III

III

В одном стихотворении поэт признается, что ввиду трудности задачи бытия он решился несколько упростить ее:

О, мой Отец! где ты? где мне найти

Твой гордый дух, бродящий в небесах;

В твой мир ведут столь разные пути,

Что избирать мешает тайный страх.

Есть рай небесный! звезды говорят;

Но где же? вот вопрос – и в нем-то яд;

Он сделал то, что в женском сердце я

Хотел сыскать отраду бытия.

[1831]

С этим обращением к женскому сердцу как спасительной пристани от всех мучительных вопросов мы переходим к новой черте лермонтовского характера, которая и усладила, и отравила ему впечатления его молодой жизни. Мы говорим о влюбчивости поэта.

Сам Лермонтов был очень откровенен в своих признаниях:

В ребячестве моем тоску любови знойной

Уж стал я понимать душою беспокойной;

На мягком ложе сна, не раз, во тьме ночной,

При свете трепетном лампады образной,

Воображением, предчувствием томимый,

Я предавал свой ум мечте непобедимой:

Я видел женский лик, он хладен был как лед,

И очи – этот взор в груди моей живет;

Как совесть, душу он хранит от преступлений;

Он след единственный младенческих видений.

И деву чудную любил я, как любить,

Не мог еще с тех пор, не стану, может быть.

[1830]

Я не могу любовь определить,

Но это страсть сильнейшая! – Любить

Необходимость мне, и я любил

Всем напряжением душевных сил…

… «О! когда б одно люблю

Из уст прекрасной мог подслушать я,

Тогда бы люди, даже жизнь моя

В однообразном северном краю,

Всё б в новый блеск оделось!»…

[1831]

Таких любовных признаний очень много в юношеских тетрадях поэта. Во всех, и веселых, и печальных, стихотворениях высказана одна и та же мысль – мысль о том, что единственным спасением и утешением в его страдальческой жизни была эта страсть, рано в нем проснувшаяся[4] и дорогая ему, несмотря на все разочарования. Лермонтов был искренен, когда говорил о силе и благотворном влиянии этой страсти. Действительно, его рассудок, разлагавший все чувства, имел менее всего власти над этим чувством: сколько раз поэт считал себя обманутым в любви; сколько раз терял веру в ее постоянство, но в силу своей влюбчивой природы он всегда находился под ее обаянием. Он сам признавал, что для его всегда влюбленной души покой —

Лишь глас залетный херувима

Над сонной демонов толпой.

Но любовь неразрывно была сплетена в его сердце с печалью:

И отучить не мог меня обман;

Пустое сердце ныло без страстей,

И в глубине моих сердечных ран

Жила любовь, богиня юных дней;

Так в трещине развалин иногда

Береза вырастает молода

И зелена, и взоры веселит,

И украшает сумрачный гранит.

И о судьбе ее чужой пришлец

Жалеет. Беззащитно предана

Порыву бурь и зною, наконец,

Увянет преждевременно она;

Но с корнем не исторгнет никогда

Мою березу вихрь: она тверда;

Так лишь в разбитом сердце может страсть

Иметь неограниченную власть.

[1831]

В любви Лермонтов был мечтатель, также неисправимый. Влюбляться ему, конечно, приходилось пока в своих сверстниц; они подрастали, становились барышнями, он оставался мальчиком и мог играть при них только роль поверенного или шафера[5]. Эта роль, конечно, сердила и огорчала поэта, который вдобавок не мог убедить себя в том, что наружность его привлекательна. Он стал считать естественное развитие женских чувств черной изменой и обманом; увлекался по-прежнему, но не упускал случая при каждом новом любовном порыве нарисовать себе картину его печальных последствий. Вот почему в его любовных мотивах к гимну любви всегда примешивается печальная мелодия отвергнутого или обманутого сердца. Сколько нелестных эпитетов сказал он в своих стихах по адресу женщин! Он спрашивал, видел ли кто-нибудь женщин «благодарных»? Женщина и измена были для него часто синонимами; перед ним все мелькал лик неверной девы. Он испытал, «как изменять способны даже ангелы»; он состарился от первой любви, он грозил, что из гроба явится на мрачное свидание к изменнице; и много говорил он такого, что он позднее зачеркивал в своих тетрадях или отмечал словом «вздор». Но когда он писал эти строфы, он все это чувствовал, и иногда так глубоко, что чувство выливалось в настоящую художественную форму.

Как хорошо, например, стихотворение в прозе, озаглавленное «Солнце осени»:

Люблю я солнце осени, когда,

Меж тучек и туманов пробираясь,

Оно кидает бледный, мертвый луч

На дерево, колеблемое ветром,

И на сырую степь. Люблю я солнце,

Есть что-то схожее в прощальном взгляде

Великого светила с тайной грустью

Обманутой любви; не холодней

Оно само собою, но природа

И всё, что может чувствовать и видеть,

Не могут быть согреты им. Так точно

И сердце: в нем всё жив огонь, но люди

Его понять однажды не умели,

И он в глазах блеснуть не должен вновь,

И до ланит он вечно не коснется.

Зачем вторично сердцу подвергать

Себя насмешкам и словам сомненья?

[1831]

Или эта покорная жалоба непризнанной любви:

Сонет

Я памятью живу с увядшими мечтами,

Виденья прежних лет толпятся предо мной,

И образ твой меж них, как месяц в час ночной

Между бродящими блистает облаками.

Мне тягостно твое владычество порой;

Твоей улыбкою, волшебными глазами

Порабощен мой дух и скован, как цепями.

Что ж пользы для меня? – я не любим тобой,

Я знаю, ты любовь мою не презираешь,

Но холодно ее молениям внимаешь.

Так мраморный кумир на берегу морском

Стоит, – у ног его волна кипит, клокочет,

А он, бесчувственным исполнен божеством,

Не внемлет, хоть ее отталкивать не хочет.

[1831]

Все помнят, конечно, и знаменитое стихотворение «Нищий»:

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья

Бессильный, бледный и худой

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою;

Так чувства лучшие мои

Обмануты навек тобою!

[1830]

Но пусть суровый ум умерял восторг любви печальным раздумьем; при всей своей меланхолии поэт никогда не мог сказать, что он в любви разочаровался и стал ей недоступен. Он был слишком доступен ей и, зная свою слабость, защищался притворным хладнокровием и презрением. Забыть своей любви он не мог и говорил:

Я не люблю тебя; страстей

И мук умчался прежний сон;

Но образ твой в душе моей

Всё жив, хотя бессилен он.

Другим предавшися мечтам,

Я все забыть его не мог;

Так храм оставленный – всё храм,

Кумир поверженный – всё Бог!

[1830]

И этому Богу любви, не только торжествующему, но и низложенному, он в юные годы чаще всего молился.

Нельзя сказать, однако, что эта молитва мирила поэта с людьми. И в ней звучал вопрос – да стоит ли любить, когда столько страданий сопряжено с этой радостью? А за этим вопросом следовал другой – почему люди бывают так неискренни и жестоки, и если они таковы, то не лучше ли от них отвернуться? Даже если они отвечают любовью на любовь, то и тогда не предпочесть ли одиночество?

И Лермонтов как будто следовал этому правилу, если не в любви к женщине, то в чувстве дружбы.

В годы, когда зрел талант Лермонтова, культ дружбы и в жизни, и в стихах был особенно развит. Но в стихотворениях нашего молодого пессимиста таких мотивов почти совсем нет; есть два-три стихотворения, в которых он прощается с чувством дружбы, и лишь одно, в котором он ее приветствует.

Кажется, что и на самом деле у него в те годы близких друзей-сверстников не было… Это очень характерно. Итак, анализ ума коснулся и этих двух чувств, столь естественных и столь наивных в юношеском возрасте. Любовь и дружба вместо того, чтобы отвечать на запросы ума и сердца, как это обыкновенно в юности бывает, сами ставили молодому философу труднейший вопрос о своем нравственном оправдании.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.