слышался сухой костяной стук — когтей по асфальту.

Вы замечали, что сущность животного вернее всего выявляется в беге? Я не говорю уж о профессиональных бегунах — о борзых, гепарде, неправдоподобный бег которого просится в замедленную киносъемку, о совершенном ходе ахалтекинца — не на ипподроме, а в степи. Речь идет о тех, для кого бег — нечастая необходимость. Тяжелый бег коровы, оторванной от своего мирного занятия, мощный топот склонившего до земли рога рассерженного бугая, бестолковый бег овец, пыхтящая трусца служащего с портфелем, скачки невесомых козлят на сухих копытцах, хитроватая, поросячья, косая побежка ежа.

Но никто не бежит так осмысленно, как бежит пес. Не возле своего дома, вперебежку через проулок, а где-нибудь далеко, на загородном шоссе. Он не рыскает, как тротуарная собака, туда-сюда, он движется сосредоточенно, по прямой — к знаемой цели. На Киевском шоссе за Москвой я видел бегущего пса, держащего в зубах упакованный в несколько слоев целлофана батон. До ближайшего поселка было не меньше трех километров. Пес обогнул меня по дуге, ни на йоту не сбив свою иноходь. Он бежал по делу.

В глазах Антона этот целеполагающий песий бег был недосягаемым образцом своего пути, дела, жизни. В детстве у него было одно желание, о котором он один раз сказал маме, но она положила ему теплую руку знакомым движеньем на лоб и сказала: спи, спи. Второй раз он поведал об этом желании в минуту бесконечного ночного доверия одной женщине. Она немного помолчала, потом засмеялась и сказала: «Ты и есть такой». И выраженье лица у нее было как у мамы тогда. А сказал он им обеим, что хочет быть псом: маме — что толстым щеном, как Буян, с висячими замшевыми мягкими ушами и холодным носом, любовнице — что большим псом с широкой грудью и длинными мощными лапами. И когда ему удавалось что-то долго и успешно преодолевать, он чувствовал себя таким псом. Пес бежал по шоссе, равномерно, долго, далеко, летом, в жару, осенью, когда фонтанчики пара отрываются от черной морды, как от вскипающего на костре закопченного чайника, это он, Антон, это я бежал по шоссе — я много бегал тогда, по десять, пятнадцать километров. И когда он вбегал в придорожный поселок, собаки, повинуясь древнему инстинкту, с лаем бросались вдогонку, становясь его врагами, он огрызался на ходу, и ему хотелось крикнуть: я ваш, я такой же, как вы, я тоже бегу по шоссе и слышу, как стучат по асфальту мои когти.

Там, на Судакском шоссе, на другой день перед закатом я снова увидел его. В тот день у меня был вечерний бег и я мог составить ему компанию. Искоса посмотрев на меня, пес перебежал через шоссе и, немного прибавив, побежал по другой обочине. Но оторваться ему не удалось, я в то лето был в хорошей форме и не отстал, когда он прибавил еще. Так мы долго бежали параллельно, разделенные лентой шоссе, пес на скок не переходил — было еще далеко, и иноходь оставлять не стоило. Когда мы вбежали в Новый Свет, у цистерны с выбракованным шампанским, продававшимся в розлив, стояла очередь. Бегущих людей не любят псы, а псов — люди. Очередь вмиг ожесточилась: «Сапогом ему в морду!..» «Сук плачет по этой суке!» Пес решил, что пора идти в отрыв, длинными стелющимися скачками сре’зал перекресток и исчез в переулке.

Куда он бегал и зачем? Навестить друга-пса? Нет, он бегал к ней, своей песьей подруге, а теперь возвращался домой — так Антон рассказывал про него еще одной женщине. Когда в своих прогулках они доходили до железной дороги, то всякий раз видели одинокий тепловоз. Утром он ехал веселый и яркий, вечером возвращался тусклый и ехал медленно и неохотно. Антон объяснял: машинист ехал к своей возлюбленной, она живет в конце перегона, и что ж ему делать — не такси же брать, начальство идет ему навстречу, он хороший машинист, и он катается так уже давно. Она верила, а потом Антон рассказал ей про бегущего пса, и они вместе пытались проникнуть в песью душу, но скоро выяснилось, что мы не можем проникнуть в песью душу, и она смеялась, говоря, что Антон теперь начнет работать над большой монографией «Жизнь псов». Антон не смеялся и говорил, что все свои научные работы, напечатанные и неоконченные, отдал бы за авторство брошюры, которая называлась бы «Псы» или, по крайности, «Верблюды». Хорошо б при этом еще иметь фамилию «Псарев». Или «Песов» — за эту вообще все отдай и будет мало. Или жить на берегу реки Псоу. Но потом, чтоб не выглядеть слишком занудным, стал вспоминать что-нибудь забавное, например, как в девятом классе он сделал доклад на тему «Верблюдоводство», а учительнице географии показалось, что это насмешка, она почему-то считала, что и само слово придумал Антон. Но это была не насмешка, к верблюдам Антон относился слишком серьезно, и еще в четвертом классе сочинил стихи: «Небо сине. Солнце жжет. По пустыне знойной караван идет. Тощие верблюды головы склонили». И вообще не до смеха, когда верблюдоводство падает. Меж тем один верблюд дает в год до двух с половиной тысяч литров молока, и это не несчастное коровье молоко — в верблюжачьем очень высокое содержание казеина, глобулина и альбумина, а альбумин играет важную роль в синтезе тканевого белка и содержит такие жизненно необходимые аминокислоты, как лизин и триптофан, которые способствуют образованию красных кровяных шариков. А шерсть? Из которой делают лучшие одеяла, кошму, идущую на юрты, — она не намокает, ее боятся скорпионы! Чтобы привезти сумку почты и мешок продуктов, сейчас гоняют по пустыне вездеход, губят ее слабый верхний почвенный слой. А верблюд-дромадер со своими широкими копытами и нежными губами его нисколько не нарушает. И ест он в полупустынях Казахстана то, чего не едят овцы и лошади: полынь, солянку, сапаргус, камфарос. И люди давно все это поняли, и количество верблюдов в мире увеличилось с восьми миллионов в 39-м году до пятнадцати в 72-м. И даже Австралия присоединилась к держателям дромадеров и одногорбых бактрианов, хотя и тех и других там сроду не было. И только у нас верблюжье поголовье сокращается.

Антон очень удивился, когда в конце этой речи женщина сказала, как когда-то учительница, что это уже издевательство, что затянувшаяся шутка — уже не шутка, и что она пойдет домой. Антон не очень огорчился, потому что гораздо больше был расстроен уменьшением поголовья верблюдов. И жалел в тот вечер только о том, что не успел прочитать стихи Кедрина: «Стон верблюдов горбоносых у ворот восточных где-то». И дальше — про войлочных верблюдов. «Войлочные» — это хорошо.

Мы с Васькой Гагиным любили верблюдов. Нельзя сказать, чтобы зверья вокруг было мало: у всех коровы, телята, поросята; у насельников Набережной — обязательные гуси, утки; за своих считали скворцов, скворешни висели в каждом палисаднике, Васька клялся, что в его скворечник пять лет прилетает одна и та же семья и будто скворчиная мамаша откликается на кличку «Вера»; летали вороны, грачи, снегири, коршуны, от которых надо было охранять цыплят. Но верблюды были как бы из другого мира — высоченные красавцы со строгими бровями и огромными горбами, верхушки которых весной свешивались вбок, а после лета торчали, как горные пики за Озером. Они появлялись на нашей улице редко, это было событие, но мне казалось оскорбительным для них бежать по улице за ними и кричать: «Ваня-Ваня — соль-соль!». Я повлиял на Ваську, и он хоть и бежал, но не кричал. Весной за верблюдицей трусил маленький верблюжонок, но горбик у него уже был, а если верблюжонок был уже большенький, второгодок, то у него в перемычке между ноздрями торчала перпендикулярно морде палочка — джида, чтобы не зарастала проколотая там дырка. Джиду делали из саксаула, который не гниет от слюны и соплей, через год ее вынимали.

Конечно, странно расставаться с женщиной из-за верблюдоводства, но у Антона такое случилось уже не в первый раз. Предыдущий был со Стеллеровой коровой. Это замечательное морское животное, напоминающее тюленя, водилось только у Командорских островов. Была она большая — до десяти метров и около трех тонн весом. Ее молоко превосходило по жирности коровье и даже верблюжье. Необычайно вкусное, напоминающее телятину мясо не портилось на самой жаре несколько недель, топленый жир напоминал пахучее сладкое миндальное масло. Питались морские коровы водорослями, паслись у самого берега, были мирные и доверчивые, с любопытством смотрели они на людей своими кроткими круглыми глазами на усатых мордках и как будто просились, чтобы их одомашнили и доили, как коров сухопутных. Но люди их убивали и убивали, пока не перебили совсем. Тогдашняя подруга Антона, преподавательница хинди Алина не вынесла постоянного Антонова огорченья от их гибели. Когда она думала, что трагедия эта произошла недавно, она терпела; каплей, переполнившей чашу, стало, когда она узнала, что последняя Стеллерова корова была убита в 1768 году.

Но все верблюды жили далеко, и ни с одним не удалось тесно сойтись, что огорчало Антона все годы жизни в Чебачинске и долго после. По наущенью Антона Васька через своего друга Карбека пытался воздействовать на его отца — чтоб Карбек намекнул ему, как удобно будет ездить в лесничество, покачиваясь между горбами верблюдицы. А молоко, а шерсть! Но отец почему-то продолжал ездить на низкорослой лохматой кобылке степной породы.

Зато с собаками был полный порядок — жили в каждом дворе. Породистых не было, а единственная — огромный кобель Индус, названный в честь знаменитого пса героя-пограничника с замечательной фамилией Карацупа, жил в милиции. Пес был сначала немецкой овчаркой, но в один прекрасный день в милицейском коридоре был вывешен приказ майора Березы — с такого-то числа служебно-розыскную собаку Индуса именовать: овчарка восточно-европейская. Треть чебачинского собачества, по подсчетам Антона, который с таковою целью неделю бродил по городу, была цепной, остальные пользовались свободой неограниченной — бегали к столовой, к магазинам, друг другу в гости, просто так по улицам. Антон почти всех знал в лицо, подзывал и гладил, в школу выходил сильно заранее, чтоб пообщаться со знакомыми, которым приносил по косточке и которые ждали его в своих подворотнях; некоторые норовили выбечь сразу, положить лапы на грудь и облизать физиономию; другие сдерживали свои чувства, и только по шевелению травы в области нахожденья хвоста можно было об них догадаться.

По воскресеньям всех своих знакомцев Антон видел на базаре, были и псы незнакомые. Однажды, когда Антон с бабкой уже выходили с рынка, они увидели, что небольшая черная собачка убегает, держа в зубах только что купленную ими на холодец коровью ногу с шерстью и копытом. «Держи!» — закричала бабка, народ кинулся держать, перепуганный песик бросил кость и скрылся под телегами. Дома при разборке корзины обнаружилось, что на ее дне лежит вторая нога с копытом. Бабка ошиблась! Та коровья нога была собачкина! Антон долго не мог успокоиться, что у собачки отобрали кость, которую ей подарили, и даже собрался плакать, но тетя Лариса сказала, что собачка скорее всего эту кость все же стащила, и это будет ей наука. Антона правовая постановка вопроса не убедила, и, засыпая, он представлял, как ночью идет с ногой на базар, а собачка ждет у ворот, он отдает ей ее собственность, и она грызет ее потом где-нибудь на травке или куче сена. И название у кости было хорошее: малая берцовая. Лучшими были только два — грудино-ключично-сосковая (это было вообще лучшее в мире) и тазобедренный, потому что про него были стихи: дева, встав, изогнула свой изящный тазобедренный сустав.

Собаки были у всех. У Вальки Шелепова — Дик, небольшой муругий пес, сидевший на цепи с огромными звеньями — эту цепь, ограждавшую некогда могилу купца Сапогова, Шелеповым за бутылку уступил взрывник Сила, когда после взрыва чебачинской церкви ликвидировали заодно и прицерковное кладбище. Таскать эту цепь, видимо, было очень трудно, потому что Дик обычно лежал. У Петьки Змейко был одноглазый пес Полкан. У Васьки Гагина — сука Пульма. Она всегда была щенная — большой живот на худых кривых ногах. Дядька Васьки — директор конторы «Заготживсырье» (Антон был уверен, что она называется «Заготзаживсырье») каждое очередное Пульмино потомство заставлял ликвидировать Ваську. Я как верный друг не мог оставить его наедине с этим ужасным делом. Ничего в жизни не было тяжелее — смотреть, как Васька швыряет щенков в речку. (С возрастом такое не легче, думал Антон, принеся в ветлечебницу прожившую в доме пятнадцать лет свою кошку Феню, у которой образовалась опухоль на животе и которая целыми днями кричала страшным мявом. Перед ними пожилой санитар стал записывать в тетрадь невероятно исхудавшую большую овчарку; она положила на стол голову и смотрела, как будто знала, что‘ это за тетрадь и что’ пишет санитар.) Одного щенка разрешалось оставить, и как мучительно было выбирать: у кого отнять, а кому даровать жизнь. Мне хотелось оставить самого убогого, Васька считал — самого здорового, крупного. Говорили за верное: если рот у щенка внутри не розовый, а черный, то пес вырастет злой, что было важно, и мы старательно раздирали пальцами щенячьи пастички.

У нас был Буян, огромный сильный черный пес, на котором я сначала ездил верхом, а когда подрос — впрягал его в детские санки, ехал и кричал «хо!» как настоящий каюр.

Буян пропал. Сосед, вернувшийся из магаданских лагерей подкулачник Куркун, который не мог работать и целый день грелся на солнышке на завалинке или сидел на лавочке у забора, сказал, что видел нашего кобеля с Егоркой-пьяницей. Я похолодел. Егорку я ненавидел. Проходя мимо нашего двора, где Буян играл с васькигагинской Пульмой, он говорил громко: «Сучонку на ремешки, кобеля на мыло» или: «Хвост от суки сгодится для науки». Егорка был тот, кто привел к Кузьме Ивановичу, дяде Кузику, туберкулезнику, собаку, которую сам же и зарезал; считалось, что жир черной собаки помогает от чахотки. Жена дяди Кузика, Броня, вытапливала собачий жир, ее тошнило, весь дом провонял псиной, зашедшую беременную соседку вырвало прямо на пороге. Отец любил Кузика, но про все это слышать не мог. Выпив, он всегда подымал эту тему, приводя литературные примеры.

— Что, Белинский ел собак? Разве Надсон пил этот мерзкий жир? А Чехов? Как врач он понимал, что это реникса, чепуха. Он поехал в Баденвейлер и умер, но и там не ел собачины!

Кузик преподавал в техникуме электротехнику — он окончил мореходное училище, до войны бывал в Италии, Гонконге, Индии. Василию Илларионовичу рассказывал про сингапурские бордели (Антону разъяснили, что это такие театры). Войну он начал на Севере, но заболел чахоткой, с флота его списали и направили в туберкулезный кумысолечебный санаторий «Чебачье», ему стало лучше, и он переехал в эти места насовсем. Здоровье поправилось, родилась дочка; Броня принимала все меры предосторожности, отцу не разрешалось брать ее на руки, а целовать — только в пятку.

Кузик профессионально рисовал, помогал маме оформлять стенгазету «Горняк-металлург», изображая перед заголовками линкоры и подводные лодки, за что маму ругал парторг Гонюков (его фамилию я слышал всегда только со вставленной буквой «в» и думал, что так и есть, это меня смущало, но вопросов я, по обыкновению, не задавал); парторг предпочитал бы видеть в газете терриконы и доменные печи; но Кузик говорил, что печь может нарисовать лишь русскую, с горшками и ухватами. Мама велела консультироваться у только что вернувшегося с фронта Василия Илларионовича; после беседы с ним Кузик нарисовал штрек, по которому тащила вагонетку выбивающаяся из сил лошадь. Я тоже знал про этих лошадей: спустив в шахту, их уже никогда не подымали обратно на поверхность, они работали, слепли, умирали, и их закапывали в каком-нибудь заброшенном забое (рассказ про них стоил долгих слез под одеялом). Был большой скандал: где вы видели, кричал парторг, конную тягу в наших социалистических забоях! До слова «вредительство» оставалось рукой подать, дядя Кузик был отставлен и стал рисовать — пароходы, лошадей и все, что хотел, — исключительно в мой альбом, который сам же мне и подарил. Он вообще был добрый, я его очень любил, и когда прошел слух, что Буяна съел именно дядя Кузик, я не спал почти всю ночь — было жалко и того, и другого, но Буяна как-то больше, я понимал, что это нехорошо, и терзался еще сильней. Тетя Лариса, спавшая со мною в одной комнате, под утро сказала, что, может, Буяна съел не Кузик, а ссыльные корейцы, которые, по слухам, ели собак. Но медсестра Галка Кувычко, жена корейца Пака, не ссыльного, а, наоборот, даже заместителя директора райпотребсоюза, с которою проблема была обсуждена, авторитетно заявила, что корейцы едят собак особых, которых специально выращивали на своем полуострове еще каким-то там императорам и которые больше похожи на свиней, чем на собак, а наши дворняги им даром не нужны. Я опять огорчился, но когда про собак-свиней рассказал Ваське, тот заявил, что он знает точно: лопают самых обыкновенных, не императорских, натуральную собачину. Я немного успокоился — может, Буяна съел все же не дядя Кузик. Но потом увидел на нем меховую шапку буянской масти и расстроился опять. «Мне собаку есть не нравится, но беда — туберкулез. Неужели не поправиться, и погибну я, как пес? Съел собаку и поправился, и прошел туберкулез». Но Кузик не поправился — простудился на весенней рыбалке несмотря на гонконгский комбинезон, открылись каверны. Он очень хотел дожить до победы, но не дотянул неделю. Еще он хотел перед смертью обнять и поцеловать свою дочку, но Броня не разрешила — боялась инфицирования.

После него осталось несколько картин. Это были странные полотна: человек лежит на дне моря, а над ним идет пароход. И еще: северное сияние, льды, огромный белый медведь стоит над трупом человека, а сбоку — ярко-зеленая тропическая пальма. Или: на дне моря взорванная, покореженная подводная лодка с как бы прозрачным корпусом, сквозь который видны страшные тела задохнувшихся людей — один руками разодрал себе грудь, и видно, как бьется лиловое сердце. На борту лодки можно прочесть: «Комсом…» Это была его последняя картина. Я вспомнил о ней, когда в семьдесят каком-то году пошли слухи о гибели атомной субмарины «Комсомолец». Плавала ли в войну лодка с таким названием или тогда они были под номерами, как знаменитая Щ-138 великого подводника Маринеско? Или это была странная угадка? Прозрение перед смертью? Броня показала потом картины в надежде на продажу заезжему лектору из общества «Знание», но он сказал, что все это не созвучно эпохе и вообще — сюрреализм. Картины долго валялись на худом чердаке. Их заливало, они сгнили. Броня умерла.

Судьба Буяна II была несчастлива.

У Кемпелей, соседей, тоже была собака — Блонди, никто еще не знал, что это имя будет всемирно знаменито. Ее ночью прямо возле дома загрызли волки и утащили в темный лес — кровавые следы вели через речку прямо туда. Тетя Лариса говорила, что запрет нашего пса на ночь в сарай, но как-то не собралась; Буяна II разорвали прямо на огороде. «На шмаття!» — сказал Тарас Кувычко; утром ветер шевелил лишь клочья рыжей шерсти, втоптанной в снег тяжелыми лапами. По этому поводу вспомнили старые истории: как волки заели быка Черномора, как загнали лесника на сосну и сидели внизу до утра, и он отморозил ноги, которые пришлось ампутировать, как напали в батмашинском лесу на учительницу, оставив от нее одни только туфельки (потом Антон прочтет у Пришвина, что это бродячий волчий сюжет, в котором всегда фигурируют туфельки). И как будто накликали. Серые хищники не унялись; однажды утром Тамара обнаружила начало подкопа под сарай, где жила Зорька, однако решили, что в мерзлой земле волкам лаз не прорыть. Но ночью Зорька стала стучать рогом в стену. Дед взял топор и вышел. Было жутко: открывает дверь и уходит в темноту, туда. Я такого не смог бы сделать никогда; было ясно: я — трус. По этому поводу я долго расстраивался, пока одна бабкина прихлебательница не сказала: какой смелый мальчик! А сказала она это вот по какому поводу. Придя с санками с речки, Антон с восторгом рассказывал, как под вечер, когда все ребята уже ушли, на горку прибежала огромная серая собака с тремя щенками, небольшими, но вот с такими башками, и они стали съезжать с горки на лапах, а собака смотрела. «Так это же была волчица!» — ахнула бабка и побледнела. Тут-то тетя и сказала эту фразу, а у Антона не хватило духу признаться, что он не догадался, что катался с волчихой и ее волченятами. А горка с тех пор получила прозванье Волчьей. Правда, кроме бабки и Антона, никто больше этого не знал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.