V
V
Для писателей пушкинской эпохи, к которым надо причислить и Жуковского, соглашение с жизнью сводилось к известному отдалению от действительности, к спокойному настроению сердца, согретого идеалом религиозным, нравственным и эстетическим. Старшее поколение было счастливо, имея твердую веру в существование таких идеалов, где разрешались диссонансы жизни. И такая вера далась легко и Жуковскому, и Пушкину, и людям их поколения. Эпоха, когда сложились их взгляды на мир, была эпохой сентиментальных и оптимистических верований; и склонности сердца и цельные убеждения ограждали их от всяких тревожных сомнений.
Жуковский как-то совсем не изменился за долгие годы своей жизни. Шестидесятилетний старец, он не отступил от идеалов своей молодости и остался таким же религиозным и сентиментальным идеалистом, каким был в начале царствования Александра I. Молодость его души уберегла его в новой обстановке от тех душевных тревог, которые в его положении могли бы угрожать ему.
В 30-х годах патриарх русской поэзии, устранившись от всякого вмешательства в жизнь общественную, замкнулся в тесном круге личной жизни. Впрочем, Жуковский и прежде, в юности и в зрелом возрасте, редко задавался вопросами современности.
В силу нравственных правил, которые он усвоил чуть ли не с детства, он ревниво сторонился от всякого зла, где только мог заподозрить его присутствие. Сентиментально-пиэтистическое учение моралистов XVIII века под «злом» вообще разумело всякое душевное волнение, всякую тревогу, мешавшую людям отдаваться спокойно нравственному совершенствованию. Естественно, что все тревоги обыденной жизни, все вопросы дня, поднятые законным эгоизмом человека, теряли для такого философа всякую цену. Он стремился стать выше этих мелочей и жил надеждами на мир более совершенный. В Жуковском, кроме того, от природы всегда было больше чувства, чем наблюдательности и связанной с нею способности к строгому мышлению. Явления обыденной жизни ускользали от него и заменялись видениями.
Жуковский жил в мире призраков. Из мира действительного он взял все нежные чувства, все чувства высшего порядка и из этого материала построил свой воздушный замок. Любовь, дружба, культ добродетели, преклонение перед искусством и вера, теплая христианская вера, нашли в нем ревностного жреца и искреннего, вдохновенного поэта. Он всю жизнь служил одному божеству и даже не пытался присматриваться к идолам своих современников, но не из боязни соблазна, а, скорее, из чувства особой, произвольно строгой душевной чистоты. Вдохновение поэта, в его глазах, было откровением, поэзия – высочайшим призванием человека, поэт – символом и сосудом непорочности, красота – прямой эманацией Бога, художник – своего рода апостолом, авторство – чистой и непорочной службой обществу. Поэзия, понятая в таком смысле, естественно, должна была сторониться от всего несовершенного, нечистого, плотского, соблазнительного и тревожного, т. е. от всей обыденной жизни и витать в области идеального и желаемого. Поэзия Жуковского, действительно, витала в этих двух сферах, если не считать стихотворений, написанных им на торжественные случаи. Поэт жил или в просветленном мире, где лица, взятые из действительности, превращались в сказочные образы, или жил в мире желаемом – в мире загробном, который он населял образами, взятыми из собственных воспоминаний.
Поэт не мог, конечно, остаться вполне чуждым современности и совсем не думать о ней, хотя бы ввиду своего общественного положения и в силу своего патриотизма. Он вращался в высших кругах общества, и судьбы его народа вершались у него перед глазами. Он был живым свидетелем многих крупных событий в истории родины и не мог пройти мимо, не осмыслив их и не приведя их в связь со своим основным миросозерцанием.
Но свои общественные взгляды Жуковский вывел из того же оптимизма, который лежал в основании всей его житейской философии. Он был одним из первых наших славянофилов, был твердо убежден в законности самобытной русской цивилизации, мечтал о великой миссии России, проповедовал даже крестовый поход против турок и всю свою веру в лучшее будущее возложил на православие и самодержавие, которым служил искренно, от всего сердца.
Из этого оптимизма вытекло и основное, историко-философское, правило, которое избавляло Жуковского от тревожных раздумий над своим призванием. Это правило – идти вровень со своим веком, но отнюдь не обгонять его – пленило Жуковского своей ясностью и краткостью; оно совпадало и с его глубокой верой в Провидение.
Таким образом, в 30-х годах, уже в преклонном возрасте, Жуковский стоял одиноко среди новых поколений. Из его товарищей и сверстников почти никого в живых не осталось; его ученики, с Пушкиным во главе, отошли также от некоторых взглядов, в которых утвердился учитель. Положение Жуковского в литературе было почетное, но он перестал быть в ней живой силой и живым двигателем. Оптимизм и тихое мечтательное настроение, примирявшее поэта с действительностью, не могли наполнить всей жизни молодого поколения, как они наполняли жизнь самого Жуковского. Многие вопросы, от которых Жуковский сторонился как от зла, стали настойчиво требовать решения и не могли быть устранены так просто, как устранялись в период сентиментального оптимизма, и не могли быть обойдены в искусстве. Поэзию Байрона и Лермонтова Жуковский имел право недолюбливать и называть «оргией самолюбия» и «духовным пьянством», но права была и молодежь, которая, охваченная иным настроением, не так часто брала в руки сочинения Жуковского.
Для Пушкина поэтическое творчество было также своеобразным миром, куда он уходил от разных тревоживших его вопросов жизни. Житейский диссонанс, становясь песнью, терял для него свой острый характер.
Но к концу жизни Пушкин стал ощущать какое-то беспокойство. Подросло новое поколение, новые вкусы стали сказываться в литературе и преимущественно в критике. Парнасский бог стал чувствовать свое одиночество; по мере того, как он в своем художественном творчестве становился все совершеннее – его переставали понимать молодые современники. В своих нападках, иногда очень задорных, они были, конечно, неправы, так как не умели отрешиться от своего собственного «я», от своих личных вкусов, но молодость извиняла эту нетерпимость, и она являлась необходимым следствием развивавшегося общественного сознания. Пушкина эти нападки очень сердили; он вспоминал свою молодость, время, когда он увлекался Байроном, и ему казалось теперь, что молодежь начинает повторять зады и кланяется кумирам, которые для него давно потеряли свое значение. Пушкин со своей стороны был неправ, увидав в тогдашних тревожных порывах и увлечениях молодежи одно лишь падение литературных вкусов. Он не хотел признать того факта, что с новым временем народились и новые потребности, которые не нашли еще для себя ясной формулы и вызывали в людях неопределенное, экзальтированное и недовольное настроение.
Достаточно пылкий и тревожный публицист и критик, Пушкин, как художник, сохранял полное самообладание. Стихи его оставались невозмутимы по своему спокойствию, и объективно-возвышенная художественная нота стала звучать в них еще сильнее, чем прежде. Высокая идея о своем призвании, которая попадается в самых ранних стихотворениях поэта, выступила вперед с особой силой под конец его жизни. Поэт искал и находил в ней успокоение и утешение во многих огорчениях. Старая фраза о презрении к черни, которую Пушкин вычитал еще в молодые годы у Горация, попадается снова в его последних стихотворениях и теперь, в его глазах, получает еще большее значение, чем она имела прежде, так как, по его мнению, художественное чутье у публики совершенно исказилось и притупилось и прежний бог незаслуженно отвергнут. Пушкин под конец жизни начинает усиленно молиться красоте, любви, дружбе, которым он был так предан в свои молодые годы; он реже говорит о событиях дня, и его поэзия как будто совсем порывает связь с современностью. Как Жуковский примирился с жизнью на почве религиозных и нравственных идеалов, так Пушкин, по-видимому, готов был мириться с ней на почве идеалов чисто эстетических.
Однако если в своих стихотворениях за последний период жизни Пушкин все больше и больше сторонился от современности, то он стремился следить за ней и даже управлять ею как публицист и издатель журнала. В 30-х годах он задумал издание политической газеты, но это издание не состоялось. Со стороны Пушкина такая попытка была очень знаменательным явлением. Живая натура человека не могла помириться с жизнью на почве исключительно эстетического творчества, не могла и не хотела ограничиться ролью простого художественного «отражения» или «преображения» действительности и требовала активного вмешательства в вопросы дня.
Эстетический квиетизм, очевидно, переставал удовлетворять умного человека; кругозор поэта расширялся, старый «демон», от которого поэт, по-видимому, давно отделался, стал вновь его тревожить, но теперь для Пушкина этот демон не был простою тенью Байрона, которая смущала его воображение в юношеские годы, а был неотвязным призраком, который заставлял его от публицистической статьи бросаться к стихам и среди стихотворной деятельности сочинять передовые статьи и политические памфлеты. Но стихи поэта были невозмутимо спокойны по своему настроению и по своей художественной пластике, и лишь душевное настроение публициста было очень тревожно.
Сопоставляя поэзию старшего поколения с поэзией Лермонтова, мы можем с достаточной ясностью определить прогрессивное значение этой новой литературной силы в отношении к современным ей силам старым. Пусть многое в поэзии Лермонтова повторяло или развивало то, что уже давно было сказано Пушкиным в период его увлечения Байроном; пусть эта поэзия была менее пластична и менее объективно-спокойна, чем поэзия Пушкина, менее нравственно чиста и воздушна, чем поэзия Жуковского; пусть она была туманна по настроению, неустойчива в окончательных своих выводах, иногда без причины задорна – все-таки поэзия Лермонтова для молодого поколения того времени носила в себе гораздо больше элементов жизни, больше побуждений к деятельности, к движению вперед, чем поэзия поколения старшего.
В ней прежде всего был юношеский пыл, живая, вперед стремящаяся сила, которой у стариков не было. Романтическое недовольство современностью, поиски идеалов, уверенность в высоком призвании, жажда великого дела, тяжелая внутренняя борьба ввиду надвинувшихся грозных вопросов, нравственных, религиозных и политических, – все эти тревоги и надежды молодого сердца были в творчестве Лермонтова живой действительностью, а в стихах старшего поколения лишь воспоминанием. Нетерпеливая, а потому противоречивая и тревожная разносторонность поэзии Лермонтова служила хорошим противовесом поэтическому квиетизму старой школы и носила в себе зерно будущего развития русской мысли. Чтобы привести поэзию в более тесную связь с новой действительностью, необходимо было нарушить ее спокойствие, воскресить в ней прежнюю лихорадочную нервность и даже на время избавить ее от строгого надзора слишком требовательной художественности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.