Маяковский и наша «перестройка» сознания и истории
Маяковский и наша «перестройка» сознания и истории
Я никогда не любил Маяковского. Нет, не ненавидел, просто не любил, не обожал, не упивался им. Ну, бывали моменты в юности, когда его хлесткость, афористичность, напор, непременное противопоставление себя — решительного, смелого, справедливого, праведного — всему окружающему, тупому, корыстному, мелкому, ханжескому, — заражали, увлекали. Даже подражать пытался, где-то в дневнике что-то пробовал «лесенкой» (!), с неординарной (как самому казалось) рифмой. Но в общем-то не любил. Особенно первоначальные юные опусы. С заумью, выламыванием, легким (а то и не легким!) хамством. Мне всегда все-таки нравились ясность, простота, красота, доброта, а не:
А вы
Ноктюрн сыграть
Могли бы
На флейте водосточных труб?..
Но мало ли кому что нравится… Друзья вон мои, особенно где-то в 10-м классе, упивались, восторгались Маяковским: и вдохновенные школьные сочинения по нему на пятерки писали, и со сцены читали и играли (отрывки из «Бани»), и фотографировались «под Маяковского»: руки в карманы, челюсть вперед, прическу на лоб, в углу губ — окурок! Да знавал я и позже солидных, вполне уважаемых людей, которые ценили и обожали как раз раннего Маяковского:
Вошла ты,
Резкая, как «нате!»,
Муча перчатки замш,
Сказала:
«Знаете —
Я выхожу замуж…»
А позднего, наоборот, не уважали и не любили… У меня, к примеру, к Достоевскому масса претензий, а 71.Н. Толстому вон В. Шекспир чем-то не угодил… Ну и что? На то оно и искусство, а не правящая идеология. Любая. Хоть христианская в свое время, хоть «марксистская», хоть еще какая иная, но — правящая! Где: либо — либо. Либо исповедуй — хоть ври, хоть прикинься исповедующим! А не то — накажут. А то и до смерти. В искусстве все-таки полегче: свобода, свободный выбор. Как ни не устраивал гения Льва Толстого гений Вильям Шекспир — это никогда ни для кого не стало поводом усомниться в бесспорной гениальности того или другого. Так же и у меня: мое небезоговорочное приятие Достоевского ни на секунду не подвигало меня усомниться в его гениальности и бесспорной принадлежности к классике. Да, гений, да, классик, но не столь боготворимый и обожаемый мною, как Пушкин, скажем… Или Некрасов. Хотя и к тому, и к другому у меня тоже есть свои претензии. Особенно к Некрасову… Да может, оттого-то он, Некрасов, еще больнее, еще пронзительней любим, что эти претензии у него у самого к себе были! И он сознавал это. И не скрывал.
Читал у нас в Щукинском училище во времена моего там учения русскую литературу П.И. Новицкий, очень серьезный специалист, автор многих трудов, книг, в частности великолепной, по-моему, монографии о Б.В. Щукине. Так вот, считал наш Павел Иванович, что иногда писать стихи, т. е. выражать себя возвышенной ритмованной речью (стихи когда-то начинались с ритма, да и сегодня белые стихи еще встречаются… рифма украсила их гораздо позже), должен временами всякий нормальный человек и что это вовсе еще не свидетельствует о присутствии поэтического дара. Поэт в понимании П.И. Новицкого — это пророк, провидец, мудрец, а не просто ритмический рифмоплет. Рифмоплетение доступно всякому, пророчество, провидение — далеко-далеко не всем. И вот с таких строгих и высоких позиций глядючи, считал наш П.И. Новицкий, что в России было семь великих поэтов, только семь отвечающих самым высоким требованиям. Остальные, которым имя легион — помельче. Великих — семь. Это в порядке хронологии: Г.Р. Державин, A.C. Пушкин, Ф.И. Тютчев, М.Ю. Лермонтов, H.A. Некрасов, A.A. Блок и В.В. Маяковский.
Да, думаю, не один только наш П.И. Новицкий высоко ценил Маяковского. И были, и найдется, вероятно, еще немало безоговорочно причисляющих Владимира Владимировича к сонму самых крупных фигур в отечественной поэзии. Да и в мировой тоже. Нет, изящнейших, искреннейших, изощреннейших, изысканнейших поэтов у нас было… у-у-у, сколько! — в глазах зарябит от одного только перечисления. Но чтоб в такую вот семерку попасть, надо, наверно, что-то услыхать, что-то учуять, что-то такое угадать, понять и поведать, открыть людям, что недоступно самым блестящим, самым выдающимся, самым, как говорится, стихослагателям Божьей милостью, Божьим соизволением… Я.М. Смоленский, преподававший нам в Щукинском «художественное слово», тоже предъявлял поэтам — истинным, великим Поэтам своей страны, своего времени, своей эпохи немалые требования; он считал, что истинный, большой, великий поэт обязан слышать… и просто — слышит время.
В общем, не знаю, потому ли или еще почему, но в преддверии отмененного праздника (праздника Великой Октябрьской социалистической революции, как когда-то это писалось…) — вспомнился мне почему-то «ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный»… Захотелось мне взглянуть и освежить в памяти, с чего же и отчего ему было так «Хорошо!» где-то в районе 1927 года, к десятилетию Великой Октябрьской социалистической революции?
Заглянул:
На девять
сюда
октябрей и маёв,
под красными
флагами
праздничных шествий,
носил
с миллионами
сердце моё,
уверен
и весел,
горд
и торжествен…
бывал
в барабанах стучащих
и в мертвом
холоде
слез и льдин,
а чаще еще —
просто
один…
Ночь —
и на головы нам
луна…
Облил
булыжники
лунный никель,
штыки
от луны
и тверже
и злей,
как нагроможденные книги, — его
Мавзолей…
Кто костьми,
кто пеплом
стенам под стопу
улеглись…
А то
и пепла нет.
от каторг
и от пуль,
и никто
почти —
от долгих лет.
И чудится мне,
что на красном погосте
товарищей
мучит
тревоги отрава.
По пеплам идет,
сочится по кости,
выходит
на свет
по цветам
и по травам.
И травы
с цветами
шуршат в беспокойстве.
— Скажите —
вы здесь?
Скажите —
не сдали?
Идут ли вперед?
Не стоят ли? —
Скажите.
Достроит
коммуну
из света и стали
республики
вашей
сегодняшний житель? —
Тише, товарищи, спите…
Ваша
подросток-страна с каждой
весной
ослепительней,
крепнет,
сильна и стройна.
И снова
шорох
в пепельной вазе,
лепечут
венки
языками лент:
— А в ихних
черных
Европах и Азиях
боязнь,
дремота и цепи? —
Нет!
В мире
насилья и денег,
тюрем
и петель витья —
ваши
великие тени ходят,
будя
и ведя.
— А вас
не тянет
всевластная тина?
Чиновность
в мозгах
паутину
не свила?
Скажите —
цела?
Скажите —
едина?
Готова ли
к бою
партийная сила? —
Спите,
товарищи, тише…
Кто
ваш покой отберет?
Встанем,
штыки ощетинивши,
с первым
приказом:
«Вперед!»
И встали в 1941-м! И спасли! И защитили! И себя, и мир!.. Но вот дальше… тут Владимир Владимирович не угадал маленько. Нет, 60 лет, худо-бедно угадывал, а через 60 — не выдержал, «фраернулся», как нынче выражаются, дал маху, ошибся… Даром, что если уж Поэт, да еще и великий, обязан был быть пророком и провидцем — не вышло! Всего 60 лет прорек и провидел, а дальше — оборвалось. Недопровидел… Но это уже к концу поэмы, пророчества-то свои эмоционально-заразительные и, вроде как, неопровержимые (ну, это ему, ассенизатору и водовозу, казалось, что они неопровержимы, пророчества-то; когда идут из могил под Кремлевской стеной! А тут… когда столько еще могил потревожили…). Бог с ними, с пророчествами. Там кое-какие свидетельства времени имеются. И свидетельства, которые подтверждаются и другими свидетелями, на мой взгляд, вполне заслуживающими и вызывающими доверие.
Хорошо бы, конечно, свидетеля взять понейтральней, не прокоммунистического, а поспокойней, со стороны… Ну а чем не свидетель Б.В. Савинков? Не просто нейтральный, а даже враг! В свое время лютый!
Борис Викторович Савинков… В «Советском энциклопедическом словаре» (1984) о Савинкове вот что: «Бор. Викт. (1879–1925), с 1903 эсер, один из рук. «Боевой орг-ции», организатор мн. террористич. актов. Во Врем. Пр-ве товарищ воен. министра. Рук. антисов. заговоров и контррев. мятежей. Белоэмигрант. Выступал (под псевд. В. Ропшин) как автор стихотв. и прозаич. произв. (повести, ром. «То, чего не было», 1914). Арестован в 1924 при переходе сов. границы, осужден. Покончил жизнь самоубийством».
Возможно, тут не все точно. И, уж конечно, не полно.
Сперва очень недолго побыл социал-демократом, но нетерпеливая, деятельная натура его не выдержала кропотливой занудной постепенной пропагандистской и прочей «эсдековской» работы: он не только «один из рук. «Боевой орг-ции», но и вдохновитель, и идеолог террора. Он организовал убийства шефа корпуса жандармов В.К. Плеве, великого князя Сергея Александровича. Очень терзало и мучило его сознание «невыполненности своего долга перед русским террором» — это сперва, что не удалось убийство Императора Николая II (что замечательно удалось в 1918-м в Екатеринбурге местным большевикам), а затем не удалось убийство В.И. Ленина. Все это в свое время было в планах, но не все планы и не всегда удается выполнить…
После убийства великого князя Сергея Александровича схвачен царской охранкой (где-то в Севастополе) и приговорен к смерти. За день (!) перед приведением приговора в исполнение бежит (тоже пример неисполнения планов, теперь у охранки). И в такой момент, когда его репутация (как боевика-террориста и героя) и политическая карьера (как вдохновителя, блестящего организатора и исполнителя), а вместе со всем этим и сама идея террора — когда все это находилось, казалось бы, в наивысшей своей, победной, триумфальной точке, в такой момент он вдруг разочаровывается в терроре и порывает с ним (возвращается потом неоднократно к практике, но с уверенностью в идее и с «Боевой организацией» рвет навсегда).
Везде и всегда, и в литературных произведениях, и в показаниях суду, он подчеркивает, что единственной и главной целью его деятельности было «ревностное служение к пользе отечества и интересам русского народа». И уж куда только эта «ревностность» его не заносила!.. И в террор, и во вдохновителя Белого движения, в организаторы и создатели Добровольческой белой армии, в руководители заговоров и мятежей, в белоэмиграцию, откуда (из Парижа! Чего ему там не хватало?!) в 1922–1923 гг. он волком воет, криком кричит: «Хоть на помойку, но в Россию!». И — вернулся. Не особенно заботясь, истинно ли возрождается в России «движение за Россию», как ему сообщили, или это провокация, мистификация органов безопасности. А это была мистификация. Грандиозная. Колоссальная. И его взяли. На границе. Неизвестно, стоили ли грандиозность и затраты на эту мистификацию цели захвата одного Савинкова… А может, и стоили! Ибо из тюрьмы он обратился ко всем за рубежом, кто еще лелеял мысль огнем и мечом «спасать» Россию, с призывом: не делать этого. Оставить Россию в покое, не пытать ее больше ни огнем, ни мечом. Не «спасать». Не губить. Не лить кровь русскую.
А слово его имело вес в тех кругах, к которым он обращался. Да, наверно, был какой-то и результат.
Так вот Б.В. Савинков в письме к сестре Вере Мягковой, в последнем письме от 28 апреля 1925 года писал: «Знаю твердо, что эмиграция ничего не понимает в происходящем в России и что большевики на верном пути. Россия идет в гору, а не катится вниз, как утверждают эмигранты, как утверждал и я. И сделали это не мы, не Милюковы и Керенские, а большевики. Вот главное, остальное— детали»… Идеологизированная подтасовка? Фальсификация? Вранье? А вот из покаяния «Почему я признал советскую власть»: «Я боролся с большевиками с октября 1917 года… Я признал советскую власть, которая выдержала блокаду, гражданскую войну и поволжский голод. Это жизнеспособная и крепкая власть. Все мы знаем, что эмиграция — болото. Для «низов» — болото горя и нищеты, для «верхов» — болото праздности, честолюбия и ребяческой веры, что Россию нужно спасать. Россия уже спасена. Ее спасли рабочие и крестьяне, спасли своей сознательностью, своим трудом, своей твердостью, готовностью к жертвам»… «Не я один в глубине души признал советскую власть. Но я сказал об этом вслух, а другие молчат».
А что это за «блокаду», которую «выдержала советская власть», поминает Борис Викторович? Ага, вот и у Маяковского (хотя полагаю, другом и единомышленником Владимир Владимирович Б.В.Савинкова никогда не считал, «клеймил» его в той же поэме «Хорошо!» наряду с другими врагами и пособниками врагов. Да они и были врагами! Только, кроме того, они еще и русскими были. Не только по крови, главное, по душе: им на Россию не наплевать было. У них душа судьбою России болела. У каждого по-своему, у каждого не без путаницы, заблуждений и ошибок, но — болела! В покое их не оставляла! У каждого по-своему… И совесть, и порядочность каждому по-своему ведомы были…). И вот у Маяковского про блокаду:
Из «сюртэ женераль»,
из «интеллидженс сервис»,
«дефензивы»
и «сигуранцы»[10]
выходит
разная
сволочь и стерва,
шьет
шинели
цвета серого,
бомбы
кладет
в ранцы.
Набились в трюмы,
палубы обсели
на деньги
вербовочного агентства.
В Новороссийск
плывут из Марселя,
из Дувра
плывут к Архангельску.
с виски, сыты по-свински…
Послал
капитал
капитанов ученых.
Горло
нащупали
и стискивают.
Ткнешься
в Белое,
ткнешься
в Черное,
в Каспийское,
в Балтийское, —
куда
корабль
ни тычется,
конец
катаниям.
Стоит
морей владычица, бульдожья
Британия.
Со всех концов блокады кольцо и пушки
смотрят в лицо…
Вот оно, значит, про что… Врут Савинков с Маяковским? Но как спелись! А вроде ни «спеваться», ни даже хотя бы встретиться (для «спевки»-то) ни возможности, ни желания, ни нужды никогда не имели…
Им
голодно?!
Рыбкой
наедитесь,
пойдя
на дно…
Чужими
руками
жар гребя,
дым
отечества
пускают
пострелины —
выставляют
впереди
одураченных ребят,
баронов
и князей недорасстрелянных.
Могилы копайте,
Гроба копите —
Юденича
рати
Прут
на Питер…
…идет
адмирал Колчак,
сибирский
хлеб
сапогом толча.
Рабочим на расстрел,
поповнам на утехи,
с ним
идут
голубые чехи.
Траншеи,
машинами выбранные,
саперами
Крым
перекопан,—
Врангель
крупнокалиберными
орудует
с Перекопа.
Любят
полковников
сентиментальные леди.
Полковники
любят
поговорить на обеде.
— Я
иду, мол,
(прихлебывает виски),
а на меня
десяток
чудовищ
большевицких.
Раз — одного,
другого —
ррраз, —
кстати,
как денди,
и девушку спас, —
Леди,
спросите,
у мерина сивого —
он
как Мурманск
разизнасиловал.
Спросите,
как —
Двина-река,
кровью
крашенная,
трупы
вытая, с кладью
страшною
шла
в Ледовитый.
Как храбрецы
расстреливали кучей
коммуниста
одного,
да и тот скручен…
Как над серыми
хатами
огненные перья
и руки
холёные
туго
у горл.
Но…
«итс э лонг уэй
ту Типерери,
ту го!»
А это, стало быть, разудалая песенка английских колониальных войск. Англичане, стало быть, пели. Тут, у нас, в России… Лирическому герою поэмы слышно было. И, по всей видимости, не только ему одному…
На первую
республику
рабочих и крестьян,
сверкая
выстрелами,
штыками блестя,
гнали
армии,
флоты катили
богатые мира,
и эти,
и те…
Будьте вы прокляты,
прогнившие
королевства и демократии
Со своими
подмоченными
«фратэрнитэ» и «эгалитэ»!
И опять «враг» Б.В. Савинков «врагу» В.В. Маяковскому подпевает!: «И каждому русскому… который любит родину свою, я, прошедший всю эту кровавую и тяжкую борьбу с вами, я, отрицавший вас, как никто, я говорю ему: если ты… любишь свой народ, то преклонись перед рабочей и крестьянской властью и признай ее без оговорок» (из заявления Военной коллегии Верховного суда СССР 27 августа 1924 года).
Свинцовый
льется
на нас
кипяток.
Одни мы —
и спрятаться негде.
«Янки
дудль
кип ит об,
Янки дудль денди».
А это миротворцы и человеколюбы американцы. Тоже здесь, у нас, в России! Не у себя… Тоже герою слышно было…
Посреди
винтовок
и орудий голосища
Москва —
островком,
и мы на островке.
Мы —
голодные,
мы —
нищие,
С Лениным в башке
и с наганом в руке…
Но бомб страшнее
и пуль револьверных
осада голода,
осада тифов.
(Это, правда, уже из поэмы «Владимир Ильич Ленин», но про то же время, та же тема.)
… Ученому
хуже:
фосфор
нужен,
масло
на блюдце.
Но,
как назло, есть революция, а нету
масла…
Это даже что-то напоминает… Как после августа 1991-го…
Я
много
в теплых странах плутал.
Но только
в этой зиме
понятной
стала
мне
теплота
любовей,
дружб
и семей.
Лишь лежа
в такую вот гололедь,
зубами
вместе
проляскав —
поймешь:
нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку.
Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, — но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя.
Скрыла
та зима,
худа и строга,
всех,
кто навек
ушел ко сну.
Где уж тут словам!
И в этих
строках
боли
волжской
я не коснусь…[11]
Декабрьский
рассвет,
изможденный
и поздний,
встает
над Москвой
горячкой тифозной.
Ушли
тучи к странам
тучным.
За тучей
берегом
лежит
Америка.
Лежала,
лакала
кофе,
какао.
В лицо вам,
толще
свиных причуд,
круглей
ресторанных блюд, из нищей
нашей
земли
кричу:
Я
землю
эту
люблю.
забыть, где и когда пузы растил
и зобы,
но землю,
с которой
вдвоем голодал, —
нельзя
никогда
забыть!..
От боя к труду —
от труда
до атак, —
в голоде,
в холоде,
и наготе
держали
взятое,
да так,
что кровь
выступала из-под ногтей.
Я видел
места,
где инжир с айвой
росли
без труда
у рта моего, —
к таким
относишься
иначе.
которую
завоевал
и полуживую
вынянчил,
где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей
льешься с массами, —
с такою
землею
пойдешь
на жизнь,
на труд,
на праздник
и на смерть!
И это все «идеология»? Идеологизация? Вранье? Подтасовка?
И все это — «неудавшийся эксперимент»? И в это во все плевать?
Хотя… перед кем я «бисер мечу»? Так все продавшие и предавшие разве поймут? Разве услышат?
Никаким Глобой не надо быть, чтобы предречь такой стране, такому обществу то, что давно уже известно у старых мудрых народов: Расул Гамзатов, по-моему, предварял свои лирические воспоминания «Мой Дагестан» старой горской пословицей: «Если выстрелишь в прошлое из пистолета, оно пальнет в тебя из пушки»!
Из Монтеня:
«… Иметь хотя бы правильные суждения, раз мне не дано надлежащим образом действовать, и сохранять, по крайней мере, неиспорченной эту главнейшую часть моего существа, — по мне, и то уже много. Ведь обладать доброй волей, даже если кишка тонка, это тоже чего-нибудь стоит. Век, в который мы с вами живем, по крайней мере, под нашими небесами, — настолько свинцовый, что не только сама добродетель, но даже понятие о ней — вещь неведомая…»
«… Следуя за общей порчею нравов, пошатнулись и наши суждения. Я вижу, что большинство умов моего времени изощряется в том, чтобы умалить славу прекрасных и благородных деяний прошлого (мое прочтение; у переводчика A.C. Бобовича не «прошлого», а «древности». — Ю.Н.), давая им какое-нибудь низменное истолкование и подыскивая для их объяснения суетные поводы и причины. Велика хитрость! Назовите мне какое-нибудь самое чистое и выдающееся деяние, и я берусь обнаружить в нем с полным правдоподобием полсотни порочных намерений. Одному богу известно, сколько разнообразнейших побуждений можно, при желании, вычитать в человеческой воле! Но любители заниматься подобным злословием поражают при этом не столько даже своим ехидством, сколько грубостью и тупоумием».
«… Долг честных людей — изображать добродетель как можно более прекрасною, и не беда, если мы увлечемся страстью к этим священным образам. Что же до наших умников, то они всячески их чернят либо по злобе, либо в силу порочной склонности мерить все по собственной мерке,, либо — что мне представляется наиболее вероятным — от того, что не обладают достаточно ясным и острым зрением, чтобы различить блеск добродетели во всей ее первозданной чистоте: к таким вещам их глаз непривычен».
«Опыты», кн. I, «О Катоне Младшем».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.