5

5

Гоголь свое обещание выполнил. В октябре 1841 года он привез в Москву из Италии готовый первый том «Мертвых душ». Начались хлопоты по переписке, по передаче поэмы в цензуру. 23 октября Гоголь писал Н. М. Языкову, с которым сошелся в Риме: «Меня, как ты уже, думаю, знаешь, предательски завезли в Петербург; там я пять дней томился. Погода мерзейшая, именно трепня. Но я теперь в Москве и вижу чудную разность в климатах. Дни все в солнце, воздух слышен свежий, осенний, передо мной открытое поле, и ни кареты, ни дрожек, ни души – словом – рай».

До этого как о рае он говорил только о Риме. Но все более он привыкал к Москве, к ее домашности, ее близости к лесу, полю, к мягкой погоде и мягкой русской речи. Петербург посвистывал ветрами с залива, продувал насквозь в эти осенние дни – тут стояла золотая пора: ни один желтый лист на березах и кленах не шевелился, синее небо разбросило над Москвой свой купол, горели на солнце кресты и золотые главы храмов и остатки паутины тянулись по уже обмякшей траве. Окна комнаты Гоголя выходили на восток, солнце показывалось тут с утра и грело, как в Риме.

Да и к зиме московской он привык. Заворачивали и тут морозы, мели метели, но не было этой болотной мороси, пробирающей до костей влаги, ветра с Невы, который, проносясь по голым проспектам, готов был унести с собой и прохожего. В Москве если и налетал ветер, то быстро запутывался в тесных переулках, стихал, пытаясь пробраться по кривым улочкам, тупичкам, сивцевым вражкам и собачьим площадкам. И печи здесь дольше хранили тепло, и деревянные стены особняков защищали надежнее.

Но с рукописью не все ладилось. Переписанная набело, она поступила к цензору И. М. Снегиреву, который не нашел в ней ничего предосудительного. И. М. Снегирев был не только цензор. Профессор Московского университета, автор книг «Русские простонародные праздники», «Русские в своих пословицах», «Памятники московской древности», он был человеком, которого читал Гоголь и чтил Гоголь. Еще за границей он просил друзей присылать ему книги Снегирева.

Но благожелательного отзыва Снегирева оказалось недостаточно. «Мертвые души» поступили на рассмотрение в Московский цензурный комитет. Не желая зависеть от решения комитета, в положительном заключении которого он не был уверен, Гоголь решает послать другой экземпляр рукописи в Петербург, надеясь там с помощью своих высокопоставленных знакомых – в частности, В. Ф. Одоевского, М. Ю. Вьельгорского, А. О. Смирновой, П. А. Плетнева – провести ее через Петербургский цензурный комитет. Он заготавливает письма на имя попечителя Петербургского учебного округа М. А. Дондукова-Корсакова и министра просвещения графа С. С. Уварова с просьбой оказать содействие прохождению поэмы.

Саму поэму он вручает В. Г. Белинскому, который в то время уже жил в Петербурге (где Гоголь более тесно познакомился с ним у В. Ф. Одоевского) и сотрудничал в «Отечественных записках». Белинский приехал в старую столицу погостить на Рождество. Здесь, в доме В. П. Боткина в Петроверигском переулке, они и встретились. Свидание было деловым и тайным. Тайным для тех, кто не желал этой встречи, не желал сближения Гоголя и Белинского. Это было окружение Погодина, окружение «Москвитянина». В «Отечественных записках» Белинский выступил с критикой позиции московского журнала и вообще «московских» воззрений, которые условно назывались «московскими» в отличие от «петербургских», смысл которых заключался в том, что России предстоит западный путь развития. Москва стояла за допетровскую Русь, за ее уклад и обычаи, за свою дорогу развития, Петербург считал, что окно в Европу прорублено, и недаром. Гоголь не вмешивался в эти споры, но знал о них. Он ценил Белинского как критика, статья Белинского «О русской повести и повестях г. Гоголя» была лучшей статьей о нем. Так думал и сам Гоголь. Он говорил П. В. Анненкову, что никто так не понял его, как Белинский. С тех пор Гоголь следил за Белинским, читал Белинского, он даже написал о нем в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», но строки эти выпали из печатного текста. Вот они: «В критиках Белинского, помещающихся в Телескопе, виден вкус, хотя еще не образовавшийся, молодой и опрометчивый, но служащий порукою за будущее развитие, потому что основан на чувстве и душевном убеждении».

В письме В. Ф. Одоевскому в начале января 1842 года Гоголь писал: «Белинский сейчас едет. Времени нет мне перевести дух… Рукопись моя запрещена. Проделка и причина запрещения все смех и комедия. Но у меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю». Гоголь очень надеялся на А. О. Смирнову, которая имела влияние на императора.

История с запрещением «Мертвых душ» в Московском цензурном комитете неясна. Некоторые считают ее мистификацией Гоголя, другие склонны верить Гоголю, который описал эту «комедию» так: «Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву… Снегирев чрез два дни объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной… Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в Комитет… Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название Мертвые души, закричал голосом древнего римлянина: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть, автор вооружается против бессмертья». В силу наконец мог взять в толк умный президент, что дело идет об ревизских душах… «Нет, – закричал председатель и за ним половина цензоров. – Этого и подавно нельзя позволить… уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права…»

«…Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление… вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души… Это толки цензоров-азиатцев… Теперь следуют толки цензоров-европейцев… Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков (сказал один из таких цензоров, именно Крылов), цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу… Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет…» Я не рассказываю… о других мелких замечаниях, как то: в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. «Да ведь и государь строит в Москве дворец!» – сказал цензор (Каченовский)…»

Так или иначе, в Москве с рукописью вышла задержка, а в Петербурге ее почти без замечаний подписал цензор А. Никитенко. Было решено только заменить заглавие, точнее, видоизменить его: вместо «Мертвые души» написать «Похождения Чичикова, или Мертвые души» и смягчить главу о капитане Копейкине, заменив министра, к которому он идет с прошением, на вельможу.

Впрочем, право на смягчения добился сам автор. Вначале решено было Копейкина, как тревожившего самолюбие высших чинов, убрать. Гоголь не мог на это согласиться. Повестью о капитане Копейкине он дорожил особо, считая ее главной в первом томе поэмы. «Уничтожение Копейкина меня сильно смутило, – писал он в Петербург Плетневу, – это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе». «Если имя Копейкин их остановит, – писал он Прокоповичу о петербургских цензорах, – я готов назвать его Пяткиным и чем ни попало».

«Копейкин» переписывался в доме Погодина. «Я выбросил весь генералитет, – сообщал Гоголь Плетневу, – характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он причиною сам и что с ним поступили хорошо».

Это была тягостная работа, и Гоголь тосковал.

Вместе с «Копейкиным» переделывался и «Портрет», который Гоголь вскоре отправил тому же Плетневу для публикации в «Современнике», и дописывалась повесть «Рим». На последнюю претендовал издатель «Москвитянина» Погодин. Он требовал от Гоголя еще и куски из «Мертвых душ», но Гоголь, всегда боявшийся предварительной публикации в журналах, отказал ему. Их отношения омрачились.

8 апреля 1842 года в университетской типографии в Москве, которая помещалась на нынешней Пушкинской улице, дом 34, началось печатание поэмы Гоголя. На обложке заглавие выглядело так: «Похождения Чичикова» были набраны мелко, а «Мертвые души» крупно – Гоголь настаивал на своем названии. Кроме того, обложка была сделана по его рисунку, а ничто, кроме несущейся вверху листа тройки, не говорило в ней о приключенческом характере книги. Виньетка в виде бес численных черепов обрамляла слова «Мертвые души» и «поэма». Среди черепов, правда, легкомысленно мелькали штофы и бутылки, какие-то рыбы на блюдах и пожарная каланча.

Тираж книги был невелик: 2400 экземпляров. Деньги, вырученные за ее продажу, шли на долги.

Уезжая в Рим, Гоголь оставил С. П. Шевыреву список своих долгов: «Первые вырученные деньги обращаются в уплату следующим: Свербееву – 1500, Шевыреву – 1900, Павлову – 1500, Хомякову – 1500, Погодину – 1500… Выплативши означенные деньги, выплатить следующие мои долги: Погодину – 6000, Аксакову – 2000».

Все эти годы, пока писалась поэма, Гоголь жил в долг. Вспомоществования от государя, от наследника тоже были долгом – и хотя их не приходилось возвращать, долг этот лежал на душе.

Обложка первого издания

9 мая 1842 года Гоголь писал Данилевскому из Москвы: «Через неделю после этого письма ты получишь отпечатанные «Мертвые души», преддверие немного бледное той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит, наконец, загадку моего существованья».

Более всего экземпляров поступило книгопродавцам в Москве, 300 штук было отправлено в Петербург, кроме того, три книги предназначались для матушки, 25 – Аксаковым, 6 – в цензурный комитет (для дарения цензорам) и т. д. 62 экземпляра Гоголь взял себе. Часть из них он роздал на прощальном обеде у С. Т. Аксакова перед выездом за границу.

Он опять направлялся в дальние края. Нужно было проветриться, развеяться, дать собраться мыслям, вновь отвлечься от России, про которую он говорил, что она лучше видна ему издалека, на расстоянии. Это было заблуждение, но заблуждение, в котором он успел – за годы жизни на чужбине – укорениться. Нужны были новые потрясения и переживания, чтоб он стал думать иначе.

9 мая, как и два года назад, в саду у Погодина Гоголь устроил именинный обед. Москва в эту весну рано оделась листвою, соловьи пели, пахло свежей зеленью – накануне прошел теплый дождь. Гоголь с открытой улыбкой встречал приезжающих. Галантно целовал ручку дамам, целовался с друзьями. Труд, которому отдал он столько лет, был завершен. Книга вышла. Он имел основания считать, что время, проведенное вдали от родины, не пропало даром. Теперь следовало ждать, что скажет Россия по поводу «Мертвых душ».

Состав гостей, приглашенных на обед, говорит, что Гоголь обрел новых друзей в Москве. Был тут и друг Пушкина беспечный гуляка П. В. Нащокин (с него Гоголь будет писать героя второго тома поэмы, разорившегося помещика Хлобуева), молодые славянофилы К. Аксаков, Юрий Самарин, братья Киреевские, почитатель Гоголя критик Аполлон Григорьев. Были и старые знакомые – Грановский и Редкин. Но не было Чаадаева, не было Лермонтова.

Призывы Белинского печататься в «Отечественных записках» и предпочесть Москве Петербург (такое письмо Белинский написал Гоголю 20 апреля 1842 года) не были приняты Гоголем. Он не хотел склоняться ни к той, ни к другой стороне. Хотя, живя в Москве, он не мог не быть в житейском отношении ближе к москвичам.

23 мая, как и в прошлый раз, из дома Аксаковых Гоголь выехал за границу. Его провожали Мария Ивановна Гоголь, приехавшая в Москву за дочерью Елизаветой, Аксаковы, Щепкин. Вновь повторилась церемония отъезда. Но на этот раз Гоголь держал путь через Петербург. Ему надо было раздать экземпляры «Мертвых душ» нужным людям в Северной столице, освежить старые знакомства, встретиться с Н. Я. Прокоповичем, которому он решил поручить печатание своего собрания сочинений. Поэтому прощальный поезд доехал до первой станции – до Химок – и здесь остановился. «Приехавши на станцию, мы пошли… гулять, – пишет С. Т. Аксаков, – мы ходили вверх по маленькой речке, бродили по березовой роще, сидели и лежали под тенью дерев… находились в каком-то принужденном состоянии… Увидев дилижанс, Гоголь торопливо встал, начал собираться и простился с нами… в эту минуту я все забыл и чувствовал только горечь, что великий художник покидает отечество и нас. Горькое чувство овладело мною, когда захлопнулись двери дилижанса; образ Гоголя исчез в нем, и дилижанс покатился по Петербургскому шоссе».

Перед отъездом из Москвы Гоголь объявил друзьям, что вернется на родину лишь через Иерусалим. Без этого путешествия он не мыслил продолжения работы над «Мертвыми душами». Сами «Мертвые души» в его воображении все более расширялись в своем материале и значении, жанр поэмы, который он дал им, соответствовал поэтическому замыслу. Из анекдота, из истории о похождениях Чичикова, затрагивающих, как говорил Гоголь, «с одного боку» Русь, они стали превращаться в некое сочинение из трех частей, в котором была бы охвачена вся Русь. Гоголь хотел уравновесить двумя последующими частями «темную» первую часть, дать полный срез русского общества через живописание бесчисленных его сословий.

Для исполнения этого замысла нужна была еще одна жизнь. Он чувствовал, что надо вернуться домой, что многое на родине, пока он отсутствовал, изменилось, многого он уже не знал или знал понаслышке. Но он оттягивал возвращение. Ему хотелось вернуться в Россию чистым. Он убеждал себя в том, что не готов к написанию второго и третьего тома поэмы, потому что душа еще не готова. «Голова готова, а душа нет», – прибавлял он.

Что это значило? Это значило, что, для того чтобы показать светлое (светлых героев в противовес темным героям первой части), надо и самому просветлиться, сделаться достойным изобразить светлое. Перед Гробом Господним, находящимся в Иерусалиме, он хотел испросить себе право на такое писание.

Как искренне верующий и христианин, он мог испросить такое право в любой церкви. Но Гоголю нужна была почти «очная встреча» с Христом. Вот почему он поехал в Иерусалим. Только здесь, как считал он, он может проверить себя.

Путь к новым частям поэмы, призванным заодно просветлить и Русь, откладывался.

Началась эра скитаний, блужданий внутренних и внешних, во время которых паспорт Гоголя испещрялся названиями новых городов и стран. 23 мая Гоголь выехал из Москвы. 20 июня он уже в Берлине. Далее следуют Дрезден, Прага, Гастейн, Зальцбург, Мюнхен, Венеция, Болонья, Флоренция, Рим. Наступает 1843 год. Гоголь вновь в дороге. Мелькают в его паспорте штампы Мантуи, Вероны, Триеста, Ровердо, Инсбрука, Зальцбурга, Мюнхена, Штутгарта, Ниццы. И вновь Страсбург, Брюссель, Аахен, Париж (это уже 1845 год), Берлин, Карлсбад, Прага, Венеция, Флоренция, Рим.

Гоголь колесит по Европе, ища успокоения своим нервам, рассеяния одиночества. Он приглядывается к европейской жизни, сравнивая ее с укладом русским. Как в копилке, откладываются в душе прозорливого путника и европейские успехи (чаще внешние), и европейские пороки (чаще внутренние). Он пишет повесть «Рим» и не заканчивает ее – это, собственно, портрет двух цивилизаций, одна из которых уже завершает свой путь, другая, наоборот, в азарте набирает темп. Первая – отмирающая цивилизация старой Европы, в которой верховодят законы естественности и дух не оттеснен еще гонкой за благополучием, вторая – вся эта гонка, эта поспешность, это изматывающее нервы соревнование с веком. Два города – Рим и Париж – выступают в повести как символы этих двух миров, и любимцу своему – Риму Гоголь отдает предпочтение.

Его страшит «гордость ума», культ наук, которые хвастаются своими победами над природой – и над природой человека в том числе. Железные дороги, вольная печать, комфорт и веселье, которые предлагают путнику европейская промышленность, европейская сытая жизнь, не по нему.

Его тянет домой – туда, где все не устоялось, не отстоялось, где реют в воздухе мятежные вопросы, где дух высок, хотя и велика бедность.

Долее чем где-либо задерживается Гоголь у Василия Андреевича Жуковского во Франкфурте-на-Майне. Старый поэт, кажется, весь погружен в старый мир. Он закончил перевод Гомеровой «Одиссеи», хочет перевести «Илиаду». Его волнуют вечные темы, ставшее уже вечным прошлое.

Гоголя тянет на настоящее. Он ездит по Европе не праздно, не от избытка денег (их у него нет), а чтоб, как он говорил, «понабраться» европейских сведений. Они нужны ему для сравнения. Сопоставив их с русскими фактами, он, как ему кажется, лучше поймет Россию.

В самый последний момент перед отъездом в Иерусалим он застает в Неаполе революцию 1847 года. Образ толпы, требующей своих прав, образ рушащейся тишины старого мира (а в Италии он искал и находил эту тишину) Гоголь увозит с собою на пароходе, отправляющемся на Восток.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.